Искусство в век науки — страница 34 из 37

С Галилеем дело обстояло проще: ему только показали орудия пытки, и этого было достаточно.

Галилей сломлен, но что будет дальше? Вот что еще важно для Брехта. Как себя должен вести ученый, так или иначе оказавшийся вынужденным пойти на сделку со своей совестью, силой, хитростью или собственным недомыслием вовлеченный в преступный заговор? Герой Оруэлла, выйдя из министерства любви на свободу, возлюбил своего фюрера, «Большого брата», он уничтожен как личность, превращен в пассивное существо, ведущее безмятежно животный образ жизни. Брехтовский Галилей сломлен, но не раздавлен. После отречения он живет под надзором инквизиции и, как тайному пороку, предается науке, а результаты исследований тайком пересылает для опубликования. «Брехт, — читаем мы в комментариях к последнему советскому изданию пьесы, — имел в виду ту сложную и подчас хитроумную тактику, к которой приходится прибегать борцам-подпольщикам (в частности, антифашистам в третьей империи). Для того чтобы донести слова правды до народа, приходится маскироваться, таиться, показной лояльностью и законопослушанием вводить власти предержащие в заблуждение». Но что это? Уж не хвала ли Галилею вместо его осуждения? В жизни только на очень немногие вопросы можно дать односложный ответ, и Брехт не упрощает ситуации. «Вряд ли, — пишет он, — можно настаивать на том, чтобы только восхвалять или только осуждать Галилея»[99].

В первой постановке пьесы (Цюрих, 1943) воздавалась хвала Галилею-подпольщику, не склонившему головы. В 1957 году «Берлинский ансамбль» передвинул акцент на осуждение предательства. Эта трактовка принята и в МХАТе. В театре драмы и комедии на Таганке мысль драматурга как бы расчленена на составные части. В спектакле два конца; сначала мы видим Галилея смирившегося, чуть ли не впавшего в детство, злого придурка, третирующего окружающих и выпроваживающего вон своего бывшего ученика, который пришел его навестить перед отъездом за границу: «Теперь мне пора есть», — говорит Галилей. На сцене гаснет свет; хор «долдонов-монахов» торжествует, а хор мальчиков, «олицетворяющих светлое будущее», скорбит по поводу случившегося. Все кончено. Но вот снова загорается свет, и все идет по-иному: придурковатость Галилея оказывается лишь средством камуфляжа; ученый после отречения не только сохранил полную ясность мыслей, но и все это время напряженно размышлял и работал. Более того, Галилей предстает перед зрителем как мыслитель, поднявшийся в понимании места науки и роли ученого в жизни общества на более высокие позиции, и с этих позиций осуждающий представления своего ученика (и свои прежние представления) о науке как некоем самодовлеющем и самоценном моменте в жизни человечества. Ученик прячет за пазуху рукопись, предназначенную для издателя в Голландии, а Галилей произносит заключительный монолог, смысл которого можно передать словами одного из великих гуманистов нашего времени: «Люди, будьте бдительны!» На сцену выбегают пионеры, в их руках вращаются школьные глобусы, звучит музыка Шостаковича, и все говорит нам, что все-таки она вертится, наша планета Земля, независимо от того, что кто-то, может быть, и хотел бы видеть мироздание устроенным по-иному.

Моральная проблема ученого сформулирована в «Жизни Галилея» с необычной остротой. Два конца спектакля — два варианта судьбы: сытое, бездушное прозябание и сопротивление до конца. Каждый волен сделать выбор, в любой ситуации есть два решения. Но только ли об этом пьеса? Если это так, то значит кульминация — в реплике Андреа, произнесенной после отречения Галилея: «Несчастна страна, в которой нет героев!» Но ведь за этой репликой последовали убийственные слова Галилея: «Несчастна страна, которая нуждается в героях!» Главное для Брехта — социальный аспект проблемы.

К. Рюлике-Вейлер, работавшая с Брехтом, рассказывает в своих воспоминаниях, как драматурга однажды попросили изложить содержание «Жизни Галилея». Он ответил английским четверостишием, известным у нас в переводе Маршака:

Шалтай-болтай сидел на стене,

Шалтай-болтай свалился во сне,

Вся королевская конница, вся королевская рать

Не может шалтая, не может болтая,

Шалтая-болтая собрать.

«Ничего больше, собственно, не происходит», — сказал Брехт, но тут же пояснил, в чем вся «соль», процитировав Карла Валентина, которым он всегда восхищался:

На лестницу умник взобрался,

Глупый уселся под ним.

Лестница опрокинулась —

Худо стало двоим[100].

Первое стихотворение говорит о непоправимости, второе — о всеобщности грозящей катастрофы, которая захватит всех: и «умных» наверху, и «глупых» под ними, — если не изменится социальный статус науки. Такова главная идея пьесы. Теперь обретут более глубокий смысл и другие (уже процитированные выше) слова Брехта: «В «Галилее» речь идет вовсе не о том, что следует твердо стоять на своем, пока считаешь, что ты прав, и тем самым удостоиться репутации твердого человека».

Конечно, можно и нужно апеллировать к мужеству (равно как и к разуму, и к моральному чувству) человека (ученого, политика и т. д.), но спать спокойно человечество сможет только тогда, когда будет создана система общественных отношений, исключающая возможность катастрофического развития событий. Человек обязан вести себя нравственно, но «несчастна» (нестабильна, подвержена угрозе распада) та «страна» (социальная система, общество в целом), где нравственное поведение требует героизма. Моральная проблема неразрешима вне рамок социальной проблемы.

Вернемся, однако, к тем мыслям, которые владели умами крупнейших ученых после 1945 года. Мы уже знаем, что волновало Н. Винера. Ученый пытался разобраться, в чем состоит его долг, не следует ли ему воспользоваться правом на личные секреты и скрывать свои идеи и свою работу. «Некоторое время я забавлял самого себя этим намерением, но потом пришел к заключению, что оно неосуществимо, так как мои идеи принадлежат скорее нашему времени, чем мне лично. Даже если б я уничтожил каждое слово, которое могло бы дать представление о том, что я сделал, эти слова неизбежно появились бы снова в работах других и, может быть, в таком контексте, при котором их философский смысл и кроющаяся за ними социальная опасность оказались бы менее явными»[101].

Скрывать открытия — это такая же утопия, как мечтать о том, чтобы открытия оставались достоянием узкой элиты ученых. Поучительна судьба атомной физики в гитлеровской Германии. В 1939 году именно немецкие физики расщепили ядро атома урана, но к концу войны, когда в США уже была атомная бомба, у Гитлера ее не было. Конечно, фашизм как идеология мракобесия тормозил развитие науки. Но только не той, что ковала оружие. Ведущие немецкие физики (В. Гейзенберг и др.) из принципиальных соображений не стремились к успеху. Но эта ситуация скорее исключение, чем правило. Чаще всего ученый в антагонистическом обществе поставлен в такие условия, что даже вопреки своему намерению он ежедневно, ежечасно направляет свое исследовательское дарование туда, куда ему приказывают власть имущие. Предоставляемая ему «свобода выбора» аналогична ситуации вольтеровского Кандида, которому предложили на выбор десять тысяч палок или расстрел. К тому же позиция отказа решает проблему чистой совести ученого, но не проблему опасного пути науки. У Гейзенберга совесть чиста, но атомная угроза все равно повисла над человечеством.

В последнее время в научных кругах Запада дебатируется проблема академической свободы. Если ученый в одиночку не способен остановить движение знания по опасному пути, то, может быть, это в состоянии сделать общество? Следует ли ограничить развитие науки в определенных областях? Как это осуществить? Есть ученые, которые в принципе отвергают любую постороннюю попытку вторгнуться в сферу исследовательской деятельности. Академическая свобода, говорят они, абсолютна и неприкосновенна. Наука выстрадала свою свободу; не для того она боролась за нее, чтобы, достигнув цели, снова надеть на себя оковы. Времена изменились, отвечают их оппоненты, наука подошла к опасному рубежу, дальнейшее ее бесконтрольное развитие чревато опасными последствиями.

«Каждое новое научное открытие идет на пользу человечеству». В научно-фантастическом романе К. Воннегута «Утопия 14» эта фраза фигурирует как пример заведомой лжи. Образцом истины служит следующее положение: «Главная задача человечества состоит в том, чтобы сделать человеческое существование приятным и полезным, а не превращать людей в придатки машин, учреждений пли систем». В романе с тонким юмором нарисованы картинки американской жизни после завершения научно-технической революции: правящая элита подавляет народ, используя самые хитроумные машины.

«Наука — это колдовство, которое действует», «над чем бы ученые ни работали, у них все равно получается оружие». Эти два афоризма заимствованы из другого романа К. Воннегута «Колыбель для кошки». Здесь перед нами возникает образ некоего гениального физика, лауреата Нобелевской премии, «отца американской бомбы», но, увы, лишенного даже следов морального чувства, человечности и т. д. «Люди были не по его специальности», — говорит о нем сын. Роман кончается гибелью цивилизации из-за последствий очередного великого открытия — «льда-девять», замораживающего все живое. А началось все с того, что американской пехоте «надоело топать по грязи», и ученый согласился помочь. Мысль автора предельно ясна: неограниченное развитие науки и техники вредно для общества, необходим контроль[102].

А вот та же мысль, выраженная академической прозой. «Нельзя серьезно утверждать, — пишет на страницах журнала «Мир науки» американский химик Р. Дж. Рутман, — что регламентирование деятельности ученых на базе установившихся и общепризнанных обычаев совершенно немыслимо, и на этом основании заявлять, что содержание научно-исследовательской работы свободно от такой регламентации… Более того, право ученого вести научные исследования по своему усмотрению вовсе не абсолютно, поскольку это право подвержено различн