Испанский вариант — страница 72 из 109

– Ганна, – тихо позвал он. – Ганна…

В квартире было тихо, никто не отозвался. Он поднялся, накинул халат и пошел в детскую. Няня похрапывала на тахте, и пальцы ее ноги, выпроставшейся из-под одеяла, странно шевелились, будто по пятке ползала муха и нудно щекотала кожу.

Взик вернулся к себе, быстро оделся и, шнуруя ботинки похолодевшими пальцами, испуганно подумал: «От тетки надо возвращаться через пустыри, господи!» Он представил себе, как Ганна лежит, испоганенная и холодная, маленькая нежная женщина, которую он так часто обижал, не желая того, тем, что смотрел сквозь нее, собираясь с мыслями перед началом атаки, ибо каждый день он поднимался в атаку; тем, что мимоходом спал с какими-то бабенками, если Ганна замыкалась в себе и презрительно улыбалась; тем, что перенес всю прежнюю свою любовь к ней на сына. Он вначале считал, что ему редкостно повезло в жизни, ему казалось, что Ганна относится к числу женщин-друзей, которые все понимают. Когда он сказал ей об этом, она ответила: «Я не такая сильная, Звонимир. Я не старше тебя и не умней, и ты не гений, которого можно любить, как ребенка, и, как ребенку, все прощать. Я люблю тебя как мужчину. Вернее, как мужа. И все. И не думай, что я соглашусь принимать тебя таким, каков ты есть. Можешь делать все, что угодно, но я ничего и никогда не должна знать об этом».

…Взик спустился вниз и выгнал из гаража свой «БМВ». «Надо было сразу ехать за ней, сразу, как только пришел. Она там сидела и ждала, что я забеспокоюсь и приеду, а я бухнулся спать, как последняя скотина».

Взик относился к тому типу мужчин, которые легко обижаются, долго отходят, но, отойдя, начинают заново анализировать происшедшее и склонны большую часть вины, если даже не всю, взять на себя. А потом он и вовсе забывал обиду, потому что ежедневно и ежечасно занимался делом, думал о нем и был ему подчинен, как всякий истинный газетчик, целиком и без остатка.

– Боже мой! – всплеснула руками заспанная, в ночном халате тетушка. – Что случилось?

– Ганна давно ушла?

– Ганна? Она не была у меня се… Хотя, – женщина вдруг осеклась, – может, она приходила, когда я была у Николы. А что случилось, Звонимир? Что случилось?

Взик устало и презрительно усмехнулся.

– Ничего. Ровным счетом ничего.

Но в машине он подумал, что, видимо, нянька перепутала что-нибудь, и поехал к своей тетке, в другой конец города, к Саймишту, на углу Звонимировой, но и там Ганна не появлялась, и он по инерции уже зашел в полицейский участок и спросил, не было ли каких несчастных случаев, и ему ответили, что никаких несчастных случаев не зарегистрировано, да и трудно им сейчас быть, потому что город патрулируется не только службами порядка, но и войсками.

Когда он вернулся домой, Ганна встретила его злым вопросом – она лежала в кровати, натянув одеяло до подбородка:

– Что, в редакции уже перешли на ночной график?

Она даже не зажигала света, когда пришла домой, поэтому и не заметила, что кровать Звонимира не просто раскрыта, как это делает няня вечером, а измята спавшим человеком. Она пришла поздно потому, что провожала Мийо на аэродром. Она так и не смогла решиться уйти от мужа. Они договорились, что она попросит Звонимира отправить ее с Мирко не в горы, а в Швейцарию, если он действительно боится начала войны. Они чуть не опоздали на аэродром, потому что Ганна не могла оторваться от Мийо. Они лежали, обнявшись, почти весь день и только подходили к столу, чтобы выпить воды, и снова возвращались на кровать, и она целовала его шею, плечи, подбородок и шептала солеными от слез губами:

– Господи, как же я люблю тебя, Мийо, как я тебя люблю…

Мийо внезапно насторожил этот истеризм, он считал Ганну спокойной и рассудительной и поэтому в глубине души даже рад был сейчас, что улетит один, ибо его испугали ее бесконечные рассказы о сыне, о том, какой это замечательный мальчик, какой умница, а Мийо хотел, чтобы она любила одного лишь его, он не привык делить свою любовь с кем бы то ни было, но он тоже обнимал Ганну и гладил ее волосы, задумчиво глядя в потолок, показавшийся ему вдруг грязным и бесстыдным.

– Как тетушка? – спросил Звонимир.

– Ей лучше, – ответила Ганна и зажмурилась: до того ей неприятен был сейчас голос Звонимира и весь он – маленький, с обвисшим животом и толстой, вечно потной шеей. Она снова увидела Мийо, услыхала его рокочущий добрый бас и показалась себе до того одинокой и никому не нужной, что ей захотелось вскочить, взять сына, и броситься на аэродром, и улететь на первом же самолете, и обогнать Мийо, и встретить его в Лозанне, и почувствовать на себе его тяжелые, сильные руки, и подняться на цыпочки, чтобы дотянуться до его острого подбородка.

– Слушай, ты, сука, – медленно сказал Взик, чувствуя, как тяжело ему произносить слова из-за того, что скулы стянуло оскоминой, будто он наелся незрелых лимонов, – сейчас же одевайся и уходи отсюда вон! К тетушке! Она просила передать, что давно хотела повидать тебя! Шлюха!

…Скандал кончился лишь под утро. Взик сел в машину и поехал в редакцию. Дверь в здание, где помещался его кабинет, была заперта. Раньше после скандала он закатывался в притон, и чувство собственной вины позволяло ему быстрей помириться с Ганной. Но сейчас, поняв, что все это время жена была неверна ему, и, видимо, не просто неверна, а влюблена в кого-то другого, Взик испытывал чувство яростного, но бессильного гнева.

Он пришел в свой кабинет, когда ожило здание, где его редакция занимала третий этаж, и долго сидел за столом, обхватив голову руками, пока не раздался первый телефонный звонок, неожиданный в такое раннее время.

– Проказник?! – пророкотал Везич. – Бандит пера?! Сейчас я буду у тебя, хорошо?

Взик хотел ответить, что приезжать не надо, но какой-то странный паралич воли помешал ему, и он лениво ответил, что ждет Петара и конечно же будет рад повидать его.

…Решение Везича странным образом повторяло именно то, к чему одновременно с ним пришел Иван Шох. Он хотел опубликовать в газете Звонимира Взика материал о незаконной деятельности группы Веезенмайера: гибель Косорича, оставившего посмертное письмо; контакты с «культурбундом»; тайные встречи с лицами, которые так или иначе подозревались в связях с усташами. Везич понимал, что опубликование такого материала связано с риском. Однако, считал он, то отсутствие определенности, которое наблюдалось во всех сферах общественной жизни, неминуемо должно привести к появлению новой линии. Этого требовали демонстранты на улицах, студенты в университетах, рабочие в цехах заводов. Надо было «подтолкнуть» правительство к такого рода решению, открытому, ясному и утвержденному законом. Бюрократическая машина, мешавшая Везичу представить его материал непосредственно правительству, разброд и вихляние аппарата заставляли предпринять крайний шаг. Везич был убежден в том, что лишь создание единого фронта может помочь стране выйти из кризиса и организовать оборону, а то, что обороняться придется, и, может быть, в самые ближайшие недели, сомнения у него не вызывало. Если же страна станет единым лагерем, дело до вооруженного столкновения с Гитлером может не дойти: с таким противником, как он, совладать трудно, лучше договориться миром на условиях, которые взаимно приемлемы и не обращены на унижение государственного достоинства.

Ночью он сказал Ладе:

– Золотко, а ведь с меня могут снять голову.

– Ой, пожалуйста, не надо, – сонно улыбнулась она, – я полюбила тебя именно за голову.

– А за остальное?

– Остальное было потом. Остальное важно только для дур. Так мне кажется.

– Тебе остальное не нужно?

– Нет, нужно, конечно, но можно обойтись, – она усмехнулась, – какое-то время, во всяком случае. А за что снимут голову? За Веезенмайера?

– Да.

– А можно его не трогать?

– Можно.

– И что тогда будет?

– Ничего. Голова останется на месте. Страну, правда, могут растащить.

– Ты не король. Примеряй свое на себя. Тебе будет очень плохо, если ты решишь его не трогать?

– Очень.

– Почему?

– Я буду чувствовать свою жалкость. Такое, наверное, испытывает старый муж, когда его молодая жена возвращается от любовника.

– Противно чувствовать себя старым мужем?

– Ужасно противно, – ответил Везич и обнял Ладу. Он ощущал себя рядом с ней сильным, спокойным и очень нужным людям, потому что знал, как он нужен ей, Ладе, и как ей хорошо с ним, и как ему спокойно с ней, и как он не ревнует ее к тому, что у нее было, потому что это все выдуманные химеры – прошлое; есть лишь одна реальность – настоящее, этому и нужно верить, во имя этого только и стоит жить.

А жить, ощущая свою слабость и зависимость от воли других людей, маленьких, подлых, служащих идее зла, совсем уже невозможно, особенно если ты свободен и рядом с тобой такая женщина, как Лада, которая ничего не хочет, кроме как плыть по реке и смотреть на берега…

«Вообще-то людям определенных профессий, – думал Везич, поднимаясь в кабинет редактора, – нельзя обзаводиться семьей. Мне, например, надо обзаводиться семьей, чтобы быть настоящим полицейским чиновником и любяще смотреть в глаза начальству, слепо выполнять приказы, страшась только одного: потерять работу и лишить семью куска хлеба. Я бы гнал людей, подобных мне, из тайной полиции: надежнее любой присяги семья с ее заботами. А вот газетчику, артисту, художнику нельзя, наверное, обзаводиться семьей, потому что, если люди этих профессий будут лишены возможности рисковать – а их труд это всегда риск, ибо он экспериментален, – они останутся на всю жизнь ремесленниками, которые зарабатывают на хлеб в том храме, где само понятие «заработок» звучит святотатством».

– Здравствуй, Звонимир, – сказал он, войдя к Взику. – Ты что как оплеванный?

– Заметно?

– Вполне.

– Я порвал с Ганной.

– Узнал о ее связи?

– С кем? – насторожился Взик.

– Я просто спрашиваю.

– Ты что-нибудь знаешь?

– Я никогда не вмешиваюсь в семейные дела моих друзей, Звонимир. Словом, если порвал, то правильно сделал.