Искусство жить — страница 16 из 44

Предположим, что врата небесные сделаны из жемчуга, а улицы вымощены чистым золотом. Можно ли, глядя на это великолепие, не отшатнуться, подумав со снисходительной улыбкой: «О, как неестественно! Как старо!» Не стоило большого труда установить, что драконы на колоннах портика восходят к династии Мин, шведскому или французскому ампиру; что конструкции такого же рода существовали уже у майя, или в Лондоне сороковых годов XIX века, или у этрусков. Наверное, потому господь бог и сотворил рай скромным, как хижина пастуха, что пожелал этого избежать. «Какая изысканная простота», — скажут люди, как говорили о тысяче подобных творений. Или, предположим, бог, в своей неизреченной мудрости, предпочел бы создать нечто совершенно новое, еще не виданное ни на земле, ни на какой другой планете. «Как это ново!»— воскликнули бы люди, и им вторили бы стройным античным хором миллиарды миллиардов восставших из мертвых.

Погруженный в эти мысли — скорее приятные, чем грустные, ибо если они и отрицали конечную ценность всякого искусства, то придавали таракану, роду людскому и богу нечто вроде единства в суетности и тщете, — Влемк отпер дверь и вошел, надеясь, что не ошибся домом, и продолжая отыскивать приметы. Лестницу он нашел вроде бы там, где она должна быть, старательно обошел двух спящих кошек и стал подниматься наверх. Перила гладкостью напоминали подсохшее запыленное мыло, точь-в-точь как перила в его доме, впрочем, наверное, это и был его дом. Подойдя к двери мастерской и обнаружив, что она заперта, он перестал сомневаться. Попробовал вставить ключ. Замок открылся.

Первое, что он увидел, войдя в мастерскую, был портрет Принцессы. Он вздрогнул от неожиданности, открыв, что картина, по существу, уже закончена. Черты лица, заставлявшие его терзаться сомнениями и изобличавшие дурные стороны натуры Принцессы, были запечатлены точно, ничто не было утрировано. Но были в этом лице и доброта, и благородство, и какое-то милое своенравие. Возможно даже, что обыкновенный зритель мог и не заметить не совсем приятных черт, хотя они, несомненно, присутствовали.

Влемк вздохнул, довольный жизнью, несмотря на ее несовершенства — или, может быть, благодаря им, — и сварил себе в большой посудине кофе. Город по-прежнему крепко спал, лишь кое-где проезжали повозки с мусором. Он вспомнил старого сухопарого монаха на кладбище, женщину с родинкой. Налил себе кофе и стал с улыбкой разглядывать портрет. Хоть она и принцесса, а все равно не лучше кабатчицы, монаха или той женщины с родинкой на шее; только, конечно, может, это он спьяну. Вот что значит сила жизни, размышлял он, всюду себя оказывает — будь то кабатчица, или принцесса, или одуванчик, или монах, или даже живописец. Он засмеялся.

Он сознавал, что смотрит на мир как бы с вершины горы. И все же чувство тревоги не покидало его, несмотря на эти приятные, светлые мысли. Сделай так, чтобы портрет действительно заговорил, вспомнил он слова Принцессы, и тогда я позволю тебе вернуться к этой теме. Да, недостатки недостатками, а она и на самом деле красивая — красивей, чем ему казалось прежде. Если и правда, что весь мир един в своей нелепой суетности и тщете, то правда и то, что некоторые до смешного несовершенные изображения действительности почему-то для иных предпочтительней самой действительности — в таких ее проявлениях, как, например, сам Влемк. Ведь именно теперь, представив себе Принцессу со всеми ее достоинствами и недостатками, бедняга Влемк безнадежно, постыдно влюбился. Теперь она была для него уже не просто каким-то неопределенным, бесплотным видением, а чем-то совершенно реальным. Он хотел, чтобы она спала с ним в одной постели, хотел поговорить с ней откровенно, по душам о Жизни и об Искусстве так, как если бы они были уже давным-давно знакомы и научились понимать друг друга с полуслова. Влемк взглянул на свой кофе. Может быть, она больше любит чай? Он вопросительно посмотрел на картину. Картина молчала.

Поспешно, почти не понимая, что он делает, Влемк открыл краски, схватил кисть. Он писал неистово и бездумно, равно запечатлевая прекрасное и уродливое, работая исступленно и почти небрежно. Вскоре портрет стал настолько похож на Принцессу, что даже ее родная мать не смогла бы найти между ними различия.

И тогда портрет заговорил.

— Влемк, — сказал портрет, — я предаю тебя проклятию. Отныне, пока не будет на то моей воли, ты не произнесешь ни единого слова.

Влемк вытаращил глаза и хотел было возразить, но проклятие уже начало действовать: он потерял дар речи.

3

С этого момента в жизни художника настал мрачный период. Правда, он достиг того, чего не достигал еще ни один другой художник, он добился успеха в решении труднейшей задачи — успеха, о котором можно только мечтать, но победа обернулась катастрофой: он стал нем как могила. Если портрет будет упорствовать, в чем Влемк не имел причины сомневаться, то он уже никогда в жизни не скажет Принцессе ни слова, не выскажет ей свою любовь, свои вдохновенные мысли.

Он предпринимал слабые попытки приспособиться к своему новому положению. Время от времени брал заказы: украсить анютиными глазками табакерку, нарисовать дом хозяина на коробке для перьев. Но изображения получались грубыми, аляповатыми: в них не было души. Заказчики, даже местные врачи и банкиры, которые при желании без труда заплатили бы просимую им сумму, торговались с ним о цене, а потом тянули с оплатой — верный признак того — и это подтвердит любой живописец, — что его работа не ценится. Неделя следовала за неделей, а дела у Влемка шли все хуже и хуже; все реже и реже на узкой лестнице его мастерской раздавались шаги клиентов. Впрочем, какая ему разница, ведь все равно работал он медленно, если вообще работал. Даже в тех случаях, когда он, охваченный чувством тревоги или недовольства собой, по многу часов подряд не выпускал из рук кисти, сделать ему удавалось ничтожно мало. С тех пор как портрет Принцессы был закончен, все остальное, что он делал, казалось ему ниже его возможностей, изменой своему таланту. Он обнаружил, что просто-напросто разучился писать по заказу; если же ему удавалось ценою нечеловеческих усилий написать то, что его просили, никто уже, даже самый последний кретин, заходивший к нему с улицы, не хвалил его работу.

Унижение Влемка особенно остро ощущалось в тех случаях, когда клиенты, к его досаде, отворачивались с кислой миной от шкатулок, разрисованных по их же заказу, и переводили взгляд на портрет Принцессы. Некоторые замечали: «Как живая, вот-вот заговорит». «А она и в самом деле говорит», — отзывался тоненький голосок, и клиенты не верили своим ушам. Вскоре поползли слухи, что Влемк вступил в сговор с дьяволом. А дела его шли все хуже, и в конце концов заказов не стало вовсе.

«Горе мне», — сокрушался бедняга Влемк, сидя один в мастерской и ломая руки. А тут, в довершение бед, портрет опять заговорил, нагоняя тоску своими жалобами и наставлениями.

— Как можешь ты называть себя живописцем? — вопрошал он тихим, не громче чем писк насекомого, звенящим голоском. — Куда девался твой дар? Вот до чего довела тебя разгульная жизнь.

Влемк терпеливо сносил эти речи либо уходил от них в кабак, хотя считал жестокой несправедливостью, если не сказать больше, что его шедевр стал его же проклятием, тюрьмой его духа. Иногда он, отбросив самолюбие, жестами взывал к своему творению, даже опускался перед ним на колени, умоляя вернуть ему дар речи.

— Нет, — отвечал портрет.

«Но почему?»— вопрошал он воздетыми к небу дрожащими руками.

— Потому что не хочу. Когда захочу, тогда и верну.

«Нет в тебе жалости!» И в немом вопле Влемк потрясал кулаками и печально качал головой.

— Тебе ли говорить о жалости? — возмущалась шкатулка. — Это ведь ты, чудовище, сотворил меня! Знаешь ли, каково мне торчать здесь, точно я несчастная калека, — ведь у меня только и есть что голова да плечи, у меня нет даже рук и ног!

«Всепрощение — величайшее из всех добродетелей», — знаками отвечал Влемк.

— Нет, — стояла на своем шкатулка. — Проклятие остается в силе.

Влемк со стоном тяжело поднимался с затекших колен и, чтобы наказать шкатулку единственным доступным ему способом, надев пиджак и шляпу, отправлялся в кабак.

Если отвлечься от невзгод, которые приносило ему безденежье, Влемк, говоря по совести, не так уж и сожалел, что в росписи шкатулок он оказался неудачником. Профессия эта никогда не пользовалась высокой репутацией. Не то что изготовление горгулий[17], или цветного стекла для витражей, или литье колоколов; и потому Влемк, ставивший себя намного выше представителей этих более уважаемых ремесел, считал, что ему даже выгоднее превратиться в обыкновенного горожанина, чем оставаться в роли мастера, на которого свысока смотрят презираемые им коллеги.

Вскоре его немота, его неспособность произнести хотя бы отдельные звуки превратили его в существо совершенно безликое. Он все больше и больше времени проводил в кабаке, с жалким видом протягивая руку, чтобы добыть необходимые ему монетки. Беда была только с хозяйкой дома — ему совестно было встречаться с ней. А она, прослышав о его дружбе с дьяволом, старалась не ссориться и держаться от него подальше.

Стояла зима — в городе, где жил Влемк, пора весьма живописная для тех, кто богат или кто бывал там только проездом. Карнизы магазинов украшали блестящие сосульки; крыши домов и шпили церквей покрывали остроконечные снежные шапки; от лошадей, бежавших в упряжке, белыми клубами валил пар. Нельзя сказать, чтобы Влемк был совсем равнодушен ко всей этой красоте. Ему было интересно наблюдать, как тени, падающие от облака пара, меняют окраску предметов или как капельки влаги на ноздрях лошади светятся на солнце янтарным светом.

Но уныние и гнев, охватившие его, не могли не мешать ему любоваться всем этим. Таким, как Влемк, студеная погода причиняла одни лишь страдания и унижения. Его одежда была настолько тонка и дырява, что не защищала его от пронизывающего холода. «При моих-то заработках, — горько шутил про себя Влемк (шутки такого рода все больше входили у него в привычку), — надо еще радоваться, что я могу позволить себе иметь собственную шкуру». Эту остроту впору бы и вслух произнести, думал он, да мешало проклятие; так что ему ничего не оставалось, как сидеть, уставясь в одну точку, наедине со своими мыслями, или поднимать за компанию с другими бокал, или время от времени участвовать в драках, если он считал, что кого-то несправедливо обидели.