«Почти каждый человек в силу своей индивидуальности ограничен в своих понятиях и воззрениях»
Бороться с нуждою, заботами и неудовлетворенными желаниями – хорошая школа для тех, которые не знали бы, куда деваться от скуки и наделали бы много бед, если б вдруг освободились от труда и забот, но не для того, чей досуг, употребленный с пользой, может принести долговечные плоды. Такой человек, по словам Дидро[40], не есть только моральное существо.
Помехи, которые воля ставит чистому созерцанию, можно разделить на два разряда: на заботы и страсти. Забота есть желание избежать действительного страдания, страсть же есть погоня за воображаемым наслаждением. Заботы и страсти совершенно подавляют свободную деятельность интеллекта. Большею частью заботы предохраняют нас от страстей, и наоборот. Когда же судьбе угодно, чтобы гений принес свои плоды, то она ведет его узкою тропой между заботой и страстью, хотя и не так уж прямолинейно, что не встретится никакого препятствия, так что в конце концов все-таки окажется заметная убыль в силах и способностях.
Никто, конечно, не имел столько косвенных преимуществ гениальности, как Гёте (то есть участие, признание, слава, уважение и личное благополучие). Но кто поверит, что счастие поэта заключалось в этих благах, а не в наслаждении самим собою, что он не убегал от громких похвал, не предпочитал оставаться наедине с собственными думами? Этих сопутствующих выгод можно достигнуть при таланте гораздо легче, чем при гениальности, которая приносит с собою очень много сопутствующего вреда, так как гений чужд, странен, изолирован и не способен к обыденным делам жизни. Кроме того, благодаря ненормальности организации, а именно – преобладанию нервной системы, гениальный человек легко раздражается, впадает часто в меланхолию. Этот сопутствующий вред столь велик, что только огромные непосредственные выгоды, то есть наслаждения внутренние, могут служить утешением.
Проклятие гения состоит в том, что в то время, как он другим кажется великим, эти другие кажутся ему ничтожными и жалкими. И это представление гений вынужден подавлять в себе в продолжение всей жизни; точно также и обыкновенные люди вынуждены хранить про себя свое представление. В то же время гений, не находя равных себе, живет как бы в пустыне или на необитаемом острове, населенном только обезьянами и попугаями. При этом его вечно дразнит обман – принять издали обезьяну за человека.
Терпимость, которая так часто встречается у великих людей, есть собственно плод величайшего презрения к людям. И точно, только при глубоком презрении гений перестает считать людей равными себе и потому мало требует от них. Он терпим к людям, как люди терпимы к животным, которых никто не станет упрекать за их зверство и неразумие. Но когда гений еще не проникся этим чувством, тогда состояние его похоже на ощущение человека, которого заперли бы в комнате, стены которой увешаны сферическими и неровно отполированными зеркалами: куда бы он ни повернулся, везде увидит искаженное лицо свое.
Красота юношей так относится к красоте девушек, как живопись масляными красками к пастели (живописи сухими красками).
Однажды я получил чрезвычайно сильное впечатление возвышенного от предмета, которого не видел, а только слышал. Зато и предмет этот в своем роде единственный в мире. Известно, что Лангедокский канал[41] соединяет Средиземное море с рекою Гаронной, а следовательно, и с Атлантическим океаном. Для снабжения канала водою сделано следующее приспособление. В нескольких милях от Тулузы находится Кабеландари, а на расстоянии почти одной мили отсюда лежит городок Сен-Фериоль. В окрестности этого городка, на горе, находится озеро или бассейн, окруженный высокими холмами, источниками которых бассейн наполняется водою. Под бассейном устроен водопровод, через который по мере надобности вода выпускается в канал. Водопровод запирается огромным краном, который открывается только для выпуска воды. Меня повели по длинному горному проходу, за стеною которого проложен каменный путь для воды, а в конце прохода находится кран водопровода. Предупредив меня, чтоб я не испугался шума воды, провожатый открыл кран. Поднялся ужаснейший рев, вызванный огромной массой воды, заключенной в узком проходе и стремящейся к каналу через всю длину горы. Об этом ужаснейшем шуме трудно составить себе понятие тому, кто не слыхал его; он несравненно оглушительнее Рейнского водопада[42]. Ничем нельзя заглушить этого чудовищного шума, и я чувствовал себя уничтоженным. Но так как через некоторое время явилось сознание, что я нахожусь здесь вне опасности и что это страшное явление поддается даже наблюдению, то наступило чувство возвышенного в самой высокой степени. Переходя затем в следующую галерею, можно видеть, как вода стремится из крана; но это зрелище уже не так потрясает, отчасти потому, что первое впечатление уже прошло, отчасти потому, что имеешь перед глазами причину неистового шума.
Всякий, кто видел египетские пирамиды, утверждает, что впечатление, производимое ими, так трогательно, что даже не поддается описанию. Без сомнения, эта трогательность есть результат возвышенного чувства, которое в данном случае имеет смешанное происхождение. Начать с того, что величина пирамид заставляет зрителя чувствовать ничтожество собственного тела. Затем бросается в глаза, что это есть произведение человеческих рук, над которым трудились в течение всей жизни тысячи людей. Эта мысль опять вызывает у зрителя чувство собственного ничтожества. Наконец, является мысль о глубокой древности пирамид, о бесчисленных лицах, завершивших с тех пор свою краткую жизнь, между тем как эти колоссы все еще существуют. Таким образом мы неоднократно убеждаемся в своем ничтожестве. Но так как при виде этих простых и благородных масс, ярко освещенных солнечными лучами, мы возвышаемся над враждебными для воли условиями, то плодом такого созерцания является чувство возвышенного.
«Каждый объект одною частью является предметом науки, другою – предметом искусства»
Разнородные впечатления, действующие здесь в совокупности, получаются отдельно от менее редких предметов, которые также производят впечатление возвышенного. Например, при виде высоких гор мы испытываем большое наслаждение, смешанное с чувством возвышенного. Хотя величина горных масс бесконечно умаляет нашу собственную величину, но эти массы служат нам предметом созерцания, и потому мы над ними возвышаемся и становимся носителями объективного мира. Сохранившиеся развалины древности необыкновенно трогательны. Таковы, например, храм в Пестуме[43], Колизей[44], Пантеон[45], дом Мецената[46] с водопадом в зале. При виде этих развалин, переживших многочисленные поколения людей, мы чувствуем кратковременность человеческой жизни, бренность человеческого величия, личность наша при этом как-то съеживается, мы чувствуем себя ничтожными; но чистое познание в то же время поднимает нас над самим собою, мы сознаем себя вечным мировым оком, чистым субъектом познания, и в результате получается чувство возвышенного.
Все великие поэты отличаются удивительным даром созерцания. Исходной точкой их творчества служат наглядные представления, а не понятия, которыми руководятся подражатели. Но еще удивительнее тот дар, который заставляет нас видеть вещи, которых нет в действительности. Этих вещей сам поэт не видит в действительности, но он так живо изображает их, что мы чувствуем, что если б они были возможны, то непременно были бы такими, а не иными. В этом отношении Данте[47] – единственный поэт в мире. Он описывает ад в виде целого ряда образов, которые невозможны в действительности, но они так верны и правдоподобны, что мы принимаем их за действительность. Величие Данте состоит в том, что в то время как другие великие поэты дают нам правду действительного мира, он дает правду сновидений: мы видим наяву невиданные вещи так, как бы мы видели их в сновидении. При чтении Данте кажется, будто он каждую песнь своей поэмы видел во сне, а потом записывал ее, – до того все описания его имеют характер сновидений.
Поэт должен изображать людей, как сама природа создала их; они должны думать и говорить каждый сообразно со своим характером, как в действительной жизни. Но необходимо при этом заметить, что нет надобности стремиться к безусловной естественности, которая легко может перейти в пошлость. При всей правде изображения, характеры все-таки должны быть идеальны. Объясним, что собственно это значит.
Люди имеют каждый свой характер. Иные имеют весьма определенный, своеобразный характер, но они не всегда остаются ему верными, не всегда говорят и действуют сообразно со своею личностью. Я говорю не о возможности притворства, но об изменчивом расположении духа, особенно под влиянием физических условий, вследствие чего каждый человек не всегда с одинаковой энергией обнаруживает свой характер. Например, какое-нибудь особенное впечатление вызывает в нашем характере на некоторое время несвойственное ему настроение; известные понятия и общие истины, почему-либо поразившие нас, изменяют на короткое время наши слова и действия, пока мы снова не вернемся к своей природе. Вот почему в действительности каждый характер обнаруживает некоторые уклонения, временно затемняющие его истинный образ. Поэтому Рошфуко