я теперь уже знал бы иное.
Ещё одну вскрыл я среди
дарованных свыше скорбей:
практически жизнь позади,
а жажда ничуть не слабей.
В одно и то же состояние
душой повторно не войти,
неодолимо расстояние
уже прожитого пути.
Что в зеркале? Колтун волос,
узоры тягот и томлений,
две щёлки глаз и вислый нос
с чертами многих ущемлений.
Вот я получил ещё одну
весть, насколько время неотступно,
хоть увидеть эту седину
только для подруг моих доступно.
Мне гомон, гогот и галдёж —
уже докучное соседство,
поскольку это молодёжь
или впадающие в детство.
Своя у старости стезя
средь зимних сумерек унылых:
то, что хотим, уже нельзя,
а то, что льзя, уже не в силах.
А в кино когда ебутся —
хоть и понарошке,
на душе моей скребутся
мартовские кошки.
Я по себе (других не спрашивал)
постиг доподлинно и лично,
что старость – факт сознанья нашего,
а всё телесное – вторично.
Поездил я по разным странам,
печаль моя, как мир, стара:
какой подлец везде над краном
повесил зеркало с утра?
Зря, подруга, ты хлопочешь
и меня собой тревожишь:
старость – это когда хочешь
ровно столько, сколько можешь.
Года меняют наше тело,
его сберечь не удаётся:
что было гибким – затвердело,
что было твёрдым – жалко гнётся.
Смешон резвящийся старик,
однако старческие шалости —
лишь обращённый к Богу крик:
нас рано звать, в нас нет усталости.
Я курю в полночной тишине,
веет ветер мыслям в унисон;
жизнь моя уже приснилась мне;
вся уже почти; но длится сон.
Я в фольклоре нашёл враньё:
нам пословицы нагло врут,
будто годы берут своё...
Это наше они берут!
Увы, но облик мой и вид
при всей игре воображения
уже не воодушевит
девицу пылкого сложения.
Всегда бывает смерть отсрочена,
хотя была уже на старте,
когда душа сосредоточена
на риске, страсти и азарте.
Когда бессонна ночь немая,
то лиц любимых вереница,
мне про уход напоминая,
по мутной памяти струится.
Очень жаль, что догорает сигарета
и её не остановишь, но зато
хорошо, что было то и было это,
и что кончилось как это, так и то.
Уже куда пойти – большой вопрос,
порядок наводить могу часами,
с годами я привычками оброс,
как бабушка – курчавыми усами.
Мои слабеющие руки
с тоской в суставах ревматических
теперь расстёгивают брюки
без даже мыслей романтических.
Даже в час, когда меркнут глаза
перед тем, как укроемся глиной,
лебединая песня козла
остаётся такой же козлиной.
На склоне лет не вольные мы птицы,
к семейным мы прикованы кроватям;
здоровья нет, оно нам только снится,
теперь его во снах мы пылко тратим.
Во сне все беды нипочём
и далеко до расставания,
из каждой клетки бьёт ключом
былой азарт существования.
Идея грустная и кроткая
владеет всем моим умишком:
не в том беда, что жизнь короткая,
а что проходит быстро слишком.
Ровесники, пряча усталость,
по жизни привычно бредут;
уже в зазеркалье собралось
приятелей больше, чем тут.
Вы рядом – тела разрушение
и вялой мысли дребезжание,
поскольку формы ухудшение
не улучшает содержание.
Вокруг лысеющих седин
пространство жизни стало уже,
а если лучше мы едим,
то перевариваем – хуже.
Вдруг чувствует в возрасте зрелом
душа, повидавшая виды,
что мир уже в общем и целом
пора понимать без обиды.
Где это слыхано, где это видано:
денег и мудрости не накопив,
я из мальчишки стал дед неожиданно,
зрелую взрослость оплошно пропив.
Зачем вам, мадам, так сурово
страдать на диете учёной?
Не будет худая корова
смотреться газелью точёной.
Спокойно и достойно старюсь я,
печальников толпу не умножая;
есть прелесть в увядании своя;
но в молодости есть ещё чужая.
Иные мы совсем на склоне дней:
медлительней, печальней, терпеливей,
однако же нисколько не умней,
а только осторожней и блудливей.
Но кто осудит старика,
если, спеша на сцену в зал,
я вместо шейного платка
чулок соседки повязал?
Прошёл я жизни школьный курс,
и вот, когда теперь
едва постиг ученья вкус,
пора идти за дверь.
С утра в постели сладко нежась,
я вдруг подумываю вяло,
что раньше утренняя свежесть
меня иначе волновала.
С авоськой, грехами нагруженной,
таясь, будто птица в кустах,
душа, чтоб не быть обнаруженной,
болит в очень разных местах.
Чтобы от возраста не кисли мы
и безмятежно плыли в вечность,
нас осеняет легкомыслие
и возвращается беспечность.
Мир создан так однообразно,
что жизни каждого и всякого
хотя и складывались разно,
а вычитались – одинаково.
Мы пережили тьму потерь
в метаньях наших угорелых,
но есть что вспомнить нам теперь
под утро в доме престарелых.
Не любят грустных и седых
одни лишь дуры и бездарности,
а мы ведь лучше молодых —
у нас есть чувство благодарности.
Ушли остатки юной резвости,
но мне могилу рано рыть:
вослед проворству зрелой трезвости
приходит старческая прыть.
Я мысленно сказал себе: постой,
ты стар уже, не рвись и не клубись —
ты слышишь запах осени густой?
И сам себе ответил: отъебись.
Ещё наш закатный азарт не погас,
ещё мы не сдались годам,
и глупо, что женщины смотрят на нас
разумней, чем хочется нам.
Куда течёт из года в год
часов и дней сумятица?
Наверх по склону – жизнь идёт,
а вниз по склону – катится.
Дряхлеет мой дружеский круг,
любовных не слышится арий,
а пышный розарий подруг —
уже не цветник, а гербарий.
Кто придумал, что мир так жесток
и безжалостно жизни движение?
То порхали с цветка на цветок,
то вот-вот и венков возложение.
Мы зря и глупо тратим силы,
кляня земную маету:
по эту сторону могилы
навряд ли хуже, чем по ту.
Мы начинаем уходить —
не торопясь, по одному —
туда, где мы не будем пить,
что дико сердцу и уму.
Ничто уже не стоит наших слёз,
уже нас держит ангел на аркане,
а близости сердец апофеоз —
две челюсти всю ночь в одном стакане.
Нас маразм не обращает в идиотов,
а в склерозе много радости для духа:
каждый вечер – куча новых анекдотов,
каждой ночью – незнакомая старуха.
Когда нас повезут на катафалке,
незримые слезинки оботрут
ромашки, хризантемы и фиалки,
и снова свой продолжат нежный труд.
Когда всё сбылось, утекло
и мир понятен до предела,
душе легко, светло, тепло,
а тут как раз и вынос тела.
Те, кто на поминках шумно пьёт,