Тем решительнее я приглашаю теперь читателя взглянуть с точки зрения памяти на священные для историка искусства изображения добродетелей и пороков в Капелла дель Арена в Падуе, созданные кистью Джотто около 1306 года (ил. 3). Эти изображения широко известны благодаря многоразличию и одухотворенности, приданным им великим художником, и благодаря тому, как они выделяются на своем фоне, создавая иллюзию глубины на плоской поверхности, что было совершенно внове для того времени. Я думаю, что обе эти особенности могут иметь определенное отношение к памяти.
Усилия по формированию в памяти подобий породили множество оригинальных находок, ведь Туллий говорил, что каждый должен сам для себя изобретать памятные образы. При новом возвращении к тексту Ad Herennium, вызванном устойчивым интересом схоластов к искусству памяти, драматический характер рекомендуемых ими образов взывал к гению художника, и это блестяще проявляется у Джотто, к примеру в чарующе прекрасном движении Милосердия (ил. 3а) или в неистовой жестикуляции Непостоянства. Уместные в памятном образе гротеск и абсурд не были отвергнуты также при изображении Зависти (ил. 3b) и Глупости. А иллюзия глубины возникает из той особой аккуратности, с которой изображения размещены на своем фоне, или, говоря в терминах мнемоники, в своих loci. Одной из наиболее удивительных черт классической памяти, на которую указывалось в трактате Ad Herennium, является чувство пространства и глубины, степени освещенности в самой памяти, выработанное благодаря использованию правил для мест, а также та аккуратность, с которой образы размещаются в своих loci так, чтобы они были явственно различимы, что видно, к примеру, из предписания не делать места ни слишком темными, чтобы образы не скрылись во тьме, ни слишком яркими, чтобы они не растворялись в их сиянии. В самом деле, образы Джотто расположены на стенах равномерно и не избегают регулярности, как того требовали классические предписания. Это правило было изменено томистским требованием регулярного порядка в памяти. И Джотто интерпретировал указания относительно разнообразия loci по-своему, сделав фон каждой из картин отличающимся от фона другой. Я бы сказала, что он приложил наивысшие усилия к тому, чтобы образы выделялись на фоне различающихся по своему цвету loci, полагая, что тем самым он следует классическим предписаниям по созданию памятных образов.
МЫ ДОЛЖНЫ УСЕРДНО ЗАПОМИНАТЬ НЕЗРИМЫЕ РАДОСТИ РАЯ И ВЕЧНЫЕ МУКИ АДА, – говорит Бонкомпаньо, выделяя эту фразу огромным шрифтом в посвященном памяти разделе своей «Риторики», приводя список добродетелей и пороков в качестве «памятных знаков… при помощи которых мы можем снова и снова возвращаться на путь воспоминания»187.
Боковые стены Капелла дель Арена, на которых изображены добродетели и пороки, обрамляют сцену Страшного суда на задней стене, доминирующую в этом небольшом помещении. В напряженной атмосфере, создаваемой монахами и их проповедью, которой проникся Джотто, образы добродетелей и пороков приобретают особое значение, а их запоминание становится делом жизни и смерти. Отсюда потребность в создании их хорошо запоминающихся образов в соответствии с правилами искусной памяти. Или, скорее, потребность в создании хорошо запоминающихся телесных подобий, слитых с духовными интенциями, в соответствии с целями искусства памяти, как их понимал Фома Аквинский.
Многоразличие и одухотворенность образов Джотто, новый способ выделить их на своем фоне, их небывалая духовная интенсивность – все эти блестящие и оригинальные свойства усиливались под воздействием схоластической искусной памяти и настоятельно рекомендованного представления об искусстве памяти как о части благоразумия.
То, что воспоминания о Рае и Аде, как они выражены у Бонкомпаньо, лежат в русле схоластических представлений об искусной памяти, отражено в том факте, что позднейшие схоластические трактаты о памяти всегда содержат воспоминания о Рае и Аде, зачастую подкрепленные изображениями этих мест как относящихся к искусной памяти. Примеры этому мы встретим в следующей главе, где представлены некоторые из таких изображений188. И все же я уже здесь приведу некоторые замечания немецкого доминиканца Иоганна Ромберха, поскольку они имеют отношение к обсуждаемому периоду. Как уже говорилось, Ромберховы правила для памяти основываются на правилах Фомы Аквинского, что было естественно для доминиканца, продолжавшего томистскую традицию.
Свой труд Congestorium artificiose memorie («Кладовая искусной памяти») (впервые изданный в 1520 году) Ромберх начинает с воспоминаний о Рае, Чистилище и Аде. Ад, по его словам, разделен на множество мест, которые мы запоминаем по надписям над ними:
И поскольку истинная религия полагает, что наказания грехов соответствуют природе преступления, здесь распяты гордецы… там чревоугодники, алчные, злобные, завистливые, тщеславные (наказаны) серой, огнем, смолой и прочими карами189.
Таким образом вводится новая идея о том, что места Ада, различающиеся по природе наказуемого в них греха, могли бы рассматриваться как различные памятные loci. А впечатляющими образами для этих мест могли бы, конечно, стать образы проклятых. Теперь мы можем посмотреть с точки зрения памяти на относящееся к XIV веку изображение Ада в доминиканской церкви Санта Мария Новелла (ил. 8а). Ад разделен на участки с надписями на них (в точности как рекомендует Ромберх), определяющими наказание за каждый из грехов и содержащими изображения, какие можно было бы ожидать в подобном месте. Если бы нам нужно было запечатлеть в памяти эту картину как некое благоразумное предостережение, разве не применили бы мы то, что в средние века называлось искусной памятью? Я думаю, что да.
Когда Лодовико Дольче переводил трактат Ромберха на итальянский (перевод опубликован в 1562 году), он сделал следующее небольшое дополнение к ромберховскому тексту в том пункте, где Ромберх говорит о местах Ада:
Для этого (то есть для запоминания мест Ада) нам очень поможет остроумное изобретение Виргилия и Данте. И прежде всего для различения наказаний в связи с различной природой грехов. В точности190.
Мысль о том, что дантовский Inferno можно рассматривать как своего рода систему памяти для запоминания Ада и его казней с поражающими воображение образами, привязанными к определенным местам, может сильно шокировать, и я ничего не могу с этим поделать. Понадобилась бы целая книга, чтобы рассмотреть все следствия такого подхода к поэме Данте. Это не значит, что мы имеем дело с грубым или в принципе невозможным подходом. Если кто-то воспринимает эту поэму как основанную на определенном порядке расположения мест в Аду, в Чистилище и в Раю и как космический порядок мест, где сферы Ада являются перевернутым отражением Небесных сфер, то она начинает казаться суммой подобий и примеров, выстроенных в определенном порядке и заполняюших собой всю Вселенную. Если же предположить, что благоразумие, выраженное множеством различных подобий, является главной символической темой поэмы191, то ее три части можно рассматривать как memoria (припоминание пороков и наказаний за них в Аду), intelligentia (использование настоящего для покаяния и обретения добродетели) и providentia (стремление к Раю). В этой интерпретации принципы искусной памяти, как она понималась в средние века, должны были стимулировать интенсивную визуализацию многочисленных подобий в напряженных попытках удержать в памяти схему спасения, а сложная сеть добродетелей и пороков, а также вознаграждений и наказаний за них – обеспечить достижение цели добродетельным человеком, который использует память как часть благоразумия.
Таким образом, «Божественная комедия» могла бы стать наилучшим примером превращения некой абстрактной суммы в сумму подобий и примеров, где Память играла бы роль преобразующей силы, моста между абстракцией и образом. Но могла бы вступить в действие и другая причина для использования телесных подобий, указанная Фомой Аквинским в его Summa, помимо их использования в памяти, – причина, состоящая в том, что Писание пользуется поэтическими метафорами и говорит о духовных вещах через их подобие вещам телесным. Если представить себе искусство памяти Данте как мистическое искусство, связанное с мистической риторикой, то образы Туллия превратились бы в поэтические метафоры духовных вещей. Бонкомпаньо, как мы помним, в своей мистической риторике утверждал, что метафора была изобретена в земном Раю.
И все же предположение о том, что взращивание образов при использовании искусства памяти в благочестивых целях могло стимулировать творческую работу в искусстве и литературе, до сих пор оставляет необъясненным, как средневековое искусство могло быть использовано в качестве мнемонического в обычном смысле этого слова. Как, например, проповедник запоминал с его помощью детали проповеди? Как ученик запоминал с его помощью тексты, которые он хотел удержать в памяти? Эта проблема была намечена Берил Смолли при изучении жизни английских монахов XIV века192, в ходе которого она уделила внимание одной любопытной особенности в работах францисканца Джона Райдвола и доминиканца Роберта Холкота, а именно их детальным описаниям «картин», которые не предназначались для живописного воплощения, но использовались как инструмент для запоминания. Эти невидимые «картины» дают нам примеры незримых образов памяти, которые хранились в ней, не требуя внешнего воплощения, и использовались лишь для практических мнемонических целей.
К примеру, Райдвол описывает образ продажной женщины: она слепа, с уродливыми ушами и искаженным лицом; труба возвещает о ее преступлениях