Spaccio постоянными нападками на современных педантов, отвергающих хорошие книги, – очевидный намек на проповедуемое кальвинистами оправдание верой. Когда Юпитер призывает грядущего геркулесоподобного освободителя спасти Европу от постигших ее несчастий, Мом прибавляет:
Достаточно будет, если герой уничтожит эту ленивую секту педантов, которые, не творя добрых дел по божественному и естественному закону, считают себя и хотят считаться людьми религиозными, угодными богам, и говорят, что творить добро – это хорошо, а творить зло – плохо. Но они говорят, что человек становится достоин богов и угождает им не тем добром, что делается, и не тем злом, что не делается, а надеждой и верой, согласно их катехизису. Судите сами, боги, было ли когда более бесстыдное оскорбление, чем это… Хуже всего то, что они порочат нас, утверждая, что все это (их религия) установлено богами; и вместе с тем проклинают плодотворные дела, называя их даже недостатками и пороками. Тогда как никто не трудится для них и они не трудятся ни для кого (ведь единственное их дело – злословить всякий труд), они, в то же время, живут трудами тех, кто работал скорее вовсе не для них, а для других, кто для других строил храмы, часовни, дома, больницы, школы и университеты. По каковой причине они открыто действуют как воры и присвоители чужого добра, наследственного добра тех, кто, если и не так совершенны и не так добры, как им следует быть, все же не сделаются настолько безнравственными и опасными для мира, как они, а наоборот, станут необходимыми государству, сведущими в умозрительных науках, знатоками морали, – теми, кто с неустанным усердием и заботой помогает друг другу и поддерживает общежитие (ради коего установлены все законы), так как благодетельным людям обещают награду, а преступникам грозят наказанием762.
В елизаветинской Англии немыслимо было открыто говорить о таких вещах, разве что находясь под дипломатической защитой во французском посольстве. А из контекста проповеди о добродетелях и пороках, запоминаемой по небесным созвездиям, было совершенно ясно, что бывший монах обращается в ней против учений «педантов»-кальвинистов и против разрушений, которым они подвергли труды других людей. Таким доктринам Бруно предпочитает нравственные законы, которым учили древние. Хорошо знакомый с Summa Аквината, он не мог не знать, как «Туллий» и другие писавшие об этике античные авторы использовались в томистских дефинициях добродетелей и пороков.
И все же Spaccio едва ли можно назвать проповедью средневекового монаха о добродетелях и пороках, наградах и наказаниях. Способности души, управляющие переустройством небес, здесь персонифицированы: это ЮПИТЕР, ЮНОНА, САТУРН, МАРС, МЕРКУРИЙ, МИНЕРВА, АПОЛЛОН со своими чародейками Цирцеей и Медеей и врачом Эскулапом, ДИАНА, ВЕНЕРА с КУПИДОНОМ, ЦЕРЕРА, НЕПТУН, ФЕТИДА, МОМ, ИСИДА. Об этих фигурах, воспринимаемых внутренне, то есть душой, говорится, что они имеют вид статуй, или картин. Мы попадаем в царство систем оккультной памяти, которые базируются на «статуях», оживляемых с помощью магии и используемых в качестве памятных образов. В другой своей книге763 я уже рассматривала тесную связь персонажей Spaccio с двенадцатью принципами, на которых основана система «Образов», а работа, проделанная над произведениями Бруно о памяти в этой книге, с еще большей ясностью показывает, что боги, в Spaccio преобразуемые в статуи, входят в контекст систем оккультной памяти. Их преобразование, пусть оно и основывается на моральных законах, на добродетелях и пороках, какими их придумали сами боги, подразумевает возвращение «египетской» магической религии, и Бруно слагает в ее защиту длинную речь764 с обширной цитатой из «Асклепия», где говорится о том, что египтяне знали, как создавать статуи богов, стягивавшие на себя небесные энергии. Оттуда же целиком цитируется и жалоба на притеснения, которым подвергалась божественная магическая религия египтян. Производимая Бруно реформа морали является, таким образом, «египетской», или герметической, по своей природе, и соединение этого ее аспекта со старыми проповедями о добродетелях и пороках неким весьма странным образом порождает новую этику – этику естественной религии – и естественную мораль, следующую законам природы. Система добродетелей и пороков связана с благоприятными и неблагоприятными аспектами влияния планет, и цель реформы в том, чтобы благоприятствующие аспекты возобладали над дурными и чтобы упрочилось влияние добрых планет. Следовательно, в результате должна появиться личность, в которой Аполлоново религиозное озарение сочетается с угодным Юпитеру уважением к моральному закону, а естественные инстинкты Венеры приобретают «более мягкий, более развитой, более искусный, более утонченный и более интеллектуальный» характер765; всеобщее же благоволение и человеколюбие должны прийти на смену бесчинствам враждующих сект.
Spaccio – самобытное произведение имагинативной литературы. В этих диалогах можно не искать никакого подтекста, они с первых страниц захватывают смелой и неожиданной разработкой многих тем, искрометным юмором и сатирой, драматичной трактовкой истории о богах, собравшихся для переустройства небес, а порой в них проглядывает и Лукианова ирония. И все же в основе этой книги четко видна структура бруновской системы памяти. Как обычно, систему он берет из пособий по улучшению памяти, в качестве порядка запоминания используя на этот раз порядок созвездий Гигина, «оккультизируя» и превращая ее в свою собственную «Печать». При этом отчетливо видно, что глубокий интерес Бруно к реальным образам созвездий согласуется с магическими способами мышления, какими мы их находим в его сочинениях о памяти.
Таким образом, я думаю, не будет ошибкой утверждать, что в Spaccio представлена такая небесная риторика, которая согласуется с бруновской оккультной системой памяти. Подразумевается, что речи, в которых перечисляются эпитеты, описывающие благоприятные аспекты влияния богов с их планетами, должны насыщаться планетной энергией, подобно красноречию, порождаемому системой памяти Камилло. Spaccio – это магическая проповедь бывшего монаха.
В накаленной атмосфере дискуссии, которую Бруно вел с оксфордскими докторами, а его ученик – с кембриджскими рамистами, Spaccio нельзя было читать с тем спокойствием и умиротворенностью, с какими принимается за него современный исследователь. В контексте недавних стычек всем, конечно же, бросалась в глаза как раз «скепсийская» система памяти. Тревоги Уильяма Перкинса, по-видимому, значительно возросли оттого, что подобная книга была посвящена Сидни. «Египетские» длинноты, без которых вряд ли могли обойтись такие «скепсийцы», как Нолано и Диксоно, в Spaccio действительно очевидны. И все же для кого-то эта странная книга могла стать ослепительным откровением о приближении всеобщей герметической реформы религии и морали, выраженным в великолепных образах одного из величайших произведений ренессансного искусства, в картинах и изваяниях, созданных художником памяти во внутреннем пространстве души.
По всей видимости, итальянские диалоги с лежащими в их основе Печатями памяти отсылают читателя назад к «Печатям», тому плодотворному сочинению Бруно, с которого началась вся его кампания в Англии и благодаря которому искусство памяти сделалось ключевой проблемой. Те же из читателей «Печатей», которые добрались до Печати Печатей, могли слышать поэтическое звучание диалогов, видеть их художественные достоинства и в то же время понимать их в философском аспекте: как проповедь религии Любви, Искусства, Магии и Матезиса.
Таковы были влияния, исходившие от загадочного обитателя французского посольства, остававшегося там с 1583 по 1586 год. Это были переломные годы, годы рождения английского поэтического Ренессанса, возвещенного Филипом Сидни и группой его друзей. Именно к их кругу обращался Бруно, посвящая Сидни два наиболее важных своих диалога – Eroici furori и Spaccio. В посвящении Spaccio он говорит о себе самом, и удивительно, насколько эти слова оказались пророческими в отношении его грядущей судьбы:
Мы видим, как за свою великую любовь к миру этот человек – гражданин и слуга мира, сын Отца-Солнца и Матери-Земли – должен принимать от мира ненависть, осуждение, преследования и изгнание. Но в ожидании своей смерти, своего переселения, своего изменения, да не будет он праздным и нерадивым! Пусть же представит теперь Сиднею сосчитанные и разложенные в стройном порядке семена своей нравственной философии…766
(Они действительно сосчитаны и разложены в стройном порядке, поскольку связаны с небесной системой памяти.) Но, говоря о важности фигуры Бруно в кружке Сидни, мы можем теперь полагаться не на одни только посвящения; мы видели, что спорные вопросы, поднимаемые «скепсийцами» Нолано и Диксоно в их баталиях с аристотеликами и рамистами, словно витают вокруг Сидни. Неразлучный друг Сидни, Фульк Гревилл, фигурирует в качестве гостя на таинственном ужине и упомянут в посвящении к Spaccio как «тот второй господин, который вслед за Вашей (т. е. Сидни) первой доброй помощью предложил и подал мне свою»767. Нет сомнений, что воздействие, которое Бруно оказал на Англию, стало мощнейшим впечатлением тех лет, сенсацией, тесно связанной с лидерами английского Ренессанса.
Докатились ли волны этого воздействия до человека, которому суждено было стать высшим проявлением этого позднейшего из Ренессансов? Шекспиру было девятнадцать лет, когда Бруно прибыл в Англию, и двадцать два, когда он покинул ее. Неизвестно, в каком году Шекспир попал в Лондон и начал свою карьеру актера и драматурга; мы знаем лишь, что это произошло раньше 1592 года, когда его положение стало уже достаточно прочным. Среди обрывочных слухов или свидетельств о Шекспире есть одно, связывающее его с Фульком Гревиллом. В одном издании 1665 года о Гревилле сказано, что