Искусство памяти — страница 38 из 89

начает истинную религию, или Рай. Образ Пасти Тартара на ярусе Пира у Марса означает Чистилище. Образ сферы с Десятью Кругами на ярусе Пира у Венеры – Земной Рай.

Таким образом, под роскошной ренессансной оболочкой Театра все еще живет искусная память дантовского типа. Что лежало в Театре в ларцах или ящиках под образами Ада, Чистилища, Земного Рая и Рая? Едва ли это были речи Цицерона. Наверняка они были заполнены проповедями. Или песнями «Божественной комедии». Во всяком случае, в этих образах сохраняются следы предшествующей традиции использования и интерпретации искусной памяти.

Более того, возможно, существует какая-то связь между переполохом, который Камилло вызвал своим Театром, и возрождением в Венеции интереса к доминиканской традиции памяти. Как мы уже упоминали, Лодовико Дольче, этот бойкий поставщик литературы, обещающей стать популярной, написал предисловие к собранию сочинений Камилло, включавшему L’Idea del Theatro, где он говорит о его «уме, скорее божественном, нежели человеческом». Десятью годами позже Дольче выступил с сочинением о памяти, написанном на итальянском и весьма элегантно представленном в модной форме диалога356, где за образец взят Цицеронов трактат De oratore; имя одного из участников диалога – Гортензио – напоминает о Гортензии из сочинения Цицерона. На первый взгляд, эта небольшая, написанная на volgare книжка выдержана в духе венецианского цицеронианства – классической итальянской риторики, которая в точности соответствует стилю бембистской школы, к которой (как выяснится позднее) принадлежал и Камилло. Но что представляет собой этот выглядящий столь современным диалог о памяти, написанный Дольче, почитателем Камилло? Это перевод, или, скорее, адаптация «Кладовой» Ромберха. Косная латынь немца-доминиканца переработана в элегантный итальянский диалог, некоторые приводимые им примеры модернизированы, но основа книги – именно Ромберх. В сладких звуках «цицеронического» итальянского Дольче мы слышим схоластические пояснения, почему в памяти нужно задействовать образы. В точности воспроизведены и диаграммы Ромберха; мы снова видим его космическую диаграмму дантовской искусной памяти и отжившую свой век фигуру Грамматики, унизанную буквами наглядного алфавита.

Среди добавлений, сделанных Дольче к тексту Ромберха, есть одно, уже отмечавшееся ранее, где он указывает на Данте как на проводника, помогающего нам запомнить Ад357. Прочие его добавления представляют собой модернизацию ромберховских рекомендаций для памяти, вводящую в обиход картины новейших художников, которые полезно использовать в качестве памятных образов. Например:

Если мы хотя бы в какой-то мере причастны искусству живописцев, мы оказываемся удачливее в создании наших памятных образов. Если хочешь запомнить миф о Европе, в качестве памятного образа можешь использовать живопись Тициана; то же и с Адонисом, и с любым другим сюжетом, профанным или сакральным, – выбирай фигуры, которые тебя восхищают и тем самым возбуждают память358.

Таким образом, рекомендуя Дантовы образы для запоминания Ада, Дольче в то же время способствовал и обновлению памятных образов, советуя использовать изображенные Тицианом мифологические фигуры.

Публикация книги Росселия в Венеции в 1579 году – еще одно свидетельство популярности старой традиции памяти. Эта книга содержит убедительное изложение искусной памяти дантовского типа, но отражает и некоторые новейшие тенденции. Примером служит то, как Росселий выбирает выдающихся деятелей искусств и наук, чтобы «поместить» их в памяти в качестве памятных образов для этих искусств. Эту древнейшую традицию, прямо восходящую к отдаленной греческой античности, когда образ Вулкана помещали к металлургии359, – традицию, средневековое проявление которой мы видим в ряду фигур, помещенных перед соответствующими искусствами и науками на церковной фреске, прославляющей Фому Аквинского, – продолжает Росселий:

Так, к грамматике я помещаю Лоренцо Валлу или Присциана; к риторике помещаю Марка Туллия; к диалектике – Аристотеля, его же и к философии; к теологии – Платона… к живописи – Фидия или Зевксиса… к астрологии – Атланта, Зороастра или Птолемея; Архимеда – к геометрии, к музыке – Аполлона, Орфея…360

Стали бы мы теперь рассматривать Рафаэлеву «Афинскую школу» как полезную для нашей памяти и «помещать» изображенного на ней Платона к теологии, а Аристотеля – к философии? В том же отрывке Росселий «помещает» Пифагора и Зороастра как представителей магии в перечень фигур, способствующих запоминанию добродетелей. Интересно, что «магия» тут относится к добродетелям, но в книге Росселия имеются и другие указания на то, что доминиканская традиция памяти развивается в новых направлениях.

Слияние неоплатонизма с ранней традицией памяти имеет место и в «Плутософии» францисканца Джезуальдо, опубликованной в 1592 году в Падуе361. Джезуальдо открывает главу об искусстве памяти цитатами из Фичиновых Libri de vita (Джезуальдо мог бы оказать помощь в еще только намечаемых попытках разрешения проблемы отношения Фичино к традиции памяти). Память он рассматривает на трех уровнях: она подобна Океану, отцу вод, поскольку из памяти проистекают все слова и мысли; она подобна небу с его светилами и движениями; и она есть божественное в человеке, образ Бога в его душе. В другом месте он сравнивает память с высшей небесной сферой (зодиаком) и высшей наднебесной сферой (сферой Серафимов). Очевидно, что память у Джезуальдо движется среди трех миров подобно тому, как это представлено в плане Театра. Однако после этой преамбулы, выдержанной в духе Фичино и Камилло, бóльшую часть своего трактата Джезуальдо посвящает предметам памяти старого типа.

Таким образом, могло бы показаться, что новый тип оккультной памяти накладывается на старую традицию памяти, что какие-то отзвуки громовых монашеских проповедей о воздаянии и наказании или предостережений «Божественной Комедии» все еще можно расслышать в ораторском искусстве нового стиля или под его поверхностью, в его способе устроения памяти, и что обнаруженные нами в Театре Камилло Ад, Чистилище и Рай окружены общей атмосферой слияния старого стиля с новым. Оккультный философ Ренессанса обладал великим даром не замечать различий и усматривать только сходства. Фичино удалось успешно совместить Summa Фомы Аквинского со своей собственной платонической теологией, и наступила бы величайшая путаница, если бы он и его последователи не заметили никакой существенной разницы между рекомендацией Аквината использовать в памяти «телесные подобия» и претерпевшими астральную трансформацию образами оккультной памяти.

Камилло принадлежал не к флорентийскому Ренессансу конца XV века, а к венецианскому начала XVI, где флорентийские влияния присутствовали, но приняли характерные венецианские формы, среди которых одной из наиболее характерных было цицероновское искусство красноречия. Замечания об искусстве памяти в De oratore, трактате, которому старательно подражали цицеронианцы, пользовались, по-видимому, непререкаемым авторитетом в тех светских кругах. Камилло сам был оратором и почитателем кардинала Бембо, лидера «цицеронианцев», которому он посвятил латинскую поэму о своем Театре362. Система памяти Театра приспособлена для запоминания всех понятий, которые встречаются в трудах Цицерона; в ларцах под образами хранятся Цицероновы речи. Эта система, с ее герметико-каббалистическим обоснованием и философией, принадлежит миру венецианского красноречия как система «цицеронианца», намеревавшегося произносить речи Цицерона на volgare. Таков был материал, который Камилло доставал из ларцов и с таким жаром зачитывал Виглию.

С появлением Театра искусство памяти возвращается на свое классическое место как часть риторики, искусства, которым владел великий Цицерон. Но уже не в качестве «чистой мнемотехники», которой пользовались цицеронианцы Венеции. Один из наиболее чистых, классических по своему виду феноменов Ренессанса – возрождение цицероновского ораторского искусства – тесно связан здесь с магико-мистической искусной памятью. И раскрытие того, что собой представляла память у ораторов Венеции, имеет большое значение для понимания критики со стороны Эразма, выступившего против итальянских цицеронианцев в своем широко известном сочинении Ciceronianus («Цицеронианец», 1528). Резкий анонимный ответ на эту работу, защищавший цицеронианцев и обращенный лично против Эразма, был опубликован в 1531 году. Автором его был Юлий Цезарь Скалигер, но, поскольку он тогда не был еще достаточно известен, подозрения пали на Джулио Камилло. Виглий верил им, и ошибочное убеждение, что это Камилло нападает на его знаменитого друга, стоит за теми его посланиями к Эразму, в которых он рассказывал о Театре363.

Никому не приходило в голову заподозрить, что нападки Эразма на цицеронианцев объяснялись в том числе и неприязнью, которую в нем вызывала их склонность к оккультизму. Возможно, так оно и было, а возможно, и нет. Но в любом случае полемику, начатую в «Цицеронианце», нельзя изучать вне связи с Камилло, его Театром и всем тем, что говорилось о нем в венецианских академиях.

Рост числа академий был особо примечательным феноменом венецианского Ренессанса, и Камилло – типичный венецианский академик. Говорят, он и сам основал одну академию364. Некоторые сохранившиеся его произведения, вероятно, были развиты из академических лекций, а о его Театре даже спустя сорок лет после его смерти все еще дискутировали в одной из венецианских академий. Это была