Искусство жить — страница 22 из 44

Принцесса сказала:

— Влемк, друг мой, кого бы ты ни изобразил здесь ради забавы, нет сомнения в том, что художник ты удивительный. Мы с удовольствием принимаем подарок.

Влемк печально кивнул, не обратив внимания на то, с какой дикой яростью шкатулка посмотрела на него и как пропищала: «Для забавы!» Он знал, что если закроет сейчас глаза, то увидит Принцессу такой, как в тот день, когда она, сидя в карете, отказалась бросить ему из милости монетку. С тех пор много воды утекло, и Влемк (так он сказал себе) ни о чем не жалел. Тем не менее он счел за лучшее не опускать глаз и, опершись на подлокотники кресла, приготовился встать и уйти.

Но такой ход событий портрет не устраивал.

— Если ты находишь, что я тебе не льщу, — снова заговорил портрет, — то поглядела бы, чего он еще понаписал в своей мастерской. Он тебя без конца писал, Принцесса. Может, какой-нибудь из тех портретов тебе больше по душе придется.

Руки Влемка бессильно опустились, он не мог подняться с кресла.

— Это правда?

В тоне Принцессы слышались одновременно любопытство и тревога.

Мысленному взору Влемка представились, как в кошмарном сне, отвратительные портреты Принцессы. Не то чтобы он считал их неправдоподобными; наоборот, одно веко — как он тогда предвидел — было теперь ниже другого, по крайней мере в моменты, когда Принцесса сердилась. И все же ему очень не хотелось, чтобы она эти портреты видела. Он долго колебался, не зная, кивнуть ли в знак согласия или отрицательно покачать головой, и наконец решил притвориться, что не слышал вопроса.

— Должна признаться, — сказала Принцесса виноватым тоном, как бы допуская, что причиной этого могла явиться она сама, — что, хотя портрет, который ты принес, мне, естественно, нравится, я не совсем уверена, что улавливаю сходство.

На балконе раздался возглас, и все подняли головы.

— Портрет говорит! — воскликнул Король возбужденно, как ребенок, и ударил кулачком по подлокотнику кресла. — Ты только подумай, девочка! Как живой, даже говорить умеет!

При этих словах он страшно закашлялся, все тело содрогалось, из носа хлынула кровь, зубы застучали, и слуги поспешно увезли его с балкона.

6

Хотя Принцесса в этом не признавалась, но шкатулка, которую оставил ей Влемк, вывела ее из душевного равновесия, и к концу весны чувство неловкости от присутствия портрета усилилось. Она предпочла бы сжечь шкатулку, если б могла на это решиться, но, с другой стороны, ей все время казалось почему-то важным смотреть фактам в лицо. Более того, при одной мысли об уничтожении портрета, даже когда он пускал в ход свой острый, как бритва, язычок, она начинала дрожать от суеверного страха. Бросив портрет в огонь, не совершит ли она своего рода убийство — несмотря на то, что это существо создано из одной только краски? И вот еще что — хотя о подобном было страшно и подумать: когда смертоносное пламя охватит портрет, не ощутит ли и она на себе таинственный жар, не окажется ли, в сущности, и она… Но эту мысль Принцесса не позволяла себе выразить до конца.

Временами, если Принцессе везло и она заставала портрет спящим, она так задумчиво и подолгу разглядывала его, как не могла разглядывать себя в зеркале, потому что, когда она сама гляделась в зеркало, глаза ее всегда, конечно, бывали открыты и любая мелькнувшая в ее голове мысль отражалась в нем, так что ничему нельзя было верить, в самое себя проникнуть ей никогда не удавалось. Она открыла одну поразительную особенность многих людей, в том числе усатого молодого человека: то, что они считают своей наиболее интересной, очаровательной чертой — отнюдь не самое в них лучшее. Самое возвышенное, самое красивое в их лицах часто так и остается им неведомым, потому что этого нельзя увидеть в зеркале. Она, например, знала, что ее усатого Принца, признанного министрами двора отличной партией, зеркало убедило, будто лучше всего он выглядит, когда, подняв бровь, придает лицу удивленно-ироническое выражение. Однако ей, например, его надменный вид казался оскорбительным. Она представляла себе, какой скучной и глупой будет выглядеть его физиономия, когда ему стукнет восемьдесят. Что действительно подкупало Принцессу в этом человеке (хотя, к ее неудовольствию, он обращался с ней как с племенной кобылой или как с проходной пешкой в политической шахматной игре), так это — порой растерянное, детское выражение его лица, выражение, которое он никогда у себя не замечал, а если бы заметил, то постарался бы во что бы то ни стало его согнать.

Прежде она была убеждена, что образ, созданный художником, ничем на нее не похож (неожиданный просчет мастера или свидетельство вредного воздействия на сознание его образа жизни?), но постепенно ее суждение стало меняться, она начала внимательнее присматриваться к портрету, когда у него бывали закрыты глаза. Ее немного пугали синеватые тени на висках: значит, она далеко не бессмертна. Многое доставляло ей удовольствие, но она стала замечать едва приметные тревожные симптомы жестокости, тщеславия и скаредности. Словом, ей стало казаться, что портрет точен, и в груди у нее что-то защекотало, словно там трепыхались мотыльки.

Еще хуже было, когда картина не спала. Самодовольная, как кошка, она наблюдала за Принцессой или говорила ей такие вещи, о которых Принцесса не могла бы и помыслить; то есть вещи, в которых она не призналась бы себе даже во сне. Она умела так произнести фразу, что у Принцессы холодело сердце. Самое невинное ее замечание: «Значит, у тебя все же есть свои маленькие хитрости?», произнесенное голосом, точь-в-точь (так казалось Принцессе) ее собственным, с постоянно звучащими в нем ироническими нотками, могло выбить ее из колеи на целую неделю. Чувство, которое Принцесса мучительно переживала в такие минуты, было настолько смутным и сложным, что она едва ли понимала, что с ней происходит; оставалось только лечь в постель и плакать. Шкатулка наговорила ей всякого мучительного вздора, из чего следовало — это Принцесса понимала, — что сама она, при всех ее аристократических манерах, — глупая, нудная, в сущности просто пустышка. Хотя она выглядела молодой, но избитые фразы, которыми шкатулка ее донимала — ее же собственные фразы, ее способ донимать окружающих, — убеждали ее в том, что в ней все уже старо и что красиво расписанная шкатулка могла бы с равным успехом послужить ей гробом. В то же время шкатулка говорила правду, бесспорную правду, хотя и чудовищно обидную. Портрет ненавидел ее, в этом вся суть. Она ненавидела себя. И нуждалась в словах утешения, в участии какого-нибудь любящего чародея, который преобразил бы ее, вернул бы ей простодушие ребенка, — но кто мог полюбить ее? А если кто-нибудь и полюбил бы — Принц, например, — может ли умная женщина отдать свое сердце такому глупцу? В ее окружении найдется немало мужчин, которые не поскупятся на лестные слова и перед которыми она могла бы искусно разыгрывать роль Доброй Принцессы, — но от этого она возненавидела бы себя еще сильнее. Однако не было человека, способного заглушить голос правдолюбивой шкатулки. Даже когда портрет молчал, как притаившийся зверь, как убийца, выжидающий подходящий момент, Принцессе казалось, что вся ее просторная, с высоким потолком комната пропитана его клокочущей ненавистью. Портрет ненавидел ее; и если бы все сводилось к этому, она погибла бы — не иначе.

Но у портрета было и другое свойство. Иногда он выражал свои чувства бездумно, забывая о ненависти и невольно откликаясь на тепло солнечных лучей, проникавших через окно, на музыку певчих птиц или на красоту пшеничного поля, спускавшегося к реке, к западу от дворца. И тогда она, Принцесса, испытывая на себе благотворное воздействие летнего тепла, стала снова замечать, впервые за много лет, как золотится созревающее пшеничное поле. И голос картины, теперь воздававший ей, сам того не сознавая, безмерную хвалу, был несомненно ее голосом, и в эти мгновения Принцесса радовалась, пусть даже недолго и неуверенно, как радуется ребенок, который вдруг, безо всякого повода получает чудесный подарок.

В этом чувстве была не одна только радость. Хотела этого Принцесса или нет, но оно заставило ее острее осознать контраст между тем, что она считала лучшей частью своего «я», и тем, что — она это знала — было в ней худшего. Например, гуляя однажды с усатым Принцем по саду, она обратила его внимание на алый цвет роз и вдруг с тревогой спросила себя, какое из ее чувств натуральнее: чувство естественной радости при виде такой красоты или инстинкт женщины, подсказывающий ей ловкий ход в их политической и романтической игре в approchement[18].

— Они чудесны, как ваши глаза, — ляпнул Принц.

— Значит, мои глаза тоже красные? — спросила Принцесса и усмехнулась, опустив ресницы.

— Я, собственно, имел в виду ваши щеки, — поправился Принц с тем выражением детской досады и растерянности, которое ей обычно нравилось. Но сегодня оно только раздражало, и раздражало, откровенно говоря, отчасти тем, что наивная непосредственность Принца самой ей не была присуща. «Ну, разве это не правда, — с досадой подумала Принцесса, — что Принц на самом деле сморозил глупость, разве это не было грубой подтасовкой? Что с точки зрения эстетической такое сравнение — нелепость, беспомощная метафора, которую применительно к женщине можно истолковать по-разному? Почему женские щеки, как и щеки ребенка, могут быть предметом восхищения за их румянец, а мужские щеки — не могут?» Она была уверена, что Принц невероятно обиделся бы, если бы ей вздумалось сделать ему комплимент, сказав, что у него прелестные румяные щечки. (Кстати, они и правда были румяные, так что у нее мелькнула озорная мысль сказать ему об этом.) Увы, и глупость, и излишняя верность усатого Принца били в нос, как бьет из земли родник, и казались столь же естественными, как гроздья винограда на лозе или красные и голубые штокрозы, что растут у кирпичной стены крестьянского домика.

— Вы чем-то расстроены? — встревоженно спросил Принц. Ее лицо вспыхнуло, сделалось пунцовым, как роза (он мо