Испанские и португальские поэты - жертвы инквизиции — страница 4 из 20

прямо связана горестная идиллия Камоэнса:

Излюбленного вечера прохлада.

Зеленые тенистые каштаны.

Рек продвижение через поляны.

Где размышлений никаких не надо,

Далеких волн прибой, чужие страны,

В закатном воздухе холмов ограда.

Последний топот согнанного стада.

Птиц в нежной битве радостные станы,

Все, наконец, чем это мирозданье

В разнообразии нас одарило,

Когда тебя не вижу, всенапрасно.

Все без тебядокучно и постыло,

Я без тебя встречаю ежечасно,

В великой радостиодно страданье.

Небезынтересно отметить, что камоэнсовские «Луизиады» — около 9000 стихов — вышли из печати в 1572 году, именно в тот год, когда во Франции, в Варфоломеевскую ночь[47], католики резали, топили и жгли протестантов-гугенотов[48]. Название этой ночи стало нарицательным на многих языках, а изображение ее сохранилось в первоклассных « Трагических поэмах» французского поэта-гугенота Агриппы д’Обинье, современника этих событий. Девять тысяч александрийских стихов д’Обинье являются своего рода хроникой религиозных войн во Франции и образцом противоинквизиционной поэзии для всех стран. Как известно, во Франции инквизиция официально не существовала в эту эпоху Возрождения, как ни стремились установить ее крайние элементы, объединившись в Лигу с кардиналом де Гизом во главе.[49] Однако еретиков, — не марранов и морисков, как в Испании, а гугенотов, — истребляли во Франции, в Англии и в других странах. В эту эпоху любовной лирике — мадригалу, элегии, идиллии — сладкозвучного Ронсара[50] и других представителей знаменитой «Плеяды» противопоставляется жестокий эпос Агриппы д’Обинье. Темы упоения жизнью неустанно борются в поэзии с темами насильственной смерти, от которой погибают не только отдельные личности, но и целые толпы людей, объединенных принадлежностью к одной религии или к одному племени.

В пятой книге своих «Трагических поэм», озаглавленной «Цепи», Агриппа д’Обинье открывает целую панораму событий, связанных с Варфоломеевской ночью.

Охотник, птицелов, рыбак манил обманом[51]

Зовущей самкою, удилищем, капканом

В траву, силок и сеть, на острие и клей

Доверчивую дичь и рыбу и зверей.

И вот приходит день, день мрачный наступает,

И судьбы на него, нахмуря бровь, взирают.

Отмечен трауром, безумия предел.

Который в ночь войти, вернуться вспять хотел,

День среди наших дней, с печатью приговора,

Отмечен красным он, краснеет от позора.

Заря хотела б встать, заря, чей смуглый цвет

Когда-то открывал блаженный райский свет;

Когда сквозь золото малиновые розы

Вдруг вспыхнут, знали мы: вот ветер или грозы,

Заря, которой смерть дает мощь и убор:

Жаровни адовы и пышущий костер.

Принцессы прочь спешат от ложа, из алькова.

Им страшно, но не жаль виденья гробового:

Зарубленных людей, которых день в крови

Послал за жизнию в гнездо сей лжелюбви,

Твой, Либитина[52], цвет, это твои владенья.

Зубцы капканов ржой разъела кровь оленья

То ложезападня, не ложегроб и кровь,

Так Смерти факел свой передает Любовь.

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

А Сена[53] гнусная бьет, бьет в свои ограды

И века нашего несет глухие яды.

В ней не вода, а кровь, свернулась в ней волна

И под ударами лежит обагрена

Телами; первые топить здесь начинают.

Но их самих туда ж последними швыряют.

Свидетели убийств, гранит и волн раскат

Обсудят меж собой, кто прав, кто виноват.

Мост, что когда-то был торговых дел оплотом.

Теперь гражданских бурь стал скорбным эшафотом.

Четыре палача! их лицасрамота,

На них часть мерзости и ужаса мостá.

Твоя добыча, мост[54], четыре сотни трупов.

Лувр![55] Сена хочет срыть гранит твоих уступов.

А роковая ночь взалкала восемьсот,

В толпу преступников невинного ведет.

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Пока по городу шла мерзкая работа,

Лувр загремел, предстал котлом переворота.

Теперь он эшафот. С карнизов и террас.

Из окон на воду глядели в этот час.

Но разве здесь вода? И дамы, встав с постели,

Чтоб щеголей пленять, в волненьи сладком сели.

Глядят на раненых, на красоту и грязь,

Над этой мукою бессовестно глумясь.

Дымится небосвод и кровью, и сердцами,

Но лишь прически жертвжаль зрительнице-даме...

Нерон[56], забавами увеселяя Рим[57],

Театров и арен мельканием пустым.

Игрою в Бар-ле-Дюк[58]и цирком за Байонной,

Блуа и Тюильри[59], балетом, скачкой конной

И каруселями, зверинцами, борьбой,

Потехой воинской, барьерами, пальбой,

Нерон велел свой Рим пожаром в пепл развеять;

Был хищному восторг заслышать и затеять

Толп обезумевших многоголосый вой,

Глумиться над людьми и мукой роковой.

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Карл[60]в ужас приводил своим пылавшим взором

Двух принцев-пленников[61], подавленных позором;

Надежды их лишал, и был им ясен рок:

Лоб угрожающийраскаянья далек.

Но, гордый, побледнел и на глазах у пленных

Забыл презрение своих гримас надменных,

Когда дней через семь вскочил в полночный час,

Домашних разбудив: сквозь сон его потряс

Мрак, воем голося, таким стенящим лаем.

Что государь решил: срок бойни нескончаем,

И после всей резни, законных трех ночей.

Бунт подняли теперь те банды сволочей!

Повсюду разослал он тщетные охраны,

Но отклик шлют ему на окрик лишь туманы.

Ночей двенадцать он дрожит, и дрожь берет

Сердца свидетелей, приспешников, и вот

День безрассудному предстал, внезапно страшен:

Чернеют вороньем вершины луврских башен.

Екатеринесмех: притворщица черства[62];

Елизаветескорбь[63]: лежит полумертва.

И совесть подлая владыку до кончины[64]

Грызет по вечерам, в ночь ропщет, и змеиный

Днем раздается свист, душа ему вредит.

Себе самой страшна, себя самой бежит.

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Следит внимательный угрюмый соглядатай

За теми, в чьих глазах нет ярости заклятой.

Везде мушиный слух незримо стережет,

Не выдаст ли души неосторожный рот.

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

И сотни городов с их лицемерным ликом

Распалены резней, в неистовстве великом.

Ночь та же потрясла и тем же город Мо[65].

Еще развлекся он, и вот его клеймо:

Шестьсот утопленных, и с ними в общей груде

Жен обесчещенных тела вздымают груди.

 Необычайная, Луара тяжко бьет

В подножье города: он тысячу шестьсот

Кинжалом заколол и пачками связал их,

И в Орлеане[66] все лежат в дворцовых залах.

Мой утомленный дух приговоренных ряд

Увидел: донага раздетые стоят.

Так ждут они два дня, чтоб вражеская сила

Их от голодных мук, убив, освободила.

И вот на помощь им приходят мясники,

С локтями голыми, убийства знатоки,

Вооруженные ножами для скотины.

И жертв четыреста легло, как труп единый.


XII

Между тем католичество пыталось проникнуть во все поры молодого тела Испании и Португалии.[67] Сколько аутос сакраменталес[68] (autos sacramentales) сочинено было поэтами по заказу церкви!

Конечно, многие испанские писатели сами являлись пламенными католиками, мистиками, прелатами, но в некоторых любовь к эллинской древности боролась с верой в казенную церковь.