[630]. Сократ-Рамус Диксона — это учитель поверхностного и неподлинного метода, в то время как Меркурий представляет более древнюю и более глубокую мудрость египтян, заключенную во «внутреннем письме» оккультной памяти.
Когда выяснено происхождение и значение собеседников, диалог, вложенный Диксоном в их уста, становится понятным, по крайней мере, внутри их собственных, особых терминов референции.
Меркурий говорит, что видит перед собой множество животных. Тамус возражает, что это не животные, а люди, но Меркурий настаивает, что люди эти — животные в человеческом обличье, поскольку истинной формой человека является ум (mens), а люди, отрицая свою истинную форму, принимают формы животных и попадают под «гнет материи» (vindices materiae). Тамус спрашивает у него, что он понимает под гнетом материи, на что Меркурий отвечает:
Это двенадцать, изгнанные десятью[631].
Здесь Диксон отсылает нас к трактату XIII века Corpus Hermeticum, где описывается герметический опыт перерождения, в котором душа избавляется от власти материального — двенадцати «гнетов», или пороков, и наполняется десятью силами, или добродетелями[632]. Это опыт восхождения сквозь сферы, в котором душа сбрасывает с себя тяжелые материальные воздействия, получаемые от двенадцати знаков зодиака («Двенадцать») и восходит к чистым формам звезд не оскверненная влияниями материального, где наполняется силами или добродетелями («десять») и поет гимн перерождению. Именно это имеет в виду Меркурий в диалоге Диксона, когда говорит, что погруженные в материю и в звероподобные формы «двенадцать» должны быть изгнаны «десятью», когда душа наполняется божественными энергиями в герметическом опыте перерождения.
Тамус начинает говорит о Тевтате как о животном, против чего тот горячо протестует. «Ты клевещешь на меня, Тамус… знание букв, математики, разве это дело животных?» На что Тамус отвечает, почти слово в слово повторяя Платона, что когда он был в большом городе, носящем имя египетских Фив, люди записывали знание в своих душах, но Тевтат оказал плохую услугу их памяти тем, что изобрел буквы. Это ввергло людей в пустословие и вражду и сделало человека немногим лучше животного[633].
Сократ приходит на помощь Тевтату, восхваляя его великое изобретение и отрицая, что Тамус доказал, будто люди, когда познали буквы, стали меньше заботиться о памяти. Тамус же отвечает страстными выпадами против софиста и лжеца Сократа. Он выбросил всякие критерии истины, выставляет мудрых людей мальчишками, злонамерен в рассуждениях; он ничего не знает о Боге и не отыскивает его по следам и теням в fabrica mundi; он ничего не способен постичь из того, что есть красивого и доброго, ведь душе недоступны подобные вещи, когда она скована страстями тела, а он потворствует этим страстям, прививая алчность и гневливость; он погряз в материальной тьме, хотя похваляется высшим знанием:
поскольку пока не проявился ум (mens) и люди ввергнуты в кратер (crater) перерождения, напрасно ищут они славы в восхвалениях[634].
Вновь упоминается герметическое перерождение, ввержение в горнило перерождения, тема четвертого трактата Corpus Hermeticum, «Гермес Тату о Кратере или Монаде»[635].
Сократ пытается защищаться и контратаковать, попрекая Тамуса тем, что тот никогда не написал ни слова. Но с позиций, к которым приводит тема диалога, этот ход ошибочен. Тамус побеждает Сократа, отвечая, что пишет в «местах памяти»[636] и прогоняет глупого грека.
Представление о греках как народе поверхностном, вздорном и неспособном к глубокой мудрости имеет давнюю историю в троянско-греческом противостоянии, где именно троянцы представали людьми мудрыми и глубокими[637]. Антигреческие диалоги Диксона возобновляют эту традицию, но у него высшую мудрость и величие представляют египтяне. В противопоставлении греков египтянам сказалось, вероятно, влияние на Диксона шестнадцатого трактата Corpus Hermeticum, где царь Аммон утверждает, что не следует этот трактат переводить с египетского на пустой и мишурный греческий, «действенная сила» египетского утратится в переводе на этот язык[638]. Из используемого им платоновского отрывка он должен был знать, что Аммон и Тамус — это один и тот же бог. Это обстоятельство могло натолкнуть его на мысль сделать Тамуса из платоновского рассказа противником греческой пустоты, типологически воплощенной в Сократе. Если Диксону попадался на глаза шестнадцатый трактат Corpus Hermeticum в переводе на латынь Людовико Лазарелли[639], то ему мог быть знаком и Crater Hermeticum, сочинение Лазарелли, в котором описывается передача герметического опыта перерождения от учителя к ученику[640].
Когда Меркурий цитирует места из Hermetica, он, по определению, цитирует свои собственные работы. Он говорит как Меркурий Трисмегист, в герметических рукописях — учитель древней египетской мудрости. Тот же Меркурий обучает «внутреннему письму» оккультной памяти. Ученик Бруно совершенно отчетливо показал то, что было понятно уже из работ о памяти самого Бруно — искусство памяти, как он учил ему, очень тесно связано с герметическим религиозным культом. Темой наиболее интересных диалогов Диксона является то, что «внутреннее письмо» искусства памяти представляет глубину и духовное озарение египтян, несет с собой египетский опыт перерождения, как он описан Трисмегистом, что составляет противоположность греческой фривольности и поверхностности, животноподобным повадкам тех, кто не получил герметического опыта, не постиг гнозиса, не видел следов божественного в fabrica mundi, не стал обладателем божественного, отразив его внутри себя.
Настолько сильным было отвращение Диксона к тем чертам, которые он признавал за греками, что он отрицает даже и то, что грек Симонид изобрел искусство памяти. Искусство это было изобретено египтянами[641].
Значительность этой работы, возможно, несоразмерна ее объему. Поскольку Диксон показал даже яснее, чем сам Бруно, что бруновская память имеет под собой в качестве основания герметический культ. Искусство памяти Диксона является лишь ярким отражением «Теней». Важнейшая часть его маленькой работы — это диалоги, продолжающие диалоги «Теней», где приводятся дословные цитаты из герметических трактатов о перерождении. Здесь безошибочно угадываются сильные герметические влияния религиозного характера, совмещенные с герметическим искусством памяти.
Вероятность того, что диксоновский Сократ — это сатирический портрет Рамуса, возрастает, если учесть тот факт, что стрела угодила в цель и подстегнула Дж. П. Кембриджского к новой атаке на нечестивую искусную память Диксона и к защите Рамуса. Посвящая Antidicsonus Томасу Моуфету, Перкинс говорит, что существуют два типа памяти, в одном используются места и umbra, в другом — логические отношения, как учил Рамус. Первое начисто лишено смысла, и только второе — единственно истинный путь. Отбросив прочь всех этих дутых историографов — Метродора, Росселия, Ноланца и Диксона, мы твердо должны опереться о столп веры рамистов[642].
Ноланец — вот имя, в котором вся суть дела. Джордано Бруно Ноланский, год назад швырнувший Оксфорду свои «Печати», явился действительным инициатором этих дебатов. Перкинс видит в нем союзника Метродора из Скепсиса и Росселия, доминиканца, автора трактата о памяти. Ему также известно о связи Диксона с Бруно, хотя он не упоминает, насколько мне известно, работ Бруно о памяти, всецело устремляясь против его ученика, Александра Диксона, и автора De umbra rationis.
Перкинс утверждает, что латынь Диксона темна, что здесь и не пахнет «романской ясностью»[643]. Что использование небесных знаков в памяти абсурдно[644]. Что все подобные бессмыслицы нужно напрочь отбросить, поскольку логические отношения — единственный порядок памяти, как и учил Рамус[645]. Что душа Диксона слепа в своем заблуждении и не ведает ничего об истине и добре[646]. Что все его образы и umbrae сущий вздор, поскольку исключительно логические отношения придают памяти естественную силу.
Аргументы Перкинса полны реминисценций из Рамуса, он часто цитирует учителя дословно, указывая соответствующие места. «Открой свой ум» взывает он к Диксону, «и услышь слова Рамуса, говорящие против тебя, постигни безбрежный поток его гения»[647]. Затем приводит отрывок из Scolae dialekticae о превосходящей ценности для памяти диалектического порядка в сравнении с искусством памяти, использующим места и образы[648], а также два пассажа из Scolae ritoricae. Первый — обычное рамусовское провозглашение логического порядка основанием памяти[649], во втором рамистская память сравнивается с классическим искусством не в пользу последнего:
Из всех искусств памяти помощь оказать может порядок расположения вещей, устан