когда не станет злобы воспалённой,
и выпьют людоед с интеллигентом,
и веточкой занюхают зелёной.
По лесу в тусклом настроении
я брёл, печалясь о старении,
а меж белеющих берёз
витал рассеянный склероз.
Стукнет час оборваться годам,
и вино моё будет допито,
а в момент, когда дуба я дам,
и Пегас мой откинет копыта.
Текла, кипела и сочилась
моя судьба – то гнев, то нежность;
со мною всё уже случилось,
осталась только неизбежность.
Моё пространство жизни сужено,
о чём печалюсь я не очень:
ведь мы всегда во время ужина
уже вполне готовы к ночи.
В небо глядя, чтоб развеяться,
я подумал нынче вечером:
если не на что надеяться,
то бояться тоже нечего.
Дряхлением не слишком озабочен,
живу без воздыханий и стенаний,
чердак мой обветшалый стал непрочен,
и сыпется труха воспоминаний.
Когда мы ни звонков, ни писем
уже не ждём, то в эти годы
ещё сильнее мы зависим
от нашей внутренней погоды.
Увы, прервётся в миг урочный
моё земное бытиё,
и не закончив пир полночный,
я отойду в непитиё.
Воздержаны в сужденьях старики,
поскольку слабосильны и убоги,
однако всем резонам вопреки
в них тихо пузырятся педагоги.
По счастью, в нас во всех таится
глухое чувство бесшабашное:
у смерти так различны лица,
что нам достанется нестрашное.
Итог уже почти я подытожил
за время, что на свете я гостил:
навряд ли в мире мудрость я умножил,
зато и мало скорби напустил.
Возле устья житейской реки,
где шумы бытия уже глуше,
ощущают покой старики,
и заметно светлеют их души.
Восьмой десяток. Первый день.
Сохранна речь, осмыслен взгляд.
Уже вполне трухлявый пень,
а соки всё ещё бурлят.
Сейчас вокруг иные нравы,
ебутся все напропалую,
но старики, конечно, правы,
что врут про нравственность былую.
Близится, бесшумно возрастая,
вязкая дремота в умилении,
мыслей улетающая стая
машет мне крылами в отдалении.
Уверен я: в любые времена,
во благе будет мир или в беде,
но наши не сотрутся имена,
поскольку не написаны нигде.
По мере личного сгорания
душе становятся ясней
пустые хлопоты старания
предугадать, что будет с ней.
Я очень тронут и польщён
высоким Божьим покровительством,
однако сильно истощён
своим ленивым долгожительством.
Чтобы сгинула злая хандра
и душа организм разбудила,
надо вслух удивиться с утра:
как ты жив ещё, старый мудила?
Когда был молод и здоров,
когда гулял с людьми лихими,
я наломал немало дров —
зато теперь топлю я ими.
Характер наших жизненных потерь
похож у всех ровесников вокруг,
утраты наши – крупные теперь:
обычно это близкий старый друг.
Ручьи весенние журчат,
что даль беременна грозой,
на подрастающих внучат
старушки смотрят со слезой.
С возрастом покрепче в нас терпение,
выдержан и сдержан аксакал;
просто это выдохлось кипение
и душевный снизился накал.
Стали нам застолья не с руки:
сердце, нету сил, отёки ног,
и звонят друг другу старики,
что ещё увидимся, даст Бог.
Мы в юности балдели, свиристя,
дурили безоглядно и отпето,
и лишь десятилетия спустя
мы поняли, как мудро было это.
Сегодня почему-то без конца
я думаю о жизни в райских кущах:
как жутко одиночество Творца
среди безликих ангелов поющих!
Иная жизнь вокруг течёт,
иной размах, иная норма,
нам воздаваемый почёт —
прощанья вежливая форма.
В игре по типу биржевой
судьба не знает махинаций,
и я вполне ещё живой,
но мой пакет уже без акций.
Я много думал, подытожа,
что понял, чувствуя и видя:
о жизни если думать лёжа,
она светлей, чем если сидя.
Укрытый от азартной суеты
исконным стариковским недоверием,
я нюхаю весенние цветы
с осенним на лице высокомерием.
Я бросил распускать павлиньи перья,
держусь подобно хрупкому сосуду,
по типу красоты похож теперь я
уже на антикварную посуду.
А вечером, уже под освежение,
течёт воспоминательный ручей,
и каждое былое поражение
становится достойнейшей ничьей.
Когда и сам себе я в тягость,
и тёмен мир, как дно колодца,
то мне живительная благость
из ниоткуда часто льётся.
И по безвыходности тоже,
и по надрезу на судьбе —
с тюрьмой недуги наши схожи,
но здесь тюрьма твоя – в тебе.
От рыхлости в период увядания из разума сочатся назидания
Душа металась, клокотала,
бурлила, рвалась и кипела,
потом отчаялась, устала
и что-то тихое запела.
Подумал я сегодня на закате:
ведь мы, храня достоинство и честь,
за многое ещё при жизни платим,
что Страшный Суд не может не учесть.
Стариков недовольное племя
говорит и в жару, и при стуже,
что по качеству позжее время —
несравненно, чем раньшее, хуже.
В болезни есть одно из проявлений,
достойное ухмылки аналитика:
печаль моих интимных отправлений
мне много интересней, чем политика.
В размышлениях я не тону,
ибо главное вижу пронзительно:
жизнь прекрасна уже потому,
что врагиня её – омерзительна.
Состарившись, мы видимся всё реже,
а свидевшись, безоблачно судачим,
как были хороши и были свежи
те розы у Тургенева на даче.
А славно, зная наперёд,
что ждут людей гробы
и твой вот-вот уже черёд,
под водку есть грибы.
Дом, жена, достаток, дети,
а печаль – от малости:
в голове гуляет ветер,
не пристойный старости.
Всякой боли ненужные муки
не имеют себе оправданий,
терпят боли пускай только суки,
что брехали о пользе страданий.
Нет, я уже не стану алкоголиком,
и я уже не стану наркоманом,
как римским я уже не буду стоиком
и лондонским не сделаюсь туманом.
Обманчиво понурое старение:
хотя уже снаружи тело скрючено,
внутри творится прежнее горение,
на пламя только нет уже горючего.
Моё укромное жилище
мне словно царские хоромы,
сдаётся мне, что только нищим
нужны дома-аэродромы.
Конечно, я уже не молодой,
но возраст – не помеха, если страсть...
Вот разве что ужасно стал худой —
в меня теперь Амуру не попасть.
За то, что было дней в избытке,
благодарю судьбу, природу
и алкогольные напитки,
таившие живую воду.
Не стоит нам сегодня удивляться,
что клонит плиты мрамора, как ветки:
на кладбищах надгробия кренятся,
когда в гробах ворочаются предки.
Душа смакует облегчение
без даже капли скуки пресной,
что круто высохло влечение
к херне, доселе интересной.
Дохрустывая жизнь, как кочерыжку,
я вынужденно думаю о ней:
когда ещё бежал по ней вприпрыжку,
она была значительно сочней.