Искусство жить — страница 20 из 44

Несколько недель длилось это безумие — Влемк писал и пил запоем, — и вот однажды, это было в марте, Влемк стал посреди мастерской, заваленной шкатулками с изображениями Принцессы (одно отвратительней, безобразней другого, на некоторых из них художник, одержимый стремлением неприкрашенно показать правду, деформировал лицо до неузнаваемости), и вдруг решил остановиться. Почему? На этот вопрос он и сам вряд ли смог бы ответить. Отчасти вот по какой причине; хоть самому художнику они временами казались великолепными, но ведь никто не приходил их смотреть, а когда Влемк принес один из портретов в кабак, то никому, даже будущему убийце он не понравился.

«Как он может не нравиться?»— жестами спросил возмущенный художник.

— Скучищ-ща, — протянул будущий убийца и, отвернувшись, уставился в стену.

«Ну, конечно, — подумал Влемк, почти не скрывая презрения, — твоя работа интересная, а моя — скучная».

Но Влемк был не дурак, он понял смысл сказанного убийцей. Именно это говорил ему полоумный поэт: мы ничему у искусства не учимся, а только признаем его истинность, если оно на самом деле истинно; нет такого закона, который обязывал бы нас трепетать перед ним. Причем бывший поэт сказал, что Наука в этом отношении ничуть не лучше. «Каково главное назначение Науки, — спрашивал себя Влемк, — если не развлечение, не безделье, не пустое времяпрепровождение, вроде метания колец? Скажут, что Наука облегчает жизнь, даже когда продлевает ее. Да, это правда. Так будем же благодарны Ученым за то ценное, что они даруют нам, — ведь благодарны же мы коровам за их молоко или свиньям — за бекон. Как два полушария головного мозга бывают одновременно заняты несходными функциями, так и Наука и Искусство стремятся несходными путями открыть Истину о вселенной. Таким образом, Ученый и Художник, занимаясь этим весьма приятным для себя делом, одновременно открывают Истины, которыми могут одарить человечество, подобно кавалеру, преподносящему своей даме медальон. А что, если Истина о вселенной заключается в том, что вселенная скучна?»

И вот мало-помалу Влемк пришел к заключению, что радость творчества, как и его прежнее видение идеально прекрасного, есть самообман. Не то чтобы он не испытывал удовольствия, когда искал технические приемы для фиксирования, как бы сказать, своего восприятия, то есть своего представления о непрочности и, в конечном счете, тленности всего сущего. Не меньшую радость могут доставлять уроки игры на мандолине; но ведь когда подобные занятия кончаются, то человек всего лишь умеет играть на мандолине. С таким же успехом можно изучать удобные и неудобные способы сидения на балконе.

Так что Влемк, горько посмеиваясь над собой, перестал писать. Говорящий портрет по-прежнему дулся, и Влемку иногда приходило в голову, что можно, пожалуй, и продать его какому-нибудь туристу; однако художник почему-то не решался на этот шаг. Теперь уже ничто не мешало ему катиться по наклонной плоскости: он перестал умываться, не менял белья и даже не сознавал своего печального положения, потому что никогда не бывал по-настоящему трезв. Шли дни, недели. Влемк настолько переменился и пал духом, что перестал буянить, так что даже завсегдатаи кабака, казалось, не узнавали его, когда он, согбенный и хмурый, похожий на закованного в цепи дьявола, проходил мимо них в уборную или на улицу. О Принцессе он почти позабыл и вспоминал ее очень редко и лишь мимолетно, как вспоминают далекие картины детства. Иногда, если кто-нибудь заговаривал о ней до того, как Влемк успевал окончательно напиться, он усмехался с видом человека, который знает больше, чем позволяет себе сказать; это наводило других, особенно кабатчицу, на мысль, что отношения между Влемком и Принцессой ближе, чем можно было предположить. Но поскольку он был нем и не желал изъясняться записками, то никто его не расспрашивал. И кому была охота подходить к нему? От него несло, как от старого, больного медведя.

Положение Влемка-живописца с каждым днем ухудшалось. Он уже не говорил себе, что жизнь «зажала его в тиски», — и не только потому, что это выражение ему приелось, а потому еще — и это было главное, — что положение человека, зажатого в тиски, стало для него такой непреложной данностью, что он перестал его замечать.

Однажды утром — дело было в мае, — когда он лежал в канаве и, щуря слезящиеся глаза, ощупывал языком только что сломанный зуб, мимо проезжала карета из черной кожи, украшенная гвоздиками с золотыми шляпками. Поравнявшись с Влемком, карета по приказу сидевшей в ней особы остановилась.

— Скажи мне, кучер, — раздался голос, показавшийся Влемку каким-то удивительно близким, — что это за несчастное существо там в канаве?

Влемк повернул голову и напряг зрение, но ничего не разглядел. Карета казалась тенью на ярком, слепящем пламени, солнечным бликом на превосходно отлакированной крышке расписанной шкатулки.

— Извините, Принцесса, — ответил кучер. — Не имею понятия.

Услышав, что это — Принцесса, Влемк хотел было прикрыть лицо, но у него не было сил поднять руку, и он продолжал лежать неподвижно.

— Брось этому несчастному монетку, — приказала Принцесса. — Будем надеяться, что она еще сможет ему пригодиться.

Спустя мгновение что-то шлепнулось ему на живот, и карета покатила дальше. Рука Влемка потянулась к тому месту, где он ощутил холодок — на рубашке его были оторваны все пуговицы, — пальцы нащупали на серой от грязи коже живота монету, он схватил ее и опустил руку обратно на землю — там деньги будут сохранней, пока он еще вздремнет. Через несколько часов он вдруг встрепенулся, сел и сразу же все вспомнил. Разжал руку: на ладони лежала монета из чистого серебра с портретом Короля.

«Как странно», — подумал Влемк.

Он зажал монетку, поднялся на ноги и осторожно, опираясь кулаком на стены домов, добрался до перекрестка; улицы были совершенно незнакомые. Как он сюда попал? Где его дом? Он беспомощно озирался по сторонам и, беззвучно шевеля губами, жестами пытался остановить кого-нибудь из прохожих, но те, лишь опуская головы и придерживая шляпы, торопливо обходили его, будто самое Смерть. Тогда он побрел наугад, высматривая знакомые ориентиры, но, казалось, все улицы куда-то переместились. Он шел и совершенно машинально, точно заводная кукла, качал головой и беззвучно шевелил губами. Взглянув на него, старый, облезлый кот зевнул, из его раскрытой пасти торчали иголки зубов. Влемк стиснул пальцы правой руки так, что ребро монеты с барельефом Короля врезалось ему в ладонь.

5

Три дня спустя, тщательно взвесив все «за» и «против», отмывшись от грязи, подровняв бороду, выстирав в раковине, что была в мастерской, свой старый черный костюм и высушив его на балконе, Влемк-живописец отправился через весь город на вершину холма, где помещался королевский дворец. Под мышкой у него была шкатулка с говорящим портретом, а в кармане — аккуратно сложенная записка, написанная каллиграфическим почерком, — ее он надеялся вручить Принцессе вместе со шкатулкой. «Уважаемая Принцесса, — гласила записка, — вот подарок, который я обещал Вам, — портрет настолько натуральный, что он способен говорить. Я освобождаю Вас от данного Вами обещания поговорить со мной, потому что судьбе было угодно лишить меня дара речи, — возможно, в наказание за мою дерзость. Надеюсь, это письмо застанет Вас в добром здравии. С уважением, Влемк-живописец».

Он подоспел ко дворцу, как и рассчитывал, в тот самый час, когда Принцесса, сопровождаемая собаками, должна была возвращаться с прогулки. На небе, как и в тот раз, начал меркнуть последний отблеск заката; светила луна; тут и там над прудами и над лесом клубился туман, заволакивая ровно выкошенные склоны холма. Влемк, как и в прошлый раз, приблизился к ограде, но в замешательстве обнаружил, что все вокруг и сам дворец теперь выглядит по-другому. Чугунные ворота были широко раскрыты, охрана куда-то исчезла, и он со страхом подумал, что теперь борзым уже ничто не помешает разорвать его на куски; но собак не было видно, всю дворцовую площадь заполняли кареты и великое множество больших фонарей, которые весело мерцали, будто соперничая со звездами, а неподалеку от арочной парадной двери, к которой он когда-то испытывал жалость, стояли аристократы в великолепных нарядах; болтая и пересмеиваясь, они пили шампанское. Вряд ли, решил Влемк, эти люди станут спокойно наблюдать, как его терзают собаки, хотя, с другой стороны, он чересчур наслышан о человеческих пороках, чтобы чувствовать себя в чем-либо уверенным.

Но потом он подумал, что собаки — это еще наименьшее зло. Как влиться в эту блестящую толпу знатных господ и дам и вручить Принцессе подарок? Или хотя бы разыскать ее? Продвигаясь несмелыми шагами вперед, он разглядывал изысканные туалеты с пряжками и застежками, пуговицами и эполетами, золотые и серебряные эфесы. Бросил взгляд на свои коричневые ботинки из пупырчатой кожи, на грубые белые носки и мешковатые черные штаны, потом на жилетку, ерзавшую, как седло, на его округлом животе. На ней было всего три пуговицы — две серые и одна синяя. А на пиджаке — ни одной. Он стоял и смотрел, крепко прижимая локтем шкатулку, воображая, каким дураком будет выглядеть в глазах Принцессы и ее родовитых друзей: не подвластная гребню, лохматая, с проседью шевелюра, лицо в синих и красных прожилках, опущенные плечи, сутулая спина — это ли не наглядный пример того, что может сделать с человеком беспорядочная, распутная жизнь? «Пожалуй, лучше мне уйти домой, — подумал Влемк. — Увижу ее в другой раз, когда она не будет занята».

Портрет, обернутый лоскутом черного бархата, пропищал:

— Что случилось? Почему мы остановились?

Влемк вынул шкатулку из-под мышки и, держа ее перед собой, приподнял угол покрывала тыльной стороной ладони, как это делает официант, снимающий с подноса салфетку.

Портрет некоторое время смотрел, вытаращив от изумления глаза, потом сказал своим тоненьким и совсем уж еле слышным голоском:

— У Принцессы, должно быть, гости.

Если Влемк надеялся, что портрет поможет ему, то его ждало разочарование. И ничего удивительного. Пусть он похож лицом на Принцессу, пусть у него такой же разум и душевный склад, но ведь до этой прогулки его рисованные голубые глаза ничего, кроме мастерской живописца, не видели.