Искусство жить — страница 25 из 44

— Хорошо, — сказала Принцесса, комкая и расправляя свое платье. И единым духом поведала отцу всю историю. Потом она сидела, бессмысленно уставясь на свои колени, и плакала, шмыгая носом и вздрагивая.

Король поник головой и ссутулился, отяжелевшие веки опустились. Совсем уже задыхаясь, он сказал:

— Иди к живописцу. Попроси его снять проклятие. Иначе мы погибли.

— Принцесса! — закричала картина таким голосом, какого Принцесса никогда прежде не слышала. — Он умирает! Подойди к нему! Скорее!

Принцесса без колебания повиновалась.

— Отец! Отец, во имя всего святого! — прошептала она. Вокруг нее столпились все слуги. В припадке безумия она вообразила, что стены комнаты загорелись. — Не умирай! — шептала она, но теперь, когда пламя вокруг нее уже бушевало, она поняла, зачем он к ней пришел. В этом пламени мести ее мозг будто раскрылся, и она узнала все мысли тех, кто находился в этой комнате. Но в следующее мгновение ослепительно белая вспышка заволокла ее сознание.

— Принцесса, — обратился к ней один из слуг, поднимая ее с пола с такой легкостью, словно она была невесома. — Мы обо всем позаботимся. Вам надо отдохнуть.

Иллюзия пожара мало-помалу рассеялась, и она, поддерживаемая слугами, смотрела на нечто слишком неподвижное, слишком умиротворенное, чтобы быть ее отцом. Вспомнились его странные слова: «Попроси его снять проклятие».

На следующий день после похорон Короля она отправилась к Влемку-живописцу.

9

Он так переменился, что она не сразу его узнала. Он сильно постарел, лицо его стало печальнее и выглядело таким добрым, что Принцесса или, вернее, Королева (теперь она правила страной) подумала: уж не привиделась ли ей их последняя встреча во сне? — встреча, когда он запрашивал безумные деньги за свои пустяковые картинки — грубо намалеванные пейзажи с коровами, переходящими ручей, хилые, блеклые златоцветы и незабудки, краснодневы и первоцветы или сусальные маленькие изображения животных — кошек, собак, медвежат, — все это было не серьезное искусство живописи, а скорее (в лучшем случае) злая пародия на него. Влемк и теперь писал все те же сюжеты, но разница была такая, что казалось, будто прошлые и новые картинки создавались разными художниками. Цветники были выписаны настолько тщательно и подробно, вплоть до отдельных травинок и насекомых, так живо напоминали о человеке, который их вырастил — какая-нибудь старушка или старик в брюках с подтяжками — возможно, бывший крестьянин или адвокат, решивший на закате дней украсить жизнь тех, кого он знал или не знал вовсе, — всех людей вообще, со всеми их горестями и печалями, — так тщателен был рисунок, так точно запечатлевал он всю красоту и печаль мира, что Королеве казалось: если закрыть глаза, то почувствуешь запах осенних листьев.

Да и мастерская приобрела совсем другой вид. Когда-то она казалась мрачным склепом, который посещала разве что тень самого живописца: тогда все говорило о душевной усталости, нищете и крушении надежд, а теперь жизнь кипела в ней, как в улье. Покупатели жадно перебирали шкатулки и высматривали на них мнимые изъяны, чтобы выторговать уступку в цене, сновали дети, бродили старики, какой-то худой банкир растерянно улыбался, а глаза у него горели страшной озабоченностью — он сказал, что ищет шкатулку для жены, но не знает, какая из них будет ей по вкусу («Ведите ее сюда! — жестами предлагал Влемк. — Ведите сюда!»). А вот какая-то сердитая старуха, и рабочий, и лилипут… Влемк взял себе трех подмастерьев — двух долговязых, туповатых на вид парней и одного толстого и близорукого («Мастер! Гений!»— знаками отрекомендовал этого третьего Влемк). Королева взглянула на «гения» с неприязнью: пухлый, краснощекий, он, высунув кончик языка, мастерил восьмиугольную шкатулку и при этом так низко наклонялся, вколачивая деревянным молоточком гвоздики, что глаза его почти сходились у переносицы. Заметив, что она наблюдает за ним, он усмехнулся и подмигнул, и было в его подмигивании что-то непристойное. Она быстро отвернулась. Каким образом Влемку удалось сделать так много всего за один месяц, для нее казалось тайной, ибо она не догадывалась, что сама же и послужила причиной всех перемен. Ее друзья, купив у Влемка шкатулки, способствовали его признанию в обществе, теперь его вещи были dernier cri[19], и, по счастливому совпадению, это произошло в тот самый момент, когда он решил начать новую жизнь. Впрочем, решение свое он тоже принял не без ее влияния, хотя она и не могла этого знать. Она знала только, что он переменился и снова стал художником, правда, совсем не тем художником, которого она ожидала здесь встретить и искусство которого, в сущности, не одобряла. Прежде в его манере было нечто презрительновеличественное, какое-то чувство собственного достоинства в сочетании с едва сдерживаемой яростью падшего Люцифера, надменная отчужденность, непреклонная гордость, несмотря на крайнюю нищету, и потому все его несчастья, даже его немота, не унижали его, а лишь придавали его облику черты благородства. А вот теперь он вдруг сделался простым ремесленником, своим среди таких же, как он, простых ремесленников: у окна стоял, робко посматривая поросячьими глазками сквозь толстые-претолстые очки, знаменитый витражных дел мастер по имени Лефе — отец Королевы не раз заказывал ему цветные стекла, а на табурете дремал Борм, мастер литья колоколов — широконосый, придурковатый на вид малый с торчащими из ушей волосами.

Она стояла, выпрямившись, у порога, ее лицо наполовину скрывалось под капюшоном, рука в перчатке не выпускала ручку двери. У нее ныло сердце, и ей хотелось бежать. Именно теперь, когда она наблюдала эту скучную идиллию лавки художника, расписывающего шкатулки (так она называла это заведение; ей было уже неловко называть эту комнату мастерской), — приторные, как засахарившийся мед, — ее осенило, что ужасные портреты, которые Влемк писал с нее, правдивы. Пусть они ей не понравились, пусть (у нее даже задрожали колени) этот факт приводит в отчаяние, пугает ее — она знала, что те портреты были серьезным искусством, чего нельзя сказать о картинках, наполнявших сейчас комнату; она знала, что разум, который до костей прожигал ее плоть, который с холодным безразличием бога снимал с нее, слой за слоем, всякую фальшь, детский пыл, нелепое жеманство, который обнажил ее, использовал и отбросил, был возвышенным и холодным разумом художника. Ей стало горько до слез, когда она подумала, до какого плачевного состояния он дошел: художник, стоивший в пору своего расцвета всего золота Королевства, тысячи королевств, превратился, сам того не сознавая, в то, что было сейчас перед ней. Она вспомнила, как когда-то запретила бросить ему монетку, вообразив в своем безумии, что он «все равно ведь пропьет». Она невольно прикрыла глаза рукой. Этот жест не мог не привлечь внимания Влемка-живописца.

Он поспешно подошел к ней и, смущенный, зашевелил беззвучно губами, словно забыл, что лишен дара речи.

— Я должна уйти, — сказала она и открыла дверь. С улицы веяло сырым теплом, предвещавшим дождь.

С той же подчеркнутой галантностью, какой отличался ее усатый Принц, Влемк ухватился за дверь и прикрыл ее, преградив путь Королеве. Он жестикулировал и вращал глазами. Бог знает что такое он хотел сказать. Он не сводил глаз с ее траурной ленты.

— Я должна уйти, — повторила она, на этот раз более решительно.

Его лицо сделалось невозмутимым. Скорее даже — холодным, смутно напоминавшим того, прежнего Влемка. С видом человека, который убивает насекомое, не прерывая при этом начатой беседы — слегка поморщился, и снова на лице полное спокойствие, — он захлопнул дверь. Она пристально, немного испуганно посмотрела на него, стараясь угадать по его глазам, что он задумал. Он же стоял не двигаясь, странно ухмыляясь, а комната за его спиной полнилась благостным гудением — переговаривались между собой покупатели, суетились подмастерья, занятые то работой, то разговорами, — и никому не было дела до них двоих, то есть до Королевы и Влемка, далеких друг от друга, как две звезды. Она дернула за ручку двери. С таким же успехом могла бы она потянуть и за ручку каменной стены, если бы у стены была ручка. Она вперила взгляд в дверь, чувствуя, как в груди вздымается волна дикой ярости. Она готова была закричать на него, но, пересилив гнев, спросила себя: «Уж не влюблена ли я в этого толстопузого старика?»

— Я приду потом, когда ты будешь свободнее.

— Вы же шкатулки пришли смотреть, — сказал он. Она знала, что это невозможно, и тем не менее ей показалось, что он произнес эти слова вслух.

— Да.

Влемк вежливо кивнул, повернулся и пошел прочь от двери. Задержался около подмастерья, объяснил ему что-то — тот поглядел на Королеву, потом быстро перевел взгляд на Влемка, — потом, улыбаясь покупателям и осторожно обойдя стол со шкатулками, живописец прошел в угол, где лежала груда каких-то предметов, сдернул покрывало, взял с пола мешок и небрежно побросал в него одну за другой шкатулки. Вернувшись, он взял Королеву, точно ребенка, за руку, почти не глядя на нее, вывел ее из мастерской и тихо прикрыл за собой дверь. Потом, отпустив ее руку, он начал спускаться по лестнице. Королева шла следом.

Как это ни странно, Королева не знала, как выглядит помещение кабака. Но она вошла туда с напускной уверенностью слепца, притворяющегося, что не нуждается в посторонней помощи, — она шла решительно, держалась прямо и как будто с нетерпением ждала, когда Влемк выберет столик, хотя, в сущности, понятия не имела о том, прилично или неприлично даме сидеть с мужчиной в таком заведении. Все здесь было так ново и загадочно, что она была не в состоянии о чем-либо думать, а только смотрела и смотрела, жадно впитывая увиденное широко открытыми глазами ребенка, — и тут вдруг вспомнила себя четырех- пятилетней девочкой, когда все вещи представлялись ей живыми, неестественно контрастными; вспомнила, как ездила с отцом на ярмарку, как окружавшие их слуги зорко и испуганно высматривали анархистов, ее отец был тогда еще крепкий и рослый, почти грузный человек, он радостными криками приветствовал своих подданных и пожимал руки тем, до кого удавалось дотянуться через плечи стражей.