Искусство стареть (сборник) — страница 14 из 35

и думаю без жалости теперь,

что стал уже давно миллионером

по счёту мной понесенных потерь.


Пока себя дотла не износил,

на баб я с удовольствием гляжу;

ещё настолько свеж и полон сил,

что внуков я на свет произвожу.


Нет часа угрюмей, чем утренний:

душа озирается шало,

и хаосы – внешний и внутренний

коростами трутся шершаво.


Я чую в организме сговор тайный,

решивший отпустить на небо душу,

ремонт поскольку нужен капитальный,

а я и косметического трушу.


Мечтай, печальный человек,

целебней нет от жизни средства,

и прошлогодний веет снег

над играми седого детства.


Дойдя до рубежа преображения,

оставив дым последней сигареты,

зеркального лишусь я отражения

и весь переселюсь в свои портреты.


О чём-то грустном все молчали,

но я не вник и не спросил,

уже чужие знать печали

нет у меня душевных сил.


Конечно, всё на свете – суета

под вечным абажуром небосвода,

но мера человека – пустота

окрестности после его ухода.


Уже давно мы не атлеты,

и плоть полнеет оголтело,

теперь некрупные предметы

легко я прячу в складках тела.


Держусь ничуть не победительно,

весьма беспафосно звучу,

меня при встрече снисходительно

ублюдки треплют по плечу.


Пусть меня заботы рвут на части,

пусть я окружён гавном и суками,

всё же поразительное счастье —

мучиться прижизненными муками.


Когда мы кого-то ругаем

и что-то за что-то клянём,

мы желчный пузырь напрягаем,

и камни заводятся в нём.


Не по капризу Провидения

мы на тоску осуждены,

тоска у нас – от заблуждения,

что мы для счастья рождены.


Я жизнь мою обозреваю,

почти закончив путь земной,

и сам себя подозреваю,

что это было не со мной.


Ты, душа, если сердце не врёт,

запросилась в родные края?

Лишь бы только тебя наперёд

не поехала крыша моя.


Моя прижизненная аура

перед утечкой из пространства

в неделю похорон и траура

пронижет воздух духом пьянства.


Как судьба ни длись благополучно,

есть у всех последняя забота;

я бы умереть хотел беззвучно,

близких беспокоить неохота.


Угрюмо ощутив, насколько тленны,

друзья мои укрылись по берлогам;

да будут их года благословенны,

насколько это можно с нашим Богом.


Как раньше юная влюблённость,

так на закате невзначай

нас осеняет просветлённость

и благодарная печаль.


Замшелым душам стариков

созвучны внешне их старушки:

у всех отпетых гавнюков

их жёны – злобные гнилушки.


Я остро ощущаю временами

(проверить я пока ещё не мог),

что в жизни всё случившееся с нами —

всего лишь только опыт и пролог.


Когда близка пора маразма,

как говорил мудрец Эразм,

любое бегство от соблазна

есть больший грех, чем сам соблазн.


Я храню душевное спокойствие,

ибо всё, что больно, то нормально,

а любое наше удовольствие —

либо вредно, либо аморально.


Вульгарен, груб и необуздан,

я в рай никак не попаду,

зато легко я буду узнан

во дни амнистии в аду.


То ясно чувствуешь душой,

то говорит об этом тело:

век был достаточно большой,

и всё слегка осточертело.


Так же будут кишеть муравьи,

а планеты – нестись по орбитам;

размышленья о смерти мои —

только мысли о всём недопитом.


Готовлюсь к уходу туда,

где быть надлежит человеку,

и время плеснёт, как вода

над камешком, канувшим в реку.


Остатком памяти сухим,

уже на склоне и пределе

мы видим прошлое таким,

каким прожить его хотели.


Лишь на смертном одре я посмею сказать,

что печально во всём этом деле:

если б наши старухи любили вязать,

мы бы дольше в пивных посидели.


Старение – тяжкое бедствие,

к закату умнеют мужчины,

но пакостно мне это следствие

от пакостной этой причины.


Я думаю – украдкой и тайком,

насколько легче жить на склоне лет,

и спать как хорошо со стариком:

и вроде бы он есть, и вроде нет.


Мы стали снисходительно терпеть

излишества чужого поведения:

нет сил уже ни злиться, ни кипеть,

и наша доброта – от оскудения.


Что стал я ветхий старичок,

меня не гложет грусть,

хотя наружно я сморчок,

внутри – солёный груздь.


Финал кино: стоит кольцом

десяток близких над мужчиной,

а я меж них лежу с лицом,

чуть опечаленным кончиной.


Ещё едва-едва вошёл в кураж,

пора уже отсюда убывать,

а чувство – что несу большой багаж,

который не успел распаковать.


Очень я игривый был щенок,

но дожив до старческих седин,

менее всего я одинок

именно в часы, когда один.


Купаю уши в мифах и парашах,

никак и никому не возражая;

ещё среди живых немало наших,

но музыка вокруг – уже чужая.


Как только жить нам надоест

и Бог не против,

Он ускоряет нам разъезд

души и плоти.


Старик не просто жить устал,

но более того:

ему воздвигли пьедестал —

он ёбнулся с него.


Давно уж качусь я со склона,

а глажу – наивней мальчишки —

тугое и нежное лоно

любой подвернувшейся книжки.


Время – лучший лекарь, это верно,

время при любой беде поможет,

только исцеляет очень скверно:

мы чуть позже гибнем от него же.


На время и Бога в обиде,

я думаю часто под вечер,

что те, кого хочется видеть,

не здесь уже ждут нашей встречи.


Весьма, конечно, старость ощутима,

но ценным я рецептом обеспечен:

изношенной душе необходима

поливка алкоголем каждый вечер.


Вся интимная плеяда

испарилась из меня:

нету соли, нету яда,

нету скрытого огня.


Тёк безжалостно и быстро

дней и лет негромкий шорох;

на хера мне Божья искра,

если высыпался порох?


Забыв про старость и семью,

согретый солнечным лучом,

сажусь я в парке на скамью

и размышляю ни о чём.


На лицах у супружеской четы,

нажившей и потомство, и добро,

являются похожие черты —

удачной совместимости тавро.


Между мной и днём грядущим

в некий вечер ляжет тень,

и, подобно всем живущим,

я не выйду в этот день.


Хоть самому себе, но внятно

уже пора сказать без фальши,

что мне доныне непонятно

всё непонятное мне раньше.


Всерьёз меня волнует лишь угроза —

подумаю, мороз бежит по коже —

что я из-за растущего склероза

начну давать советы молодёжи.


В душе – руины, хлам, обломки,

уже готов я в мир иной,

и кучерявые потомки

взаимно вежливы со мной.


Кто алчен был и жил напористей,

кто рвал подмётки на ходу,

промчали век на скором поезде,

а я пока ещё иду.


Не знаю, как по Божьей смете

должна сгореть моя спираль,

но я бы выбрал датой смерти

число тридцатое, февраль.


Во всех веках течёт похоже