На волю я из тюрьмы,
Из гроба вышел разбитым:
Мои палачи меня
Подвергли жестоким пыткам.
Никто меня не узнал:
Худ и дряхл, отныне тень я.
Не узнаю себя сам,
Глядясь в мои отраженья...
Неумело, но со страстью,
Чтоб пристыдить рифмачей,
Мое перо обмакнул я
В чернила моих скорбей.
Я вывел бедный рисунок
На маленьком полотне,
Сей образ черных печалей
И пыток, сужденных мне.
К тебе я их направляю,
В дар отдаю их тебе.
Ты знаешь: меня подвигла
Преданность только тебе.
Когда, под пыткой лютой,
Меня держали связанным, без сил,
Чтоб эту верность мука поборола, —
Хладея с каждою минутой,
Подвешенный, я попросил
Дать, наконец, коснуться пола.
Пусть занесут в пункт протокола,
Что я открою сам
Гораздо больше, чем хотели,
Так пусть начнут допрос о деле,
Чего потребуют, все дам.
Но только спущен я на землю, —
Как с новым жаром зов к тебе подьемлю.
Сбежались мастера.
Надеются, что рыбы —
Уже добыча их улова.
Развязан узел дыбы,
Мне говорить пора.
По я молчу, в ответ на всё — ни слова.
И, задыхаясь, снова
Они кричат мне: «Что ж!
Скажи!» И ринулись гурьбою.
Но, укреплен тобою,
Я безбоязненно ответил: «Ложь!»
И снова я веревкой скручен,
Подобно воску на огне, замучен...
Из этих мраков подземелья
Меня со славою ты спас,
Преобразив мне душу, дар твой правый,
Мое отчаянье в веселье
Ты обратил, мой господин, потряс
Меня величием твоей управы!
Сей псалом применил я к себе, ибо в некий благословенный день — хоть израненный и разбитый — освободился я, выйдя из инквизиции, где я видел, как погибли сожженные одиннадцать отрицавших (negativos), да будет кровь их отомщена!
Авраам Кастаньо и И. Аб XVII век
В закоренелый Вавилон смешений,
В непроходимый лабиринт ходов,
Во львиный ров, где погибает гений,
В тот край, где сфинкс пожрать людей готов,
В центр безрассудств, бессмыслиц, заблуждений,
В ад наказаний, пыток и костров
Суд Радаманта[113]властью злодеянья
Вверг мужа истины, дитя сиянья.
Грозней и бдительней, чем пес треглавый[114],
Оберегает черный Баратрон[115]
Привратник наглый, в бешенстве расправы,
В обличье адских фурий облачен.
Не ведая ее грядущей славы,
На жертву новую со всех сторон
Бросается и гневно оскорбляет,
Но каждым оскорбленьем прославляет.
Грохочут кандалы, гремит ограда,
Визжат затворы сих железных врат,
Уже потряс приговоренных стадо
Внезапный лязг, и некий смертных хлад
Оледенил в их жилах кровь, и рада
Та сволочь, что обслуживает ад.
По-разному в этот миг неотвратимый
Взволнованы казнящий и казнимый.
По гробовой палестре[116], под конвоем,
На муку доблестного повели
Борца, чье появленье перед строем
Приветствуют стенанием вдали
Отверженные, чуждые обоим
Мирам, забыв и неба и земли
Далекий свет в изгнании тюремном,
Упрятанные в сумраке подземном.
Два полюса, Атланты небосвода[117],
Обрушатся всей тяжестью высот,
Кров мирозданья и колонны входа
Низринутся во прах и в бездну вод;
Сиявшей Сферы светоч, вся природа
Во мраке туч теряют свой оплот,
Завоет море, и стада тритонов
Прочь бросятся от гнева сих Неронов.
Во мрачной яме, в мерзостной темнице,
В земном аду неисчислимых бед,
Где мертвецы еще живут в гробнице,
Где даже ясный ум впадает в бред, —
Жизнь горестно идет к своей границе,
Но стойкость тем сильней, чем злей запрет,
И противостоит всех волн прибою
Скала, упершись в небосвод главою.
В пергаменты перо уже вписало
Безвинной жертве смертный приговор,
По дьявольским уставам трибунала,
По праву сих тупых и темных свор.
Но кровь пролить святошам не пристало.
И, чтоб прикрыть безумство и позор,
Они отпустят жертву[118]без боязни
И светской власти выдадут для казни.
О трибунал, виновник преступленья!
Да поразит тебя небесный гром!
Свои подлоги и свои решенья
Подписываешь ты чужим пером,
Из яда хладного творишь каменья
И лицемерно прячешь свой сором,
Под рясой руки всех твоих Неронов,
Законников без правды и законов.
Приходит день и с пышным ритуалом
Тиранство выставляют напоказ,
И всех на праздник радостным сигналом
Сзывает труб громоподобный глас,
А чтобы весь народ рукоплескал им,
Чтобы триумф восторгом всех потряс,
Даруют отпущенье прегрешений
Собравшимся на торжество сожжений.
Театр богатый должен здесь открыться:
Здесь погребение погибших слав,
Великих дел позорная гробница,
Языческой жестокости устав.
Войска выводит Марс, их вереница
Идет, всю площадь блеском лат убрав,
Дабы придать ей роскоши дешевой
В слепых очах сей черни бестолковой.
Сквозь путаницу переходов длинных
В театр великой смерти он вступил,
Где безнадежно вся толпа невинных
Стояла, будто выходцы могил.
Там восседал синклит монахов чинных,
Среди своих вооруженных сил,
А там, на троне, вся гордыня Рима,
Тупою чернию боготворима.
Медь высшей пробы, твердости мерило,
На медленном огне испытан он,
Как медный бык жестокого Перила[119].
Страшнейшей казнью будет он казнен.
Дивясь, луна свой взор в него вперила,
Затмился перед чудом небосклон,
Исчез и свет под черным покрывалом.
Мир погребен во мраке небывалом.
Антонио Энрикес Гомес (Antonio Enriquez Gomez) 1600—1662
«А! Сеньор Энрикес! Я видел, как вас сожгли в изображении, в Севилье».
Разговор происходил в Амстердаме.
Энрикес расхохотался. Ему удалось бежать от инквизиции, из Севильи во Францию: в 1636 году он отрекся от католичества, в 1660 году был заочно приговорен к сожжению.
Капитан испанского флота, королевский советник, сын маррана, Антонио Энрикес Гомес или Энрикес Пac вынужден был прожить часть жизни в изгнании, главным образом во Франции, где и вышло большинство его сочинений.
«Ты наверно удивишься, что сия книга отпечатана в чужой стране, — упоминает он в своих “Моральных академиях муз”. — Объяснит это тебе элегия, сочиненная мною о моем скитании, если не добровольном, то вынужденном, и если не вынужденном, то вызванном теми, кто, отравляя государство, продает вместо противоядия — яд. Не хочу оправдываться, затемняя уверенность моего разума, — хочу быть уверенным, что живу в оправдании моей истины; если кровь Сенеки обессмертила добродетель его, уверяю тебя, что и моя, не взывая о мщении, обессмертит меня, наперекор всем Неронам».
Перегруженные отвлеченными терминами, стихи Энрикеса, образцы философической поэзии, свидетельствуют об эрудиции автора. Как философ эпохи Возрождения он восходит к грекам. Как поэт он находится под прямым влиянием своих современников — Кальдерона де ла Барка и Гонгоры. Отзвуки Кальдерона слышатся и в переведенном нами отрывке из «Странника», напоминающем монолог Сехизмундо из драмы «Жизнь есть сон». Отзвуки Гонгоры — в сонетах и эпических поэмах. Основное чувство Энрикеса — спокойное разочарование, строгая горечь. Он не чужд и сатиры.
«Если в тебе вызовет смех нелепость сего дурно управляемого века, — говорит он, — плачь в моей элегии с Гераклитом; а если опечалит тебя нищета, беспомощная в своей добродетели, и богатство, без оной царящее на троне, — смейся в моей элегии с Демокритом!»
Исходя опять-таки из греческой философии в своем «Пифагоровом веке», Энрикес создает превращения одной души в разные тела, показывая целую галерею типов: честолюбца, клеветника, лицемера, гордеца, жулика, дворянина. Кроме того, ему принадлежат двадцать две комедии