Испанские поэты XX века — страница 23 из 41

«ПРОЧНАЯ КЛАДКА» (1926–1927)Перевод Ю. Корнеева

ЯШМОВЫЙ КОНЬ

Четыре ветра, порох, сталь и пыль,

и взвился зверь, которого стреножил

в латинском кротком море мертвый штиль.

Чуть на дыбы скакун из яшмы встал,

как горизонт под ним зажегся, ожил,

чешуйчатым порфиром заблистал.

Береговые крепости в смятенье

взметнулись над кровавою волной

губчатой гривой из плюща и тени.

Трубят тритоны, эхо вторит гулом,

и, как серпом, ущербною луной

наяды отсекают хвост акулам.

И души неотпетые — улов,

украденный у коршунов пучиной,

всплыв, закачались на гребнях валов.

Вскачь солнце мчит, и в устьях рек

вода, вторгаясь в бухты с яростью бычиной,

таранит лодки и кренит суда.

Шальной прибой рога о ветер точит,

а море-конь рвет удила свои,

и, буйно взгорбясь, прыгнуть в небо хочет,

и, океаном став, кипит и бродит,

и рай волной захлестывает —

и на море в гидроплане бог нисходит.

МЕЧТЫ ТРЕХ СИРЕН

Забыв о перламутровой луне,

о море, о хвостах своих зеленых,

мечтают три сирены в полусне.

Им чудится, что из пучин соленых

они, подстригшись коротко, летят

в небесный бар на гидрах окрыленных.

Как горек моря мятный аромат!

Да здравствует ликеров дым ажурный,

бутылок и бокалов звонкий ряд!

Здесь, в кабаках подводных, пахнет дурно,

а там — корзины фруктов, цветники,

лазоревых амуров рай безбурный.

На дне почийте с миром, моряки, —

мы больше не обнимем вас. И смело

на ловлю выходите, рыбаки, —

вы не нужны сиренам. То ли дело

булавки солнца в галстуках, отель

и холодильник херувимски белый!

Что в лодках нам? У нас иная цель —

исколесить весь мир на лимузине:

стекло и лак, последняя модель;

на гидроплане ввиться в воздух синий;

мчать по катку в лучах луны стальных,

скользя, как лань, бегущая по льдине;

увидеть, как в дни празднеств неземных

рой дев невинных, в белое одетых,

на каруселях кружится шальных,

воссев в хрустальных маленьких каретах,

что тройкой лошадей запряжены,

и как горят огни гвоздик в букетах.

Подводные забавы нам скучны:

не вечно ж мы сражаться в шашки с горя

с тритонами ленивыми должны!

Три наши гарпуна прикончат море.

БОЙ БЫКОВ

Из тени смерть и солнце встали вдруг.

Цирк загудел, арена завертелась —

ее пронзил фанфары алый звук.

Раскрылись, словно веера, хлопки.

С трибун, кружась, летят они — за смелость

тореро присужденные венки.

Вот злобный полумесяц вздыбил море,

и, буйно грохоча, оно зажглось от фонаря,

что гаснет, с ветром споря.

Лошадкой карусельною, ритмично,

без седока скачи, коррида, сквозь

лужайку славы сахарно-коричной.

Пять пик взметнулись вверх, и пять валов

свои хребты крутые расцветили

кровавым ликованьем вымпелов.

Грохочущий вокруг водоворот

гвоздик и лунно-солнечных мантилий

сок апельсинных бандерилий{167} пьет.

Разрезанная надвое любовью,

что привита на пояс золотой,

свободная, но истекая кровью,

владычица небес и парапета,

у смерти в ложе ланью молодой

трепещет роза смоляного цвета.

Взлетел ослепшим вороном берет —

крещеной мавританке шлет тореро

признанье, посвященье и привет.

Он бой на солнце вел. Теперь во мрак,

где угрожает полумесяц серый

ему, тростинке, делает он шаг.

Песок арены — золото оправы,

в которой, на крутых рогах быка,

висит серебряный осколок славы.

И, под щетиной пик кровоточащий,

прибой центрует этот круг, пока

кармин не превратится в лик Скорбящей.

Пал полумесяц, сталью поражен.

На празднестве гремушек и перкали,

как гладиатор, умирает он,

чтоб на трибунах, пьяных без вина,

иносказанья славы заплескали

и на тореро сверглась их волна.

ЮЖНАЯ СТАНЦИЯ

Андалузский экспресс

Отправление 20.20

Луна, плывущая над головой, —

глаз семафоров железнодорожных

и голубой обходчик путевой.

Стальных и звонких амазонок скок,

всплеск лязга, стука и свистков тревожных,

корона искр и световой поток.

Прощай! Отсрочки больше я не клянчу.

Пусть поезд (выстрел, и рука висит!)

мчит в Андалузию, будя Ламанчу.

Вот Ко́рдова. (Базарная повозка,

позвякивая серебром, рысит.

Паяц на нитке, жестяной и плоский.)

Знай, твой платок в распахнутый эфир

не в Ко́рдове, не в Кадисе — в Севилье

взлетит, лазурный, как Гвадалквивир.

Севилья. (Пива? Вы с ума сошли:

экспрессы крестят только мансанильей{168},

лимонным соком крестят корабли.)

Танцуйте, леди! Мистер, полбокала?

Хиральда, одноногий гироскоп{169},

вращайся, как вращалась изначала.

Вот Кадис. (Выстрел на перроне!

Это канвой романа послужить могло б…

А море в листья парусов одето.)

Пусть с Острова смотреть сирен на дне

моряк, весь в белом, на своем фрегате

бесплатно повезет тебя во сне.

Вот Малага. (Повсюду мрак лежит,

лишь стрелка-светлячок на циферблате

рулеткой обезумевшей кружит.)

О, побережных пальм наклон упругий —

тот зонтик, под которым на своей моторке

ты по бухте чертишь дуги!

Читай меню вагона-ресторана:

гвоздика под селитрою и к ней вино —

мускат, как амарант багряный.

Прощай! Прощай! И уж теперь одна

в дороге ненасытным взором ветер

стремительных пейзажей пей до дна.

ОГОНЬ

Мрачные культи, обрубки,

гнойники калек-кварталов,

изрыгая газ и вопли,

тонут в половодье алом.

Красные стучат зубила,

и под их кипящей сталью

расседаются со стоном

каменные наковальни.

Раскаленные осколки,

в небо яростно взмывая,

с колоколен, башен, шпилей

полог сумрака срывают.

Море серы плещет в тучи,

прыгает, как бесноватый,

языки огня и света

в вихре слив зеленоватом.

Надвигается приливом

дым на свод из искр и сажи,

распрямляя окоема

опрокинутую чашу.

И под черным смерчем пепла

погребаются кварталы,

и безжизненны просторы,

и глаза пустыми стали.

ЗИМА НА ПОЧТОВЫХ ОТКРЫТКАХ

Открытка с видом: синевой сквозит

арктический бульвар. Вы не озябли?

Зима то вверх, то вниз в санях скользит.

Витрины-клетки лавка меховая

распахивает настежь: обросли

медвежьей белой шкурою трамваи.

Мой обнаженный лоб в последний раз

целуйте, романтичные сеньоры.

Венеры чище каждая из вас.

Вниманье! Руль направо, Амариллис!

Вираж — и на асфальте ледяном

два черных гнутых рельса закурились.

Дорогу, кабальеро! Пусть никто

не помешает франтам без рубашек

убить январь, закутанный в пальто.

Идут декольтированные розы

по юркой снежной тропке, и горит

над их бесполой статью нимб мороза.

Открыток ностальгия, мы давно

знакомы — по альбомам корабельным

и по экранам пляжного кино.

МАДРИГАЛ ТРАМВАЙНОМУ БИЛЕТУ

Пусть гулкий ветер бесится, вливая

мне в кровь башненодобно тяжкий свет.

                    Я рву с куртин трамвая

тебя, цветок невиданный, билет.

Как тянется твой гладкий лепесток!

В себе таит он имя и свиданье,

                    залог и оправданье

того, что больше нет назад дорог.

С гвоздикою ты яркостью не схож,

ты не пылаешь розой, но, невзрачный,

                    фиалкою цветешь

в книжонке, что суют в карман пиджачный.

ЭКСПРЕСС ЛЮБВИ

Чужой мне край, спокойней и трезвей

чужим металлом — не моим — звенящий,

льет яркий свет, уверенно скользящий

                    по карточке твоей.

Мгновенный профиль, озаренье, весть…

Но тень моя неясный облик в раме

до черного квадрата все упрямей

                    пытается низвесть.

Ненужная игра лучей и тьмы,

печаль, смешная мстительным просторам,

чей серп скосил объятие, в котором

                    дыханье слили мы.

Нет в мире станций, где могла б тоска,

покинув карцер свой — купе ночное,

пойти напиться света… Ты со мною,

                    затем что далека.

ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО

(Недостает первой страницы.)

…Есть рыбы, что купаются в песке,

и велосипедисты, по волнам

бегущие. Мне школой стало море,

друзьями — шлюпка и велосипед.

Как воздух волен, первый дирижабль

плыл над спиральным воплем пароходов.

Шли друг на друга Рим и Карфаген,

сандалиями ширь морскую пеня.

Кто в десять лет с охотой пьет латынь?

Что мальчуганам алгебра? О, боже!

Что физика, когда они в мечтах

охотятся за солнцем в гидроплане?

Кино на пляже, и актриса в волны

уходит, почему-то голубая.

Ей нужно скрыться, чтоб не растворил

ее в цветке фонарика жандарм.

Бандиты в смокингах из пистолетов

стреляют в полицейских, удирают,

их ловят, и мелькают города,

и глаз не отрываешь от экрана.

В Пуэрто или Кадисе — Нью-Йорк,

Севилья — в Исфагани иль Париже…

Китаец — не китаец, и прохожий

быть может белым, черным и зеленым.

Ты — всюду. Ты стал розою ветров.

Ты, безбилетный, — тайный центр вселенной.

Ты — безраздельный властелин всего,

а мир бескрайный — лишь альбом открыток.

Ты многолик. Ты мчишься вместе с бурей,

ты — в свисте поездов, в звонках трамваев.

Не молния расцвечивает небо,

а сотни лун, слетевших с губ твоих.

Повежливей со мною! Я — ровесник

кино, бипланов, кабельных сетей.

Я видел, как меняли на авто

свои кареты короли и папа.

Я видел дождь радиограмм, с небес

летевших, словно перья херувима,

и серафический оркестр эфира

наушники мне подносил к ушам.

С туч никеле-брезентовые рыбы

бросают в море письма и газеты.

(Ведь почтальоны верят только в смерть:

сирены, вальс валов для них лишь сказки.)

Как много лысин при луне увяло!

Как плачут волосы — закладки в книгах!

С собой кончают снежные турнюры,

белеющие в темноте садов.

Что станется теперь с моей душою;

давно рекорд отсутствия побившей,

и с сердцем, чье биенье участить

ни радость, ни печаль уже не властны?

В глаза мне опустите взгляд, и ранит

вас безысходность кораблекрушений,

и горечь мертвых северных ветров,

и одинокость океанской зыби.

Осколки искр и пороха — останки

кавалеристов, скошенных в хлебах;

бази́лики из мусора и щебня,

смерч из огня, известки, крови, пепла.

И все же — летчица-заря и солнце

в любой из рук — как золотая рыба,

и буква рядом с номером на лбу,

и в клюве карта синяя без штампа.

Электроголос в трубке — это нунций,

а сзади, шлейфом, ускоренье звезд,

и макрокосм любви, и весь наш мир —

игрушечная заводная роза.

Да, в честь людей сложил я мадригал

и передал его по телефону…

Ты кто? Свинец, иль пламя, или сталь?

Я — молния, предвестье новой жизни…

(Недостает последней страницы.)

Из книги