Испанские поэты XX века — страница 35 из 41

«НЕУГАСИМЫЙ ЛУЧ» (1934–1935)

«Наваха, зарница смерти…»Перевод А. Гелескула

Наваха{224}, зарница смерти,

как птица, нежна и зла,

круги надо мною чертит

косой полосой крыла.

Ночной метеор безлюдья,

вершит она свой полет

и где-то под левой грудью

угрюмые гнезда вьет.

Зрачки мои — окна в поле,

где бродит забытый смех;

висок мой чернее смоли,

а сердце — как белый снег.

И я в ворота июня,

гонимый крыльями зла,

вхожу, как серп новолунья

во тьму глухого села.

Печалей цвет паутинный,

ресницы слез солоней

и край дороги пустынной —

и нож, как птица, над ней.

Куда от него забиться,

стучать у каких дверей?..

Судьба моя — морем биться

о берег судьбы твоей.

Любовью, бедой ли, шквалом

завещана эта связь?

Не знаю, но вал за валом

встает и встает, дробясь.

И только смерть не обманет,

царя над ложью земной.

Пусть яростней птица ранит —

последний удар за мной!

Лети же, над сердцем рея,

и падай! Придет черед —

и след мой желтое время

на старом снимке сотрет.

* * *

«Когда угаснет луч, который длит…»Перевод Б. Дубина

Когда угаснет луч, который длит

мучительство и щерится клыками,

и ярыми вздувает языками

огонь, что и металл испепелит?

Когда устанет лютый сталактит

точить и множить каменное пламя, —

как над быком, гранеными клинками

вися над сердцем, стонущим навзрыд?

Но не иссякнет пламя в этом горне,

началом уходящее в меня

и жгущее все злей и неизбывней.

И камень, что вонзает в сердце корни,

вовеки не отступится, казня

лучами сокрушительного ливня.

* * *

«Я прах, я глина, хоть зовусь Мигелем…»Перевод М. Ярмуша

Я прах, я глина, хоть зовусь Мигелем.

Грязь — ремесло мое, и нет судьбы печальней.

Она чернить меня своей считает целью.

Я не ходок, а инструмент дороги дальней,

язык, что нежно оскорбляет ноги

и рабски лижет след их на дороге.

Я, словно вал огромный, океанский,

зеленый вал с холодным влажным блеском,

под твой башмак, что унижает ласку,

стремлюсь, целуя, в жажде быть любимым,

ковром в узорах пены с жадным плеском

стелюсь, но все напрасно — мимо, мимо…

Идешь ты надо мной, над глиной жидкой,

как будто по доске ступаешь шаткой,

хоть я под каблуком твоим, под пыткой

тянусь к тебе, опережаю шаг твой,

чтоб растоптала ты с жестокостью бесцельной

любовь, что порождает прах скудельный.

Когда туман волнуется на кровлях,

на стеклах пишет стужа иероглиф,

и влажный облик плача так неявствен,

я падаю к стопам твоим, как ястреб

с землистым клювом, окропленным кровью.

Надломленною веткою зеленой,

истекшей соком, падаю влюбленно

к твоим ногам и водорослью сердца

плыву к тебе — ищу твое соседство!

Я — прах, напрасно рвусь к тебе и тщетно

тяну ладони, наряжаясь в маки,

грызу подошвы я твои зубами щебня,

и в красной глине сердце, в жгучем мраке

таятся жабы ревности и мщенья.

Своей ногой, ногою серны дикой

меня ты топчешь, месишь, словно слякоть.

Как виноградная двойная мякоть,

рот разрывается от сдавленного крика,

и каждой клеткой молит плоть моя, что надо

ее в давильню бросить гроздью винограда!

Вскипает стона розовая пена,

и плач проходит лабиринтом мозга.

Ты появляешься и таешь постепенно

огнем свечи, предзимним тусклым воском.

Но будет плохо, если ты забудешь,

что, становясь под колесом покорны,

рождают прах и глина злобных чудищ,

меняющих уродливые формы.

Так берегись, чтобы земля однажды

не запятнала бы твои одежды,

не хлынула потопом страстно и ревниво,

жасминные твои ступни не очернила, —

земля, где не отыщешь ты опоры,

сольется нежно с клеточкою каждой,

вольется в кровь твою, насытит поры,

тебя облепит с первобытной жаждой!

К тростинкам ног прильнет она влюбленно,

затянет их в свое смесительное лоно

и тиною тебя накроет с головою —

сольется навсегда она с тобою!

* * *

«И слух и зренье — мука для печали…»Перевод Б. Дубина

И слух и зренье — мука для печали,

что ищет забытья, а не просвета,

и морем в полдень с отмели прогретой

спешит в глухие, сумрачные дали.

Но все, чем год за годом ни пытали, —

ничто перед последней пыткой этой:

тесниной между шпагой и мулетой

шагать, чтобы обвиснуть на кинжале.

Сейчас затихну я, — еще минута! —

уйду, чтоб ты не видела отныне,

чтоб мне дозваться не хватило силы.

Иду, иду, иду, все туже путы —

но я иду, стою, тону в пустыне.

Прощай, любовь. Прощай же. До могилы.

ИЗ СТИХОТВОРЕНИЙ 1935–1936 ГГПеревод П. Грушко

РАУЛЮ ГОНСАЛЕСУ ТУНЬОНУ{225}

Рауль, когда б созвездьями раулей

зажег пять небосклонов небосклон —

тогда б среди бунтующих знамен

пять новых стягов синью полыхнули.

Развороти людской притихший улей

и спящих пробуди, взорви их сон.

Ты словно луч. Лучи со всех сторон

в лицо лучу, волнуясь, заглянули.

Ты занесен, как молот, ты грохочешь,

ты, как протест, бушуешь над толпою,

ты, как земля, трепещешь день за днем

и выкованных, как чугун, рабочих

ведешь на штурм умов, объятых мглою,

чтоб разбудить их — озарить огнем!

КАК МНОГО СЕРДЦА!

Сегодня я в смятенье,

я сам не знаю — отчего все это,

сегодня только боли я открыт,

сегодня дружбы я лишен,

и я хотел бы

с корнем вырвать сердце

и под ноги швырнуть его прохожим.

Опять зазеленел засохший шип.

Сегодня день тоски в моей державе,

сегодня грусть мне прострелила грудь

свинцом печали.

Что делать?

И вот я смерть ищу в чужих руках:

оглядываю ласково ножи,

приходит мне на память друг-топор,

я думаю о колокольнях стройных

и о прыжке спокойном в пустоту.

Но почему?! Я этого не знаю…

А если б знал, то сердцем написал бы

последнее из писем,

я сделал бы чернильницу из сердца,

источник слов, прощаний и подарков.

«Ты остаешься…» — я сказал бы миру.

Родился я в одну из скверных лун,

и больно мне от боли,

которая весомей всех веселий.

Мне руки обескровила любовь —

я простирать их больше не могу.

Мой рот в усмешке горькой искривлен.

Вы видите, как взгляд мой непокорен?!

Чем больше думаю — тем больше я страдаю:

каким ножом отсечь мне эту боль?!

Мне кажется: вчера, сегодня, завтра,

страдая от всего на свете, сердце

похоже на аквариум печальный,

на склеп, где умирают соловьи.

Как много сердца!

Хочу я сердце вырвать из груди:

я — наделенный сердцем-исполином

и оттого — страдающий за всех.

И сам не знаю, почему и как

я, что ни день, себе дарую жизнь…

УЛЫБНИТЕСЬ!

Шагаю, довольный: я спасся

от змеи с ее многоглавыми куполами,

от змеи с чешуею из риз и церковных кубков.

С ее хвоста на уста мои горечь стекала, а петли палаческие

оплетали и сдавливали мое сердце, преграждая дорогу крови.

Шагаю, удушенный адом и чадом безумных кадил,

всем этим глупым церковным великолепием, — улыбнитесь же мне!

Улыбнитесь — я иду туда, где извечно находитесь вы,

наполняющие снопами и гроздьями пасти тех, кто вас презирает.

Вы трудитесь рядом со мной на пашнях, на стройках,

у мартенов и в кузницах, — люди, увенчанные коронами пота.

Я от храмов освободился (улыбнитесь же мне!),

где питался печалью лампад,

заточенный в чаду алтарей,

и в горы вернулся, откуда я родом,

к виноградникам, чья братская кровь сливается с моей кровью,

к вашим сходам — я слеплен из той же глины.

Свой голод, и горе, и шрамы свои

(недаром же я дружил с топорами и скалами)

я сплетаю с голодом вашим и горем, с вашей клейменой плотью.

Ибо для того, чтоб осилить наше отчаянье,

отчаянье иссеченных плетью быков,

мы слиться должны в океан!

Грозные тучи наших орудий

для неба карающих рук

нужны нам. Уже поблескивают топоры,

и серпы из упругого металла,

уже погромыхивают кувалды и молоты

над головами тех, кто сделал нас

вьючными мулами и волами в ярме.

Капиталист выпрыгивает из своей свинской роскоши,

из-под распутной митры убегает архиепископ,

нотариусы и регистраторы собственностей

падают, придавленные бунтующими бумагами,

священники вспоминают о плоти,

а в распахнутой клетке золото-лев

превращается в жалкого нищего.

Сноп лучей хочу я увидеть в ваших руках,

хочу, чтобы злоба блеснула из-под ваших бровей,

это злоба сердце мое заволакивает,

когда ощущаю, как голод таранит мои внутренности,

когда вижу сестру, зябнущую над корытом,

когда вижу мать с ее бесконечным постом,

когда вижу ваши несчастья, способные взбунтовать

не только людей, а и смиренных ягнят.

Поглядеть бы на землю,

удобренную подлою кровью,

поглядеть бы на свирепый профиль серпа,

когда он примеривается к загривкам!

Вот бы на наше место всю эту знать,

пусть бы вкусила хотя бы частицу того,

что вкушаем мы, голодая,

что толкает наши невинные руки

к спасительному грабежу, к этому спасительному преступленью!

Из книги