торого она еще несколько минут назад отбивалась кинжалом, теперь предстал перед ней в новом свете, и она предложила решить дело поединком. Но у мужчин не обнаружилось желания сражаться. Самурай сказал, что изменница не стоит пролития крови, что разбойник и так может забрать ее себе. И тут очаровательная куколка обернулась кровожадной тварью, она в конце концов заставила соперников взяться за оружие. Последовавшая за этим потасовка совсем не походила на геройскую схватку, которую мы видели в начале фильма, когда разбойник хвастался своей победой. На самом деле это была отталкивающая возня двух озверевших ублюдков, плохо понимающих, что они делают. Разбойник проткнул мечом самурая подло, когда тот потерял оружие, поскользнулся и лежал перед ним жалкий и беспомощный.
Такова истина. Все три версии, с которыми мы познакомились вначале, были всего лишь попытками оправдать себя, выдать свое поведение за соответствующее предписанной роли. Разбойник не может «растаять» перед женщиной, убить человека — его ремесло, но только достойным образом! Женщина готова взять на себя целиком вину за смерть мужа, только чтобы не подумали, что она была ему неверна. Для самурая самое страшное — признаться, что его победил первый встречный, отнять у себя жизнь может только сам самурай. Каждый пытается до конца играть свою роль, и отсюда возникает только ложь, ложь и еще раз ложь.
Даже старик, играющий роль «беспристрастного свидетеля», и тот лжив и нечист на руку. Оказывается, после того, как на его глазах убили человека, он стащил дорогой кинжал убитого, а следователю сказал, что пришел к месту преступления, когда все было кончено, ничего не видел, ничего не знает. Кругом ложь, кругом преступление, как дальше жить?
Ответ приходит сам собой. В здании ворот, где укрылись от непогоды трое, раздается плач подброшенного ребенка. Один из собеседников, промокший оборванец, совершает поступок, логично продолжающий линию поведения героев фильма: он похищает одеяло, в которое был завернут ребенок. Старик потрясен. Он берет младенца на руки и несет к себе домой: у него шестеро детей, будет теперь семеро. Совесть просыпается не перед лицом смерти, а перед лицом жизни — таков итог. Здесь Куросава вступает в полемику уже не с теорией социальных ролей, а с другим, широко распространенным среди западной интеллигенции философским учением — экзистенциализмом.
Как мы уже говорили выше, философия экзистенциализма рождалась в полемике с гегельянством. Культу «тотальности», «всеобщего» она противопоставила другую крайность — культ «единичного», «индивидуального»; гегелевской идее разумности действительности — столь же безапелляционное утверждение абсурдности бытия. Человек «заброшен» в чуждый ему мир. Общество враждебно человеку; подчиняясь его законам, он ведет «неистинное» существование. Поступая «как все», люди теряют свое лицо. Внешне они похожи друг на друга, но при этом совершенно не понимают друг друга, между ними вырастает незримая стена отчуждения.
В искаженном виде здесь отражена реальная проблема, поставленная, кстати сказать, марксистской философией, — отчуждение личности в условиях антагонистического разделения труда и частной собственности, т. е. потеря контроля над результатами деятельности, превращение их в нечто чуждое человеку. К. Маркс не только обрисовал основные аспекты отчуждения, но и указал реальный путь его преодоления — социальное переустройство, построение нового общества. Только таким образом можно устранить обезличивающую человека унификацию жизни, против которой выступает экзистенциализм.
Но для экзистенциализма отчуждение — вечная категория. Общество всегда рождает отчуждение. Вырваться из его тисков, обрести «истинное» существование может лишь сам индивид, попирающий устои и предписания разума. Подобное освобождение наступает в условиях «пограничной» ситуации — перед лицом смерти или какого-либо иного потрясения, нарушающего привычный ход унифицированного бытия.
Именно против такого подхода к делу протестовал Куросава в «Расемоне».
А вот другой большой мастер, творчество которого вращается в кругу экзистенциалистских проблем и понятий, но который не может принять предлагаемое экзистенциализмом решение. Это швед Ингмар Бергман.
«Есть старый рассказ, — вспоминает Бергман, — как в Шартрский собор попала молния и сожгла его до основания. Тогда на место пожарища стали стекаться тысячи людей со всех концов света, словно гигантская процессия муравьев. И все вместе они снова построили собор на старом месте. Они работали до тех пор, пока окончательно не восстановили весь собор, это были мастера — каменщики, художники, рабочие, клоуны, дворяне, священники, бюргеры. Но имена их остались неизвестными, и никто до сих пор не знает, кто же построил Шартрский собор…
В наше время личность стала высочайшей формой и величайшим проклятием художественного творчества. Мельчайшая царапина, малейшая боль, причиненная личности, рассматривается под микроскопом, словно это категория извечной важности. Художник считает свою изолированность, свою субъективность, свой индивидуализм почти святым. Так в конце концов все мы собираемся в одном большом загоне, где стоим и блеем о нашем одиночестве, не слушая друг друга и не понимая, что мы душим друг друга насмерть. Индивидуалисты смотрят пристально один другому в глаза и все же отрицают существование друг друга… Поэтому, если меня спросят, каким я представляю себе общий смысл моих фильмов, я ответил бы, что хотел бы быть одним из строителей храма, что вознесется над равниной»[55].
Этим сказано многое. Как в свое время Кафка, увлеченный Кьеркегором, не принимал его индивидуализма, так Бергман сегодня не приемлет современных последователей датского философа, проявляя к ним неоспоримый интерес. Фильмы Бергмана выросли на почве экзистенциализма, но поднялись над ней и расцвели собственным цветом. Созданные рукой великого мастера, они волнуют, запоминаются, заставляют мысль зрителя непрестанно к ним возвращаться.
«Седьмая печать» (1956). Монументальная философическая лента, «современная поэма, оснащенная средневековыми аксессуарами, достаточно вольно толкуемыми», как выразился о ней сам автор. Действие происходит в XIV веке. Рыцарь вернулся из крестового похода и застал дома чуму. Идет игра со смертью. Эта метафора реализуется в виде шахматной партии рыцарь — смерть. Некто в черном почти не покидает экрана, перед его бесстрастным, бледным лицом разворачивается действие. Ситуация экзистенциалистская. А каково решение? Рыцарь, ищущий бога, умирает, так и не узрев его. Не видит в смертную минуту бога и девушка, которую сжигают на костре. Жизнь идет своим чередом мимо смерти, мимо мудрствующих лукаво. Все герои фильма гибнут, кроме неприметной супружеской пары бродячих комедиантов, у них ребенок, за ними будущее. Решение — в духе Куросавы.
«Молчание» (1964). Этот фильм считается «наиболее экзистенциалистским». Действительно, нигде Бергман не выразил столь явственно идею отчужденности, некоммуникабельности бытия. Достигается это опять реализацией метафоры: герои фильма — две сестры и ребенок одной из них — прибыли в чужую страну, где люди говорят на непонятном им языке, с экрана все время звучит тарабарщина. Только мать и сын, только сестры понимают друг друга, впрочем, о последних вернее сказать, что у них есть общий язык, но отсутствует взаимное понимание. Между ними греховная связь, но нет близости душевной; отчужденность перерастает в неприязнь, даже ненависть. Старшая на пороге смерти, но это обстоятельство не вносит ничего нового в их отношения. Беспредельно одинокие, несчастные, они расстаются.
Экзистенциализм остро зафиксировал отчуждение человека в капиталистическом обществе. Бергман в «Молчании» не щадит зрителя, показывая на экране даже то, на что не принято смотреть в обыденной жизни. Поставив человека перед стеной отчуждения, экзистенциализм не помышляет срыть эту стену, он предлагает принять ее как неизбежное зло, замкнуться в себе и обрести счастье «по ту сторону отчаяния». Камю рассматривал своего Сизифа как счастливого человека. Бергман идет другим путем. Его герои одиноки, но сам он не апологет одиночества. С его коллективистским кредо мы уже знакомы.
Новый (для Бергмана) подход к проблеме человека открывает фильм «Персона» (1966)[56]. Здесь также две женщины. Между ними также стена непонимания, перерастающая в ненависть; в конце фильма они расстаются. Но если в «Молчании» мир каждой из героинь — некое замкнутое, непроницаемое пространство, то в «Персоне» на наших глазах личность одной из них буквально препарируется. Вскрытие личности — метафора, и режиссер с первых же кадров начинает готовить ее реализацию. Мелькает хаотическое нагромождение самых невероятных изображений: аксессуары киносъемки (не забывайте, что вы пришли в кино!), мертвые лица и тела (сейчас произойдет вскрытие!), из птицы извлекают внутренности, в человеческую ладонь вколачивают гвоздь и т. д. и т. п.
Само действие несложно. Актриса Элизабет Фоглер вдруг умолкла во время спектакля и затем в жизни продолжает молчать. Налицо нервное заболевание, ее помещают в клинику, потом отправляют на уединенный берег моря, где она живет наедине с медсестрой Альмой. О Элизабет мы почти ничего не знаем, и так не узнаем до конца фильма. У нее есть муж и сын, она необычайно остро — до боли, до ужаса — реагирует на то зловещее, что происходило и происходит на белом свете. По телевизору идет репортаж о самосожжении во Вьетнаме. Элизабет в конвульсиях забивается в угол комнаты. Другой раз в ее руках оказывается фотография варшавского гетто, где на детей направлены эсэсовские винтовки. Больше о ней нам ничего не известно, она все время молчит, улыбается или хмурится, дважды выходит из себя, бьет, кусает Альму. Впрочем, не исключено, что последнее происходит только в воображении медсестры. Ибо где-то посередине фильма на экран врывается сумбур начальных кадров, и в дальнейшем мы видим не столько то, что происходит в реальном мире, сколько то, что творится в сознании Альмы.