[616], по-видимому, те же самые, на какие опирался Камилло, выстраивая из образов и характеров планет свой Театр, и Бруно, когда утверждал, что астральные образы и характеры вносят единство в память.
Вполне вероятно поэтому, что ученики Джона Ди, быть может, посвященные им в герметические тайны монады, были искушены в тех вещах, о которых сообщает Бруно в своей системе. Известно, что Ди обучал философии Филипа Сиднея и его друзей — Фульке Гревилле и Эдварда Дайера. Филипу Сиднею посвящены две бруновские работы, опубликованные в Англии; дважды Бруно упоминает и имя Фульке Гревилле. Не осталось свидетельств тому, что думал о Бруно Сидней, но Бруно в своих посвящениях отзывается о нем с воодушевлением, и его надежды на живой отклик связаны именно с Сиднеем и его окружением.
Проник ли Сидней в тайный смысл «Печатей»? Постиг ли он подобно «Зевксису» сущность запечатлеваемых в памяти образов и ренессансной теории ut pictura poesis? Сам Сидней излагает эту теорию в своем «Щите поэзии» — попытке оградить поэзию от пуритан — написание которой могло совпасть по времени с пребыванием Бруно в Англии.
Как мы видели, «Печати» очень тесно соотносятся с «Тенями» и «Цирцеей», вышедшими во Франции. Ars reminiscendi было, вероятно, перенесено Джоном Чарльвудом в «Печати» из экземпляра «Цирцеи», а остальная часть книги была, скорее всего, составлена из неопубликованных рукописей, которые Бруно написал во Франции и привез с собой в Англию. Сам Бруно утверждает, что «Печать Печатей» является частью его Clavis magna[617], сочинения, на которое Бруно часто ссылается в своих работах, опубликованных во Франции. «Печати» являлись, таким образом, повторением, или переложением «секрета», который Бруно вслед за Камилло принес в дар королю Франции.
О связи книги с Францией говорит и то, что она вышла с посвящением французскому посланнику Мовисьеру, в лондонском доме которого Бруно останавливался[618]. А о новой, английской, направленности было во весь голос заявлено в послании вице-канцлеру и оксфордским профессорам[619]. Апофеоз ренессансной оккультной памяти, «Печати», были брошены елизаветинскому Оксфорду в послании, где автор говорит о себе как о «пробудителе спящих душ, укротителе косного и самодовольного невежества, провозвестнике всеобщего человеколюбия». «Печати» явились первым актом той драмы, в которую Бруно превратил свое пребывание в Англии. Изучать эту книгу следует прежде «Итальянских диалогов», опубликованных им позднее, поскольку именно в ней раскрывается склад ума и памяти мага. Визит в Оксфорд и спор с университетскими профессорами, отображенные в Cena de la ceneri и в De la causa, проект герметической реформы нравственности и провозглашение приближающегося возвращения герметической религии в Spaccio della bestia trionfante, мистические экстазы Eroici furori — все эти будущие прорывы уже содержатся в «Печатях».
В Париже, где еще помнили Театр Камилло, где король-мистик возглавлял сложное по своей направленности религиозное движение католиков, секрет Бруно находился в более родственной ему атмосфере, чем в протестантском Оксфорде, где он произвел эффект разорвавшейся бомбы.
Глава XIIКонфликт памяти Бруно с памятью рамистов
В 1584 году в Англии вспыхнула дискуссия об искусстве памяти. Она развернулась между одним ревностным преемником Бруно и рамистами Кембриджа. Столкновение это явилось, возможно, одной из наиболее значимых дискуссий времен Елизаветы. И только теперь, с той точки в истории искусства памяти, к которой мы подошли в нашей книге, нам открывается, каково было значение вызова, брошенного рамизму Александром Диксоном[620] под сенью бруновского искусства памяти и почему Уильям Перкинс так яростно отбивался, отстаивая метод рамистов как единственно верное искусство памяти.
Начало дискуссии[621] положила работа Диксона De umbra rationis, подражающая, даже в своем названии, «Теням» Бруно (De umbris idearum). На титульном листе этого памфлета, который вряд ли можно назвать книгой в собственном смысле слова, стоит дата 1583, однако посвящение Роберту Дадлею, графу Лестерскому, датировано «январскими календами». По современному способу датировки, следовательно, работа была опубликована в начале 1584 года. В том же году вышел Antidicsonus, автор которого сам себя именует «G.Р. Cantabrigiensis». Этот самый «Дж. П. Кембриджский» — известный пуританский богослов, кембриджский рамист Уильям (Gugliemus) Перкинс; о нем мы и будем говорить в этой главе. С «Антидиксоном» был связан также небольшой трактат, где Дж. П. Кембриджский еще раз поясняет, почему он так решительно настроен против «нечестивой искусной памяти Диксона». Диксон, под псевдонимом «Heius Scepsius», отстаивает свою позицию в Defensio pro Alexandro Dicsono (1584). Тогда Дж. П. предпринимает еще одну атаку, все в том же 1584 году, в Libellus de memoria, вышедшей в одном буклете с «Предостережениями Диксону относительно тщетности его искусной памяти»[622].
Дискуссия велась исключительно об одном предмете — памяти. Диксон излагает бруновскую искусную память, что для Перкинса есть анафема, нечестивое искусство, которому он противопоставляет диалектический порядок рамистов — единственно верный и морально непогрешимый путь. Наш давнишний друг, Метродор из Скепсиса играет заметную роль в елизаветинской баталии, поскольку эпитет «Скепсиец», который Перкинс бросает Диксону, с гордостью принимается последним, когда он, защищаясь, подписывается, «Heius Scepsius». «Скепсиец», в словоупотреблении Перкинса это тот, кто опирается в своей нечестивой памяти на зодиак. Оккультная память Ренессанса в своей высшей форме — памяти Бруно, перекрещивается с ренессансной памятью, и хотя спор всегда возникает из-за двух противоположных искусств запоминания, на самом деле это религиозная дискуссия.
Диксон окутан тенями при первой нашей встрече с ним в De umbra rationis, и это бруновские тени. Рассказчик в начале диалогов оказывается в глубокой ночи египетских таинств. Диалоги составляют введение в диксоновское искусство памяти, в которой места называются «субъектами», а образы — «помощниками», или чаще — «тенями» (также umbra)[623]. Таким образом, он сохраняет терминологию Бруно. Правила мест и образов из Ad Herennium окутаны у него мистическим мраком, в подлинно бруновской манере. Тень, или образ, подобен теням в свете божественного ума, который мы отыскиваем по этим его теням, следам, отпечаткам[624]. Память должна основываться на порядке знаков зодиака, который тут же приводится[625], хотя Диксон и не дает перечня образов по декадам. Отголоски бруновского перечня изобретателей слышны в совете использовать образ Тевта для письменности, Нерея для гидромантии, Хирона для медицины и т. д.[626], хотя перечень во всей его полноте не приводится. Искусство памяти Диксона — это лишь фрагментарный оттиск с систем и положений «Теней», из которых оно, однако, выведено безошибочно.
Наиболее яркую часть работы составляют начальные диалоги, по объему примерно равные бруновскому искусству памяти, которое они предваряют. Видимо, они написаны под впечатлением диалогов в начале «Теней». Напомним, что Бруно начинает «Тени» беседой между Гермесом, рассказывающим о книге «о тенях идей» как о способе внутренней записи, Филотимом, приветствующим ее «египетский» секрет и Логифером, педантом, болтовня которого сравнивается с мышиной возней и который чурается искусства памяти[627]. Диксон вносит некоторые изменения: один из его собеседников, а именно Меркурий (Гермес), остается тем же; остальные — Тамус, Тевтат и Сократ.
Диксон имеет в виду фрагмент из платоновского «Федра», упоминавшийся нами в одной из предыдущих глав[628], в котором Сократ рассказывает о беседе владыки египтян Тамуса с мудрым Тевтатом. Тамус говорит о том, что изобретение письма не укрепляет память, а разрушает ее, поскольку египтяне будут доверяться «внешним отпечаткам, которые не есть часть их самих», это лишит их желания использовать свою собственную память. Этот аргумент буквально воспроизводится Диксоном в беседе его Тамуса с Тевтатом.
Меркурий в диалоге Диксона представляет характер, отличный от его Тевтата; и это поначалу кажется странным, поскольку обычно Меркурий (или Гермес Трисмегист) отождествляется с Тотом-Гермесом, изобретателем букв. Однако Диксон тут следует за Бруно, говоря о Меркурии как об изобретателе, но не букв, а «внутреннего письма» искусства памяти. Поэтому Меркурий обозначает внутреннюю мудрость, о которой Тамус говорит, что египтяне утратили ее с изобретением письменности. Для Диксона, как и для Бруно, Меркурий Трисмегист является покровителем герметической или оккультной памяти.
В Федре о реакции Тамуса на изобретение букв рассказывает Сократ. Но в Диалоге Диксона Сократ превращается в квохчущего педанта, поверхностную личность, не способную постичь египетской мудрости герметического искусства памяти. Высказывалось предположение[629], и, я думаю, верное, что этот поверхностный и педантичный грек представляет сатиру, направленную на Рамуса. Это соотносимо и с prisca theologia рамистов, в которой Рамус предстает как человек, возрождающий подлинную диалектику Сократа