сюжет, в котором текст не нужен
и где в конце одно и то же:
слеза вдовы и холм над мужем.
У врачебных тоскуя дверей,
мы болезни вниманием греем
и стареем гораздо быстрей
от печали, что быстро стареем.
Всё, что в душе носил, – изношено,
живу теперь по воле случая
и ничего не жду хорошего,
хотя упрямо верю в лучшее.
Можно очень дикими согреться
мыслями, короткими, как искра:
если так разрывно колет сердце —
значит, я умру легко и быстро.
Да, уже мы скоро все там
соберёмся, милый мой,
интересно только – светом
или гнилостью и тьмой?
Ткань жизни сожжена почти дотла,
в душе и на гортани – привкус терпкий,
уже меня великие дела
не ждут, а если ждут – пускай потерпят.
Бесплотные мы будем силуэты,
но грех нас обделять необходимым,
и тень моя от тени сигареты
сумеет затянуться горьким дымом.
Вкусил я достаточно света,
чтоб кануть в навечную тьму,
я в Бога не верю, и это
прекрасно известно Ему.
Не чересчур себя ценя,
почти легко стареть,
мир обходился без меня
и обойдётся впредь.
В какую ни кидало круговерть,
а чуял я и разумом и носом:
серьёзна в этой жизни только смерть,
хотя пока и это под вопросом.
Поскольку ни на что ужене годен, теперь я относительно свободен
Не зря на склоне лет
я пить люблю и есть:
на свете счастья нет,
но вместе с тем и есть.
Пока ещё в душе чадит огарок
печали, интереса, наслаждения,
я жизнь воспринимаю как подарок,
мне посланный от Бога в день рождения.
Забавно думать в час ночной,
что подлежу я избавлению,
и чашу горечи земной
закончу пить я, к сожалению.
Виднее в нас после бутылки,
как истрепались в жизни бывшей,
мы не обломки, мы обмылки
эпохи, нас употребившей.
В виду кладбищенского склепа,
где замер времени поток,
вдруг понимаешь, как нелепо
не выпить лишнего глоток.
В года весны мы все грешили,
но интересен ход явления:
те, кто продолжил, – дольше жили,
Бог ожидал их исправления.
В основном из житейского опыта
мной усвоено важное то,
что пока ещё столько не допито,
глупо брать в гардеробе пальто.
Старея, твержу я жене в утешение,
что Бог оказал нам и милость и честь,
что было большое кораблекрушение,
а мы уцелели, и выпивка есть.
Пока не позвала к себе кровать,
которая навеки нас уложит,
на кладбище должны мы выпивать
за тех, кто выпивать уже не может.
Навряд ли может быть улучшен
сей мир за даже долгий срок,
а я в борьбе плохого с худшим
уже, по счастью, не игрок.
Я не трачусь ревностно и потно,
я живу неспешно и беспечно,
помня, что ещё вольюсь бесплотно
в нечто, существующее вечно.
Природа почему-то захотела
в незрячем равнодушии жестоком,
чтоб наше увядающее тело
томилось жизнедеятельным соком.
Вот нечто, непостижное уму,
а чувством ощутимое заранее:
кромешная ненужность никому —
причина и пружина умирания.
Устроена забавно эта связь:
разнузданно, кичливо и успешно
мы – время убиваем, торопясь,
оно нас убивает – непоспешно.
Уставших задыхаться в суете,
отзывчиво готовых к зову тьмы,
нас держат в этой жизни только те,
кому опора в жизни – только мы.
Хоть пылью всё былое запорошено,
душа порою требует отчёта,
и помнить надо что-нибудь хорошее,
и лучше, если подлинное что-то.
По жизни понял я, что смог,
о духе, разуме и плоти,
а что мне было невдомёк,
душа узнает по прилёте.
Сценарист, режиссёр и диспетчер,
Бог жестокого полон азарта,
и лишь выдохшись жизни под вечер,
мы свободны, как битая карта.
Растает в шуме похорон
последних слов пустая лесть,
и тихо мне шепнёт Харон:
– А фляжка где? Стаканы есть.
Чувствую угрюмое томление,
глядя, как устроен белый свет,
ведь и мы – природное явление:
чуть помельтешили – и привет.
Киснет вялое жизни течение,
смесь привычки, докуки и долга,
но и смерть – не ахти приключение,
ибо это всерьёз и надолго.
Вижу я за годом год
заново и снова,
что поживший идиот
мягче молодого.
Пока не уснёшь, из былого
упрямо сочится звучание,
доносится каждое слово,
и слышится даже молчание.
Забавно мне, что время увядания
скукоживает нас весьма непросто,
чертами благородного страдания
то суку наделяя, то прохвоста.
Ровесник мой душой уныл
и прозябает в мудрой хмурости,
зато блажен, кто сохранил
в себе остатки юной дурости.
Мы к житейской приучены стуже,
в нас от ветра и тьмы непроглядной
проступила внутри и снаружи
узловатость лозы виноградной.
Найдётся ли, кому нас помянуть,
когда о нас забудут даже дети?
Мне кажется, найдётся кто-нибудь,
живущий на обочине в кювете.
Давно уже домашен мой ночлег,
лучусь, покуда тлеет уголёк,
и часто, недалёкий человек,
от истины бываю недалёк.
В одинокую дудочку дуя,
слаб душою и выпить не прочь,
ни от Бога подачек не жду я,
ни Ему не могу я помочь.
Моя уже хроническая праздность,
владычица души моей и тела,
корнями утекает в безобразность
того, что сотворяют люди дела.
Тёртые, бывалые, кручёные,
много повидавшие на свете,
сделались мы крупные учёные
в том, что знают с детства наши дети.
Нет, я на время не в обиде,
что источилась жизни ось,
я даже рад, что всё предвидел,
но горько мне, что всё сбылось.
Былое нас так тешит не напрасно,
фальшиво это мутное кино,
но прошлое тем более прекрасно,
чем более расплывчато оно.
В какие упоительные дали
стремились мы, томлением пылая!
А к возрасту, когда их повидали,
увяла впечатлительность былая.
Тише теперь мы гуляем и пляшем,
реже в судьбе виражи,
даже иллюзии в возрасте нашем
призрачны, как миражи.
В тесное чистилище пустив
грешников заядлых и крутых,
селят их на муки в коллектив
ангелов, монахов и святых.
Теперь, когда я крепко стар,
от мира стенкой отгорожен,
мне божий глас народа стал
докучлив и пустопорожен.
Кормёжка служит нам отрадой,
Бог за обжорство нас простит,
ведь за кладбищенской оградой
у нас исчезнет аппетит.
Года мои стремглав летели,
и ныне – Бог тому свидетель —
в субботу жизненной недели
моё безделье – добродетель.
А там и быт совсем другой —
в местах, куда Харон доставит:
то чёрт ударит кочергой,
то ангел в жопу свечку вставит.
Ты ничего не обещаешь,
но знаю: Ты меня простишь,
ведь на вранье, что Ты прощаешь,
основан Твой земной престиж.
Когда вокруг галдит семья,
то муж, отец и дед,
я тихо думаю, что я
скорее жив, чем нет.