Испанцы Трех Миров — страница 15 из 65

[140]. В дальнейшем хвастливый тщедушный герой тем не менее преуспевает и хитростью побеждает великанов, единорогов и несметную вражескую рать. На испанской почве сказка бытует под названием «Don Juan Chiruguete mata ocho y espanta siete» («Дои Хуан Чиругете семерых испугал, восьмерых сжил со свету»). Чрезвычайно показателен уже ее зачин: «Жил-был в Сории один сапожник, и не мог он тратить на пропитание больше двух грошей, так как весь его дневной доход составлял лишь десять грошей»[141]. Вспомним первые фразы «Дон Кихота»: «В некоем селе ламанчском, которого название у меня нет охоты припоминать, не так давно жил-был один из тех идальго, чье имущество заключается в фамильном копье, древнем щите, тощей кляче и борзой собаке. Олья чаще с говядиной, нежели с бараниной, винегрет, почти всегда заменявший ему ужин, яичница с салом по субботам, чечевица по пятницам, голубь, в виде добавочного блюда, по воскресеньям, — все это поглощало три четверти его доходов»[142]. Примечательна также аналогия в хвастливой узурпации права именоваться «доном». Еще менее, чем у бедного идальго, было на то оснований у сапожника, который, совершив первый «подвиг», вывел свой девиз: «Дон Хуан Чиругете семерых испугал, восьмерых сжил со свету, да и то лишь играючи».

В связи с именем хвастливого и смекалистого сапожника из испанской сказки можно высказать еще одно предположение. По всей видимости, его имя происходит от «chirumen» (смекалка, проницательность, сообразительность). Характеризуя своего героя как «хитроумного» (ingenioso), определением, немало хлопот доставившим испанистам, Сервантес мог по аналогии воспользоваться словом «ingenio», близким по значению к «chirumen».

Косвенным подтверждением правомочности предлагаемой гипотезы, а также проявлением неких глубинных закономерностей в развитии культуры является невольный «подхват» Достоевским заложенного в заглавие сказки «Мышиный герой» оксюморона. Вряд ли случаен тот факт, что по замыслу русского писателя князь Мышкин должен был вызывать у читателя ассоциации с Рыцарем Печального Образа.

Любопытно, что исходную близость дурня, возомнившего себя героем, и сумасшедшего, убедившего себя в том, что он рыцарь, почувствовал Александр Можаровский, автор курьезной русской литературной обработки народной сказки «Фома Беренников», стилизованной под былину[143]. Его сочинение, изданное в 1878 г. в Казани, называется «Русский Дон Кихот, богатырь Фома-Крома, сын Беренников».

Корни конфликта, лежащего в основе многоплановой донкихотовской ситуации, обнаруживаются в не менее популярной сказке «Набитый дурак». «Дурак этой сказки, — согласно В.Я. Проппу, — услужлив, доброжелателен, хочет всем угодить. Но он всегда опаздывает, прошлое применяет к настоящему и, несмотря на всю услужливость, вызывает гнев и получает побои»[144]. Эта глубокая емкая характеристика позволяет увидеть философскую суть сказки, имеющей не внешние и анекдотические, как в случае с «Мнимым богатырем», а глубинные точки соприкосновения с донкихотовской ситуацией, с той лишь разницей, что герой Сервантеса руководствуется не бытовыми советами вчерашнего дня, а идеалами прошлого. Дурню этой сказки, пытающемуся услужить людям, то и дело мнут бока за то, что он либо мешает, либо вредит окружающим. Финал в некоторых вариантах, в том числе испанском — «Juan Tonto у María la Lista» (Хуан Дурак и Мария Премудрая), трагический. Однако доброта незадачливого дурака этой сказки едва угадывается, и не от него герой Сервантеса унаследовал качество, которое позволило односельчанам назвать его Алонсо Кихано Добрый.

В сказке «Дурак делает покупки», также чрезвычайно распространенной в мировом фольклоре, доброта и жалостливость нередко выходят на первый план. Выявляя черты, роднящие ее со сказкой «Набитый дурак» и в то же время отличающие от нее, В.Я. Пропп писал: «Дурак видит мир искаженно и делает неправильные умозаключения. Но внутренние побуждения его — самые лучшие. Он всех жалеет, готов отдать последнее и этим вызывает несомненную симпатию»[145]. Вспомним, к примеру, как дурачок этих сказок, сжалившись над своей тенью, уныло за ним повсюду бредущей, пытается ее накормить. Или как он, пожалев обгорелые пни, надевает на них горшки, чтобы им не было так зябко. Впрочем, нередко и герой сказки типа «Набитый дурак» не просто лезет не в свои дела, а, желая добра людям, пытается им помочь. Именно доброжелательностью и добротой объясняются заканчивающиеся побоями попытки героя еще одной испанской сказки — «Перико Аргумалес» — пожелать встречающимся ему людям то, чего, как ему представляется, им не хватает. Так, ему надавал тумаков нищий, ловивший блох, которому Перико, пожалев его, пожелал: «Чтоб никогда не знать тебе в них недостатка, бесчисленных и упитанных»[146].

Отметим попутно, что в сказках и анекдотах о глупцах обнаруживается еще один мотив «Дон Кихота»: внушение ложного убеждения. Доверчивого глупца сказок этого типа можно убедить в чем угодно, в том числе в превращении его в другого человека или в том, что он непременно должен умереть. Как доверчивый глупец, Дон Кихот ведет себя во второй части романа, став объектом шуток и розыгрышей, ранее обманываясь сам и заставляя подчас силой убеждения поверить в свои фантазии Санчо Пансу.

Поиски конкретных фольклорных произведений, послуживших непосредственно источником знакомства Сервантеса с любым из вышеперечисленных сказочных сюжетов, еще и потому малопродуктивны, что из европейского сказочного фонда щедро черпали средневековые и ренессансные авторы. В данной связи можно вспомнить «Римские деяния», «Наставление обучающемуся» Петра Альфонса, сборники новелл Саккетти, Страпаролы, Банделло, некоторые из которых были известны Сервантесу. В XVI в. на смену им пришли народные лубочные книги, своеобразный сплав книжно-литературной и народно-поэтической традиций. Одной из таких книг, мотивы которых легко переходили из одной в другую, невзирая на границы и языковые барьеры, была немецкая народная книга «История и легенда о превосходном и многоопытном рыцаре, господине Поликарпе фон Кирларисе, по прозванию “Финкенриттер”, как он за два века до своего рождения странствовал по многим странам и видел странные вещи, и наконец был найден замертво своей матерью, поднят ею и снова рожден». Вознамерившись отправиться совершать подвиги, Поликарп «взял дорогу на плечо, а копье под ноги, опоясался своим сюртуком, привязал шпагу к селезенке и пошел по обширному полю». Посвящение Поликарпа в рыцари было произведено продырявленной сковородой, и стал он отныне называться Финкенриттером. Сходная схема присутствовала и в некоторых других произведениях народной культуры комического содержания, и ею впоследствии воспользовался Сервантес. Наряду с «Интермедией о романсах» и новеллой Саккетти, о которых писал Менендес Пидаль, те или иные произведения народной смеховой культуры, подобные истории о подвигах Финкенриттера, став в той или иной форме известными Сервантесу, могли послужить толчком для создания романа о сумасбродном идальго.

Во избежание недоразумений подчеркнем, что уже история первого выезда Дон Кихота неизмеримо глубже анекдотических поступков незадачливых глупцов народных сказок, не говоря уже об однообразных злоключениях Бартоло, героя «Интермедии о романсах», или о комизме небывальщины, на котором построена народная книга о Финкенриттере. В дальнейшем развитии сервантесовского замысла для читателя все явственнее проступают благородство помыслов и пламенная душа героя.

Высказанные соображения вовсе не означают, что мы предлагаем пересмотреть положение образа Дон Кихота в системе мировых образов, вывести его из числа порожденных творческой фантазией писателей, подобных Гамлету, и перевести в разряд тех, которые были созданы писателями нового времени на основе конкретных фольклорных источников, таких, например, как Фауст. В то же время ничто не мешает нам ставить вопрос о фольклорных прототипах образа Рыцаря Печального Образа, в том числе и столь несомненных, как народные сказки, как анекдоты о дураках.

Остается добавить, что не по авторской прихоти, а по веками утверждавшейся и оттачиваемой народным сознанием логике герой-дурак должен был оказаться если не умнее, то мудрее (поскольку «мудрый» — это «умный» и «справедливый» одновременно) своих здравомыслящих оппонентов. Придав этой логике высокое этико-эстетическое звучание, отсутствующее в каждом отдельно взятом произведении фольклора, Сервантес создал один из самых притягательных и самобытных образов в мировой литературе.

Думается, что лучшим подтверждением нашей гипотезы является мировая судьба романа. Основные принципы взаимоотношений героя и окружающего мира, столь восторженно принятые уже первыми читателями «Дон Кихота», были заложены в любимых каждым народом сказках и анекдотах о глупцах. В фольклорном же архетипе заложена и неоднозначность отношения к персонажу, вызывающему одновременно симпатию и насмешку. В нем же коренится и неразрешимость конфликта с действительностью этого притягательного, развенчиваемого и во многом правого героя. Зерно упало на благодатную почву, «придуманный» литературный герой оказался узнаваемым, понятным и близким.

«РУЧАТЕЛЬСТВО ЗА ВЕЩИ НЕВИДИМЫЕ»(СЕРВАНТЕС — «ДОН КИХОТ» — РЫЦАРЬ ПЕЧАЛЬНОГО ОБРАЗА)

Ты будешь слыть бесстрашным человеком,

Твоей отчизны будет первый жребий,

Твой мудрый автор выше всех в подлунной!


НАПУТСТВИЕ И ПРОРОЧЕСТВО АМАДИСА ГАЛЬСКОГО

Эти строки — из одного из посвятительных сонетов к 1-й части «Дон Кихота» — напутствие и пророчество Амадиса Гальского. Напутствие оправдал Мигель де Сервантес, пророчество сбылось в читательских откликах, изданиях, переводах, переделках. Писателю было суждено пройти долгий путь со своим героем, чтобы и самому увидеть в нем бесстрашного человека, а не просто безумца, и заставить поверить в это своих читателей. Долгий путь предстоял и каждому читателю — по дорогам Испании, благодаря Сервантесу, родным для каждого из нас, по «кривым и поперечным» прихотливого авторского замысла, по хитросплетениям ума ламанчского рыцаря. Многие поколения были призваны оспаривать друг у друга право на истину в последней инстанции об ускользавшем у них из рук, но столь притягательном сервантесовском замысле. Осмысление «Дон Кихота» человечеством в известной мере повторило путь писателя, в процессе познания что-то утрачивая, и прежде всего убеждение в собственной равновеликости с автором, а следовательно, непосредственность и зоркость, непосредственность первого впечатления и зоркость современника, но и приобретая со временем глубину и масштабность, хотя и отягощенные и затуманенные пиететом.

В истории книги судьба романа Сервантеса (зарождение замысла, нити, связывающие «Дон Кихота» с рыцарской традицией, «присутствие» в преломленном виде 1-й части во 2-й, полемичность 2-й части сервантесовского романа по отношению к подложному «Дон Кихоту» Авельянеды, издания, интерпретации и т. д.) — одна из самых замечательных страниц. «Дон Кихот» переведен на многие языки. Среди переводчиков романа были Смоллетт, Флориан, Тик, Жуковский. Перевести его мечтал Тургенев. Одна из первых драматических переделок «Дон Кихота» принадлежала перу Кальдерона. Тайну притягательности для человечества сервантесовского образа пытались разгадать Шеллинг и Гегель, Тургенев и Достоевский, Гейне и Томас Манн, Унамуно и Ортега-и-Гассет. Герои многих великих романов, такие, как Пиквик, Тартарен из Тараскона, мадам Бовари, Том Сойер, Инсаров, князь Мышкин, обязаны своим рождением не только творческой воле своих создателей, но и цепкой памяти жанра, сохранившей идеи, мотивы и приемы, заложенные впервые Сервантесом в «Дон Кихоте». Роман вдохновил таких художников, как Хогарт, Ходовецкий, Гойя, Доре, Домье, Пикассо, таких композиторов, как Мендельсон, Рихард Штраус, Рубинштейн, Мануэль де Фалья.

Причина подобной популярности кроется в том, что, опровергая собственное мнение («невозможно сочинить такую книгу, которая удовлетворила бы всех»), Сервантес создал произведение на все времена, все народы и все возрасты. Начиная с XIX столетия, «Дон Кихот» живет «двойной» жизнью: для взрослого и детского читателя. Место романа Сервантеса в мировой культуре и его действенность уникальны. По словам К.Н. Державина, «немногие из книг в своей истории поднялись до той степени художественной и идейной значимости, на которой снимается само понятие книга и рассказанное приобретает очертания доподлинной реальности».[147] И таков «Дон Кихот».

ОБИТАЛИЩЕ УНЫЛЫХ ЗВУКОВ

Читателей «Дон Кихота» всегда озадачивала одна его особенность. Сервантес крайне скупо описывает внешность своих героев, пейзажи и быт. О Рыцаре Печального Образа мы в лучшем случае узнаем, что люди, с которыми сводит его судьба, дивятся «длинной его шее, и тому, что он такой долговязый, и худобе и бледности его лица». Мы не ведаем, под какими именно деревьями устраиваются на ночлег герои, прислонившиеся «к стволу то ли бука, то ли пробкового дуба». И мы вынуждены смириться с тем, что так никогда и не узнаем, как был обставлен дом Диего де Миранды («здесь автор подробно описывает дом дона Дьего, описывает все, чем обыкновенно бывает полон дом богатого дворянина-землевладельца, однако же переводчик этой истории почел за нужное опустить эти и прочие мелочи, ибо к главному предмету они никакого отношения не имеют…»). Тем не менее, прав был Флобер, отметивший: «Как зримы эти дороги Испании, нигде не описанные Сервантесом». Мы видим мир глазами Дон Кихота, для которого быт, пейзажи и интерьеры современной ему Испании не имели никакого значения. Он их не видит. При этом он в мельчайших деталях и подробностях описывает воображаемый быт — аксессуары дорогого его сердцу мира рыцарских романов: замка, занявшего место постоялого двора, или войска, материализовавшегося из облака пыли, поднятого овечьим стадом. Почему же тогда для каждого из нас (даже для тех, кто читал неиллюстрированного «Дон Кихота») сам Рыцарь Печального Образа, Санчо Панса, постоялые дворы Ламанчи, буковые рощи и горы Сьерра-Морены наделены чертами подлинной реальности? И Дон Кихота, и его оруженосца, и погонщиков со стадами кобылиц, баранов или быков мы видим совершенно отчетливо, каким-то ясным внутренним зрением. Не потому ли, что сам Сервантес увидел этот скрытый от него мир, «приветные долины, безоблачные небеса, журчащие ручьи», обостренным внутренним зрением, находясь в тюрьме, «местопребывании всякого рода помех, обиталище одних лишь унылых звуков»?

При скудности биографических данных о Сервантесе (почти полное отсутствие творческих автографов и частных писем, явная нехватка и иного рода документов) особенно ценны собственные его свидетельства. Однако, что значит «engendró en una cárcel»? «Написал» в темнице, «начал писать» или только «задумал»? То, что Сервантес писал «Дон Кихота» в тюрьме, было известно современникам. Именно так они истолковали мельком брошенное замечание в Прологе либо имели более достоверные сведения. Автор подложного «Дон Кихота», скрывшийся под именем Алонсо Фернандеса де Авельянеды, играя двойным значением слова «yerros» (1 — заблуждения, ошибки; 2 — грехи, пороки), злобно замечает, что погрешности романа Сервантеса вполне естественны, если помнить, что написан он был в атмосфере тюремных грехов, пропитавших и запятнавших его.

Один ли раз Испания давала возможность недавнему алжирскому пленнику, захваченному пиратами и в течение пяти лет томившемуся в неволе, пополнить свои тюремные впечатления в последние годы XVI — первые годы XVII столетия? В какой из темниц, богатый выбор которых родина услужливо предложила своему великому сыну, писался «Дон Кихот»?

До сих пор не выяснено, два, три или даже четыре раза писатель попадал в тюрьму в тот период, когда он мог работать над романом, и какая из этих тюрем имеет большее право считаться «малой» родиной «Дон Кихота». Возможно, первый раз герой Лепанто, знаменитого морского сражения европейского флота с турками, величайшего из событий, «какие когда-либо происходили в век минувший и в век нынешний и вряд ли произойдут в век грядущий», геройски проявивший себя в алжирском плену, попал за решетку уже на родине, в небольшом городке Кастро дель Рио, в 1592 году, затем в Севилье, наверняка — в 1597–1598 и, весьма проблематично, — в 1602. По некоторым предположениям, Сервантес был также ненадолго посажен в тюрьму в ламанчском местечке Аргамасилья де Альба, однако эта гипотеза вряд ли состоятельна. Одним из аргументов ее приверженцев является первая фраза романа. То, что Сервантес отказывается «припоминать» название селения, в котором родился его безумный герой, истолковывается как нежелание называть место, где ему самому было нанесено оскорбление. Что же касается самого селения, то считать родиной Рыцаря Печального Образа Аргамасилью де Альба побуждали завершающие 1-ю часть романа пародийные сонеты и эпитафии на смерть Дон Кихота, принадлежащие перу Черномаза, Лизоблюда, Сумасброда, Зубоскала, Чернобеса и Тики-Така, академиков Аргамасильских. Между тем, в первой фразе Сервантес употребил формулу, обычную для нотариальных документов того времени и, главное, для произведений фольклора и к фольклору непосредственно примыкающих. Без каких-либо намеков на тайные причины своего «нежелания» Сервантес воспользовался этой же формулой в своем последнем романе «Странствия Персилеса и Сехизмунды»: «…Обращаюсь к прекрасным моим странникам, прибывшим по пути в одно не большое, но и не малое селение, коего название я сейчас уже не помню…[148].

Однако тюремное заключение в Кастро дель Рио и Севилье — реальность. После смерти отца Сервантес остался главой семьи, состоявшей из матери, жены, двух сестер и племянницы, без всяких средств к существованию. Он решается оставить Мадрид и в 1587 году едет в Севилью, где получает место комиссара по закупке провианта для Армады (пока еще не побежденной и только после краха иронически названной Непобедимой), тридцатитысячный экипаж которой готовился к морской экспедиции в Англию. Писатель был вынужден заниматься реквизицией продовольствия у обремененного поборами населения Андалусии. В «Новелле о беседе двух собак» он назовет комиссаров посредниками, «разрушающими государство». Но поскольку продовольствие по установленным ценам изымали не только в городских и сельских общинах, но и у крупных землевладельцев, монастырей и церквей, Сервантес очень скоро нажил себе немало врагов. Не раз из-за своей несговорчивости он попадал в трудное положение. Хватало и охотников донести начальству о его финансовых затруднениях. В 1589 году его винили за плохое качество собранных двумя годами ранее сухарей и пшеницы. В 1590 году от него требуют особого отчета о продовольствии, собранном им в течение всех трех предыдущих лет. В 1592 году Сальвадор де Торо обвиняет Николаса Бенито, подчиненного Сервантеса, в том, что он не заплатил ему за реквизированную пшеницу. Ответственность косвенным образом падает на Сервантеса. В этом же году казначейский чиновник Сетина требует от него уплаты якобы недостающих семисот девяноста пяти реалов, и конфликт уладили поручители Сервантеса, поскольку сам он был неплатежеспособен.

Коррехидор Эсихи Франсиско Москосо обвинил Сервантеса в незаконной реквизиции пшеницы в Тебе и Эсихе и даже продаже ее на сторону. В результате 19 сентября 1592 года Сервантес оказался за решеткой в тюрьме города Кастро дель Рио. Не здесь ли был начат «Дон Кихот»? Может быть, не случайно в библиотеке ламанчского рыцаря отсутствуют книги, опубликованные после 1591 года? Однако это заключение было крайне непродолжительным. Еще одним аргументом в пользу «севильской» гипотезы служит упоминание поэмы «Слезы Анжелики» (1586) среди книг библиотеки Дон Кихота. О ее авторе, Луисе Бараона де Сото, умершем в 1595 году, священник, учинивший над библиотекой суд, говорит в прошедшем времени. К тому же в тюрьме столь небольшого городка, как Кастро дель Рио, писателю не пришлось бы жаловаться на «шум» и «всякого рода помехи». Между тем, они ему запомнились, коль скоро он пишет о них в Прологе. Другое дело знаменитая Королевская тюрьма в Севилье.

Служба Сервантеса, унизительная, хлопотная и неприбыльная, продолжалась и после разгрома Непобедимой Армады у берегов Англии. Казначейские чиновники, привыкшие к злоупотреблениям, неоднократно пытались обнаружить их и у него. Назначение в 1594 году на место сборщика налоговых недоимок в Гранаде принесло ему новые неприятности. Поводом для заключения в 1597 году послужило банкротство севильского банкира Симона Фрейре де Лимы, которому Сервантес дал для перевода в Мадрид значительную часть собранных им средств: семь тысяч четыреста реалов. Писателю было приказано в течение двадцати дней вернуть числившуюся за ним сумму. Хотя переданные им Симону Фрейре деньги удалось вернуть, наложив арест на имущество обанкротившегося банкира, Сервантеса все же посадили в тюрьму, обвинив в утаивании значительной суммы, якобы оставшейся у него после сбора недоимок.

После того, как писателя выпустили, обвинение продолжало над ним висеть, и, по одной из версий, до недавнего времени бытовавшей в сервантесоведении, в 1602 году финансовым органам снова удалось на основании того же запутанного дела добиться заключения Сервантеса. Данные об этом заключении крайне ненадежны, неопределенны и сбивчивы. Для нас же существеннее другое. Многочисленные сторонники версии о первом севильском заключении как о времени начала работы над романом ссылаются на отсутствие в «пасторальном» отделе библиотеки Дон Кихота «Аркадии» Лопе де Веги, изданной в 1598 году, которую, при любом к ней отношении, писатель не должен был обойти вниманием. Гипотезу о втором севильском заключении как о времени зарождения замысла «Дон Кихота» пришлось бы отвергнуть даже в том случае, если бы сам по себе факт заключения подтвердился. К середине 1604 года роман был уже завершен. Если предположить, что он был начат в 1602 году, получается, что Сервантес работал над ним примерно полтора года. Как объем произведения, так и чрезвычайная занятость Сервантеса в это время (переезд из Севильи в Вальядолид, куда была переведена столица, заботы о многочисленных домочадцах, разного рода дела, которыми неимущему писателю приходилось заниматься) заставляют сомневаться в том, что весь роман был написан в эти годы.

Среди большого числа документов, впервые обнародованных Астраной Марином в семитомной «Героической, достойной подражания жизни Мигеля де Сервантеса Сааведры», изданной в 1948–1958 годах, многие относятся к севильскому периоду жизни писателя. Среди них скромная запись о крещении некой Марии, дочери Бартоломе де Ухена и Анны де ла Пена, обнаруженная Астраной Марином в приходском архиве Эскивиаса, родном городе жены Сервантеса. Поскольку Сервантес значится крестным отцом, он никак не мог в это самое время отбывать второй срок в Королевской тюрьме в Севилье.

Стараниями того же Астраны Марина прояснились многие обстоятельства и так называемого первого, почти наверняка единственного, севильского заключения писателя. В частности, мы имеем документ, подтверждающий невиновность Сервантеса, обвиненного в утаивании части собранных им недоимок. Недоразумение, стоившее писателю многих месяцев тюрьмы, вышло из-за ошибок в расчете. Ввиду обвинений, возводимых на незадачливого сборщика налоговых недоимок, из Мадрида пришло высочайшее распоряжение, подписанное королем 6 сентября 1597 года: «Повелеваю, чтобы под залог, долженствующий быть взысканным с поручителя, дона Франсиско Суареса Гаско, Мигель де Сервантес в двадцатидневный срок предстал в столице для отчета и внес числящуюся за ним сумму; в случае, если данный залог не будет оставлен, он должен быть задержан и за его счет под надежной охраной доставлен в столицу». Судья Гаспар де Вальехо более чем странно отнесся к этому распоряжению. Сервантеса посадили в Королевскую тюрьму в Севилье за сокрытие двух с половиной миллионов мараведи, т. е. всей суммы, которую в течение долгого времени собирал Сервантес и по которой у него уже не было задолженностей. Так или иначе, распоряжение Филиппа II было нарушено, и в начале октября писатель оказался за решеткой.

В Королевской тюрьме в Севилье в это время содержалось от пятисот до тысячи заключенных. Один из современников Сервантеса так охарактеризовал знаменитую тюрьму: «Словесные перепалки между многочисленными заключенными, отвратительными и оборванными, вонь, суматоха и гвалт — все это более всего напоминает земной ад». В тюрьме обычными явлениями были кражи, поножовщина и даже убийства. У вновь прибывших, которые отказывались вносить «вступительный взнос», отнимали все самое ценное. Устройство тюрьмы чем-то напоминало «круги» дантовского «Ада». Например, именитые заключенные помещались в Старой Галерее. Иерархия преступлений также принималась во внимание: Новая Галерея предназначалась для каторжников, приговоренных к галерам; отдельно помещались богохульники; а в Лабиринт попадали те, кого обвиняли в нескольких преступлениях сразу.

Оказавшись за решеткой, Сервантес тут же написал Филиппу II жалобу на Гаспара де Вальехо. 1 декабря из Мадрида было послано новое высочайшее распоряжение, подписанное королем. Из него следовало, что, коль скоро за Сервантесом никаких иных преступлений, кроме не сданных им семидесяти девяти тысяч восьмисот четырех мараведи, не числится, он должен быть немедленно освобожден и отправлен для отчета в столицу. Между тем невзлюбивший писателя Гаспар де Вальехо и на этот раз не повиновался, и Сервантес был выпущен из тюрьмы лишь в конце апреля.

При всех тяготах и унижениях и несмотря на «шум» и «помехи», столь колоритная тюрьма дала Сервантесу «свободу», досуг, необходимый для творческого труда. Более полугода «оседлой» жизни позволили Сервантесу, которому в ту пору исполнилось пятьдесят лет, отрешиться от каждодневных забот и вновь осознать себя писателем.

Вероятно, именно в это время были написаны первые главы романа (с 1-й по 6-ю), достаточно цельные, законченные и по фабуле, и по тональности, главы, повествующие о 1-м выезде героя. На принципиальных отличиях 1-го выезда от 2-го мы ниже специально остановимся. В дальнейшем, раздвигая границы повествования, превратив «назидательную» новеллу в обширный роман, Сервантес включил сюда и написанные еще в 1588 году новеллы «Пленник» и «Безрассудно-любопытный», имевшие первоначально самостоятельный характер, а также стихи, созданные ранее, однако не принесшие ему славы поэта, такие, как датируемая 1596 годом «Песнь отчаянья» — известная читателям как песнь влюбленного пастуха Хризостома в XIV главе 1-й части.

Роман был завершен в Вальядолиде. Впрочем, часть глав могла быть написана в Толедо. В IX главе сообщается, что продолжение романа, оборванного на поединке Дон Кихота с бискайцем, было найдено рассказчиком в Толедо, на улице Алькала. Не исключено, что Сервантес приехал в Толедо, захватив с собой рукопись первых глав «Дон Кихота», о которых так или иначе стало известно толедцам и оказавшемуся там в то же время Лопе де Веге. Сервантесоведов давно смущает упоминание романа во вступительных стихах к «Плутовке Хустине» толедского врача Лопеса де Убеди,' изданной в 1604 году, и выпад против Сервантеса и «Дон Кихота» в датированном тем же годом интереснейшем письме Лопе де Веги, заслуживающем особого разговора. На этом основании строили гипотезу о существовании предшествующих 1605 году изданий сервантесовского романа.

«ДОН КИХОТ» ОТ СЕРВАНТЕСА

«Случайно взгляд его уперся в зеркало, низко висевшее над столом. Это было дешевое зеркало, изготовленное не из стекла, а из полированной жести, треугольное, с широким верхом и книзу заостренное, в раме из красного дерева. Сервантес всмотрелся в себя. Силы небесные, так вот он каков! Давно ли еще золотились его бородка и длинные ниспадающие усы? Теперь они стали тускло-серебряными. А эти длинные, глубокие, вялые складки подле носа. Рот… Он полюбовался на свои зубы. Хорошо, если оставалось восемь или десять, да и те не желали встречаться попарно при жевании, каждый предпочитал горделивое одиночество. О прежнем напоминали одни лишь глаза, в которых еще ютилась упрямая жизнь. Но остальное… Отражение в скверном зеркале к тому же еще чересчур удлинялось — жалостно и смехотворно. Он уже много месяцев не видел своего лица и теперь обретал меланхолическое удовольствие в его изучении. Так вот что оставила ему жизнь! Почти бессознательно начал он чертить, рисовать. Он неуверенно зарисовывал себя самого на канцелярском листе. Он набросал свое лицо, худое и угловатое, преувеличенно длинное и непомерно горбоносое». Так представляет себе зарождение романа немецкий писатель Бруно Франк в своей романизованной биографии Сервантеса. Вместо прошения на имя Президента Королевской Высшей счетной палаты Сервантес запечатлел на бумаге свой облик. «Хорошо бы изобразить себя на муле, — продолжал фантазировать Бруно Франк, — выезжающим каменистой дорогой на проклятую службу, с зажатым под локтем жезлом. Он нарисовал и это. Ему понравилось. Получился, правда, не правительственный сытый мул с огненными глазами. Получился убогий, истощенный лошадиный скелет. На скелете царственно высилось тощее тело всадника, уныло свесив нескончаемые ноги. Посох, зажатый под локтем, изобразил он не с округленным увенчивающим набалдашником, но заострил и выбросил его вперед, как копье. К копью и остальное вооружение. Он украсил себя родом панциря и шлемоподобным сооружением без забрала»[149]. Вспомнив свои мытарства, разочарования, неосуществленные надежды, никому не нужные высокие представления о предназначении человека, он с головой ушел в романную биографию своего «безобразного и нескладного сына».

При скудности подлинно биографических данных слишком велико искушение строить гипотезу о политических, этических и эстетических взглядах Сервантеса на основании речей его героя, искать намеки на его жизненный путь в злоключениях Дон Кихота и даже видеть особенности его внешности в описаниях Рыцаря Печального Образа. На поиск черт, сближающих автора и его героя, читателей провоцировал сам Сервантес, лукаво заявивший в Прологе: «Но отменить закон природы, согласно которому всякое живое существо порождает себе подобное, не в моей власти. А когда так, то что же иное мог породить бесплодный мой и неразвитый ум, если не повесть о костлявом, тощем и взбалмошном сыне, полном самых неожиданных мыслей, доселе никому не приходивших в голову…».

Параллель между «отцом» и «сыном» особенно настойчиво проводилась в XIX веке. Э. Шаль, например, утверждал, что Сервантес, размышляя о своей жизни, казавшейся ему сном, высмеял самого себя, свой героизм и свою гордыню. Высмеял свою страну, ее нищих и ленивых идальго, ее авантюрный дух. «Дон Кихот», считает он, — это лукавая автобиография, исповедь, монолог. Поэтому жизнь Сервантеса можно объяснить его книгами, а его книги — судьбой автора.

В XX веке Э. Шалю вторит Р. Рохас. «Дон Кихот» — это автобиография, история благородного человека, истоптанного свиньями, посаженного в клетку стражниками и осмеянного бакалаврами и трактирщиками. Вполне уместны приводимые знаменитым аргентинским писателем и ученым факты биографии Сервантеса: неблагодарность властей по отношению к герою Лепанто и алжирскому узнику, тюремные заключения, отказ в ответ на прошение Сервантеса о назначении его на какую-нибудь должность в Америке и т. д. Вспомним, какой иронией проникнут панегирик властям, проявляющим неустанную заботу об инвалидах и ветеранах войны, вложенный «одноруким мудрецом» Сервантесом в уста Дон Кихота: «…Если старость застигнет вас на этом благородном поприще, то, хотя бы вы были изранены, изувечены и хромы, все равно это будет почтенная старость, и даже бедность вас не унизит, тем более что теперь уже принимаются меры, чтобы старые и увечные воины получали помощь и содержание, ибо нехорошо поступать с ними, как обыкновенно поступают с неграми: когда негры состарятся и не могут уже более служить, господа дают им вольную и отпускают и, под видом вольноотпущенников выгоняя из дому, на самом деле отдают в рабство голоду, от которого никто, кроме смерти, освободить их не властен» (2, XXIV)[150].

Совпадений, действительно, довольно много[151]. Сервантес и его герой — ровесники. Если возраст Алонсо Кихано, когда он решил стать странствующим рыцарем, приближался к пятидесяти годам, то писателю было около пятидесяти, когда он придумал своего героя. Оба они — обедневшие идальго. Однако главное — роднящие их гуманистические идеалы и горькая судьба. По-видимому, есть доля истины в том, что Сервантес создал своего героя, «беззлобно подшучивая над собой» (Х.Л. Борхес). И все же, как ни горька была судьба автора и героя, Дон Кихоту его любовь к людям позволила после всех мытарств высказать им свою искреннюю привязанность, а Сервантесу — написать роман, проникнутый верой в людей и любовью к ним.

Даже если не поддаваться искушению видеть в «Дон Кихоте» духовную автобиографию Сервантеса, нельзя не признать, что биографический элемент в романе весьма силен. Первые слова «Дон Кихота» — «В некоем селе ламанчском…» — строка из романса, а не намек на конкретное село, вызывающее у автора неприятные воспоминания. И все же родился Рыцарь Печального Образа не только в Королевской тюрьме в Севилье и не только в мадридской типографии, но и в ламанчском местечке Эскивиас, на родине жены писателя, и путь к нему лежал по тем же дорогам Ламанчи, по которым странствовал его герой. Здесь весной 1587 года он слышал историю некоего Алонсо Кихады, дальнего родственника своей жены, жившего в начале XVI века. Всю жизнь этот доверчивый почитатель рыцарских романов искренне верил в подлинность всего изложенного их авторами. Натяжкой было пытаться видеть в нем прототипа сервантесовского героя. Но столь же неразумно преуменьшать значение этих рассказов, равно как и упоминание в приходском архиве

Эскивиаса священника Перо Переса, морисков Рикоте, семьи Карраско и некоторых других фамилий, встречающихся также и в «Дон Кихоте». В сочетании эти достаточно распространенные в Испании фамилии, которые в романе Сервантеса носят односельчане ламанчского рыцаря, дают весьма красноречивую картину.

В уста пленника, героя вставной новеллы, писатель вложил хлесткую характеристику Гассан-паши, правителя Алжира: «Каждый день он кого-нибудь вешал, другого сажал на кол, третьему отрезал уши, и все по самому ничтожному поводу, а то и без всякого повода, так что сами турки понимали, что это жестокость ради жестокости и что он человеконенавистник по своей природе» (1, XL). Биографические мотивы в романе тяготеют в основном к двум линиям в жизни Сервантеса, условно говоря, линиям Марса и Аполлона. Не случайно не только в «Дон Кихоте», но и во всех произведениях Сервантес наиболее часто упоминает Магомета, Александра Македонского, Карла V, Овидия, Вергилия, Лопе де Вегу, Катона, Сида, Дона Хуана Австрийского. В «Дон Кихоте» современники без труда узнавали в облике его персонажей черты реальных людей, прежде всего литераторов, таких, как Лопе де Вега, Тирео де Молина, Хуан де ла Куэва, Суарес де Фигероа.

Намного опережая свое время, Сервантес использует среди других новаторских литературных приемов прямые рассуждения персонажей романа, якобы находящихся с ним в личном знакомстве, о нем самом или о его произведениях. Так, мы узнаем, что с давних пор в большой дружбе с автором священник Перо Перес, сосед Дон Кихота, который предлагает спасти от гибели сервантесовскую «Галатею». Когда хозяин постоялого двора подарил священнику рукопись, в которой к известной ему «Повести о безрассудно-любопытном» была приплетена сервантесовская «Повесть о Ринконете и Кортадильо», тот рассудил, что автор повестей, видимо, один и тот же, и коль скоро одна хороша, то и другая должна быть недурна. Не забывает Сервантес сказать доброе слово и о своей «Нумансии». А о том, как мужественно держался он в алжирской неволе, мы узнаем из рассказа пленника: «Единственно, с кем он хорошо обходился, это с одним испанским солдатом, неким Сааведра, — тот проделывал такие вещи, что турки долго его не забудут, и все для того, чтобы вырваться на свободу, однако ж хозяин мой ни разу сам его не ударил, не приказал избить его и не сказал ему худого слова, а между тем мы боялись, что нашего товарища за самую невинную из его проделок посадят на кол, да он и сам не раз этого опасался. И если б мне позволило время, я бы вам кое-что рассказал о подвигах этого солдата, и рассказ о них показался бы вам гораздо более занимательным и удивления достойным, нежели моя история» (1, XL).

В Прологе Сервантес заявляет о себе всего лишь как об отчиме Дон Кихота, не обязанном, следовательно, подобно отцу, не замечать недостатков сына, а в самих недостатках находить нечто остроумное и привлекательное. Однако читатель ни в Прологе, ни в первых главах не узнает, кто же является отцом. И лишь в конце VIII главы нам становится известно о существовании первого летописца истории, обрывающего повествование во время поединка Дон Кихота с бискайцем, и о втором его биографе, отправившемся на поиски продолжения, которое, как он надеялся, сохранилось в архивах или письменных столах ламанчских писателей. И наконец в IX главе рассказчик или второй биограф случайно обнаруживает на улице Алькала в Толедо у мальчика, продававшего торговцу шелком тетради и старую бумагу, рукопись под названием «История Дон Кихота Ламанчского, написанная Сидом Ахметом бен-Инхали».

ОТЕЦ И ОТЧИМ ДОН КИХОТА

Ирония многослойна. Горький слой причастности автора, как бы уклоняющегося от отцовства, к судьбе сына едва ли не самый заметный. Мог ли Сервантес не сознавать, что жизнь (или житие, согласно Мигелю де Унамуно) Алонсо Кихано Доброго слишком напоминает его собственную биографию, биографию гуманиста, воина, не умевшего подстраиваться под житейское кредо окружающих, стремившегося «всем делать добро и никому не делать зла» и в награду получавшего насмешки меценатов, презрение собратьев по перу, щелчки по служебной линии и кусок черствого хлеба в старости? Возможно, это одна из причин, не сугубо эстетическая, обращения Сервантеса к «услугам» подложного автора, некоего Сида Ахмета бен-Инхали. Отказавшись от отцовства, он воспользовался преимуществами своей отстраненности от романа и вложил в уста его «отца», мудрого мавра, все свои самые сокровенные мысли. Кстати говоря, еще в 1835 году Фермин Кабальеро подметил, что имя «отца» является почти полной анаграммой имени «отчима», если, конечно, следовать законам арабской графики и записать их, пропуская гласные: CdmtBnngl (Cide Hamete Benengeli) — MgldCrb/v/nts (Miguel de Cervantes).

Повествование от имени подложного автора, нередко «арабского» происхождения — это достаточно распространенный литературный прием, Сервантесом используемый и одновременно пародируемый. Так, в библиотеке Дон Кихота был рыцарский роман под названием «Летопись деяний Леполемо, прозванного Рыцарем Креста, сына императора германского, написанная на арабском языке и переведенная на испанский» (1521). Нельзя не вспомнить также изданную в 1595 году знаменитую книгу «История о раздорах Сегри и Абенсеррахов, мавританских рыцарей из Гранады… Повесть заново извлечена из одной арабской книги, написанной очевидцем событий, мавром из Гранады по имени Абен Хамин, и излагает события с основания города. Переведена на кастильский язык Хинесом Пересом де Итой, жителем города Мурсии».

Более того, не довольствуясь введением подложного автора, Сервантес применил сложную систему кривых «Ручательство за вещи невидимые» зеркал, так восхищавшую романтиков и писателей начала XX века. Свидетелями подвигов Дон Кихота были его земляки, ламанчцы. Сид Ахмет собрал воедино и литературно оформил эти подлинные истории, хотя, как замечает переводчик его романа на испанский язык, беспристрастность историка ему подчас изменяла, а иногда он принимал за подлинные кем-то сочиненные, явно апокрифические вкрапления. Сам же переводчик, толедский мориск, обещавший переводить слово в слово, «ничего не пропуская и не прибавляя от себя», не только дает иногда пояснения к тексту, но и в отдельных случаях вторгается в него, кое-что опуская, а в чем-то и полемизируя с Сидом Ахметом. Рассказчик же, старающийся соблюсти объективность, вступает в прямой контакт с читателем. Более того, сам Дон Кихот как бы «подсказывает» будущему историку стилистику его, Рыцаря Печального Образа, жизнеописания: «Златокудрый Феб только еще распускал по лицу широкой и просторной земли светлые нити своих роскошных волос, а пестрые птички нежной и сладкой гармонией арфоподобных своих голосов только еще встречали румяную Аврору, покинувшую мягкое ложе ревнивого супруга, распахнувшую врата и окна ламанчского горизонта и обратившую взор на смертных, когда славный рыцарь Дон Кихот Ламанчский презрел негу пуховиков и, вскочив на славного своего коня Росинанта, пустился в путь по древней и знаменитой Монтьельской равнине» (1, II). Несколько забегая вперед, напомним, что и сами читатели приобретают во 2-й части романа некоторые полномочия, когда герои то и дело встречаются с людьми, читавшими 1-ю часть, и узнают о том впечатлении, которое производит роман об их подвигах. На этой любопытнейшей игре, сложных взаимоотношениях рассказчика, автора и переводчика, стоит остановиться подробнее.

С появлением в 9-й главе подложного автора форма романа изменилась: в ней появилась масса новых оттенков. Для сервантесовского замысла это давало немало преимуществ, открывало новые возможности для раскрытия мировидения автора, характеристики персонажей, создания все новых комических эффектов. Прикрываясь игрой между автором, переводчиком и рассказчиком, Сервантес нередко проповедует свои эстетические взгляды: «Вообще говоря, Сид Ахмет бен-Инхали — повествователь чрезвычайно любознательный и во всех отношениях добросовестный: это явствует из того, что все, о чем мы здесь сообщаем, даже низменное и ничтожное, не пожелал он обойти молчанием, и с него не худо бы взять пример историкам солидным, чей слишком беглый и чересчур сжатый рассказ о событиях течет у нас по усам, а в рот не попадает и которые то ли по собственной небрежности, то ли из коварных побуждений, то ли по своему невежеству оставляют самую суть на дне чернильницы» (1, XVI). Любопытно, что к вопросу о правах и обязанностях «историка» и «сочинителя» Сервантес вернулся в своем последнем, «высоком», романе, любимом своем детище, но на этот раз уже с позиций «сочинителя»: «…Не всё, что происходит в жизни, достойно описания, иное, без малейшего ущерба для повести, можно и опустить; есть такие деяния, о которых по причине необыкновенного их величия должно умалчивать, есть и такие, которые по причине крайней своей низости также не подлежат оглашению, ибо это лишь историк обладает тем преимуществом, что, о чем бы он ни писал, все сохраняет у него отпечаток подлинности; сочинитель же таким преимуществом не обладает: ему надлежит излагать события точно, занимательно и правдоподобно, — с тем чтобы, вопреки и наперекор лжи, коренящейся в самом замысле и нарушающей его стройность, возникла истинная гармония»[152].

После эпизода в пещере Монтесиноса Сервантес заставляет читателя усомниться в правдоподобии рассказанной ему истории, введя в текст «примечание на полях» озадаченного Сида Ахмета, которое добросовестный переводчик счел необходимым сохранить в своем переводе: «Я не могу взять в толк и заставить себя поверить, что с доблестным Дон Кихотом все именно так и происходило, как о том в предыдущей главе повествуется, и вот почему: все приключения, случавшиеся с ним до сих пор, были вероятны и правдоподобны, но приключение в пещере в высшей степени несообразно, и у меня нет никаких оснований признать его искренность» (2, XXIV).

Сервантес использует различные возможности, чтобы показать дистанцию между рассказчиком, автором и переводчиком, разницу между их позициями. Иногда он прибегает к прямым цитатам из рукописи «первого летописца». Во 2-й части, например, приводится следующее «мусульманское» вкрапление: «„Благословен всемогущий аллах!“ — восклицает Ахмет бен-Инхали в начале этой восьмой главы. “Благословен аллах!” — троекратно повторяет он; произносит же он эти благословения, мол, потому, что Дон Кихот и Санчо далеко уже выехали за деревню и что читатели приятной этой истории могут считать, что с этого самого мгновения начинаются деяния Дон Кихота и прибаутки его оруженосца…» (2, VIII). Иногда рассказчик сетует на недостаточную точность у Сида Ахмета, особенно в отношении растений и животных. Так, в знаменитом эпизоде с заколдованной Дульсинеей Санчо «увидел, что из Тобосо навстречу ему едут три крестьянки не то на ослах, не то на ослицах, — автор этого не разъясняет, однако же, вернее всего, то были ослицы, обыкновенно заменяющие сельчанкам верховых лошадей…» (2, X). Сервантес намекает, что Дон Кихот в ярости не очень стесняется в выражениях, однако то ли автор, то ли рассказчик смягчают обороты его речи из соображений благопристойности.

Определенные права даются и переводчику-мориску. Иногда он поясняет не очень понятные, с его точки зрения, пассажи в рукописи Сида Ахмета, как, например, его восклицание «Клянусь как христианин-католик». Если автор подозревал апокрифичность эпизода в пещере Монтесиноса, то переводчик сомневается относительно беседы, которую вели между собой Санчо и его супруга Тереса Панса, считает ее вымышленной, ибо Санчо изъясняется таким слогом, какого нельзя было ожидать от его ограниченного ума, и рассуждает о таких тонкостях, которые не могли быть ему известны. Переводчик, в целом достаточно буквалистичный, иногда позволяет себе вольности, как, например, в описании дома Диего де Миранды он опускает излишние, с его точки зрения, подробности.

Чего же достигает Сервантес, применяя подобную своеобразнейшую, как бы запутывающую читателя, искуснейшую и на первый взгляд чересчур искусственную систему? Не будет ли читатель обескуражен и удручен, узнав, что столь натуральные диалоги между Дон Кихотом и Санчо являются переводом с испанского на арабский, а затем с арабского на испанский? Прежде всего, как это ни парадоксально, читатель с большим доверием относится к повествованию, коль скоро оно не чересчур жестко контролируется единовластным сочинителем.

Игра на вымышленном авторе и известной отстраненности писателя от собственного творения давала и некоторые иные преимущества. Иногда Сервантес говорит от имени вымышленного автора то, что по разным причинам он не хотел бы говорить от своего. Мы узнаем, например, что Сид Ахмет бен-Инхали стоит на том, что у герцогской четы «не все дома», коль скоро они так усердно измывались над ламанчским рыцарем и его оруженосцем. Не случайно, знакомя читателя с вымышленным автором, Сервантес пишет: «Я знаю, что в этой истории вы найдете все, что только от занимательного чтения можно требовать; в изъянах же ее, буде таковые обнаружатся, повинен, на мой взгляд, собака-автор, но отнюдь не самый предмет. Итак, если верить переводу (значит, и ему, т. е. переводчику-мориску, не во всем можно верить. — В.Б.\ вот с чего начинается вторая ее часть» (1, IX). Понимать эти слова надо, конечно же, не буквально. Сервантес вводит их, чтобы обезопасить себя от возможных цензурных нападок. И акцент на развлекательности романа, и «мавританская вуаль» сыграли не последнюю роль в том, что инквизиционная цензура была не слишком придирчива.

НАЗИДАТЕЛЬНАЯ НОВЕЛЛА О ДОН КИХОТЕ

Настолько органичным для истории человеческого духа стал образ Дон Кихота, что мы редко отдаем себе отчет в том, что он, в отличие от других образов, вошедших в золотой фонд мировой культуры, таких, как Прометей, Медея, Фауст или Дон Жуан, не существовал в фольклорной или литературной традиции, а был создан фантазией Сервантеса. Другое дело, что и он возник не на пустом месте. Литературные источники есть у романа, прототипы, реальные или вымышленные, есть и у Рыцаря Печального Образа.

Как показал замечательный испанский филолог Р. Менендес Пидаль, истоки образа Дон Кихота, и прежде всего первого выезда героя, лежат в анонимной, грубо бурлескной «Интермедии о романсах», напечатанной в «Третьей части комедий Лопе де Веги и других авторов», изданной в Валенсии в 1611 или 1612 году. Некий Бартоло, помешавшийся на чтении романсов, покинув молодую жену, отправляется в путь вместе со своим односельчанином Бандуррьо, дабы на корабле Непобедимой Армады совершить подвиги в Англии. Взирая на окружающий его мир сквозь призму романсов, которые он непрестанно цитирует, Бартоло принимает пастуха и пастушку за мавра Альморади и его пленницу и вступается за честь последней. Пастух, отняв у него копье, избивает его. Подвиги новоиспеченного героя романсов заканчиваются дома, в постели, куда его укладывают домочадцы и друзья. Черты сходства между Интермедией и первыми пятью главами «Дон Кихота» таковы, что почти исключают случайное совпадение. Помимо прочего, ламанчский рыцарь не только, подобно Бартоло, принимает себя за героя романсов (и в этих пяти главах главным образом за героя романсов, а не рыцарских романов), но в основном одного и того же романса — о маркизе Мантуанском. Считая себя героем этого романса, влюбленным Балдуином, который, раненный, лежит в глухом лесу, он бредит теми же строками из этого романса, что и Бартоло:

О приди, моя сеньора,

Разделить мою печаль!

Или ты о ней не знаешь,

Иль тебе меня не жаль?

(Перевод М. Лозинского)

Ни у кого из сервантесоведов не возникает сомнения в том, что между «Интермедией о романсах» и «Дон Кихотом» имеется генетическая связь. Другое дело, что чему предшествовало. Казалось бы, бесхитростная «Интермедия» написана по мотивам сервантесовского романа, как и немалое число иных прозаических, драматургических и стихотворных произведений в Испании XVII века. По одной из версий, ее автором был сам Сервантес. Однако убедительнее гипотеза Менендеса Пидаля. Основываясь на стремлении героя сражаться против англичан, он относит ее написание к 1590 или 1591 году. Главным же аргументам служит существенное отличие 1-го выезда Дон Кихота от 2-го и очевидная связь «Интермедии» с 1-м выездом, для которого она могла послужить исходной ситуацией. Ее стимулирующее воздействие, ничтожное для сервантесовского замысла в целом и все же существенное на первых порах, привело к тому, что вначале на первый план выходит «романсовая» линия. Сервантес был искренним почитателем этого своеобразнейшего проявления национального гения испанцев. Только сильным непосредственным впечатлением (от которого Сервантес, впрочем, вскоре избавился) можно объяснить то, что Дон Кихот, сходящий с ума от чтения рыцарских романов, в первых главах постоянно цитирует не столько их, сколько романсы. И это при том, что ни одного из популярнейших в Испании той поры сборников романсов в библиотеке ламанчского рыцаря не оказалось. Прием пародирования романсов проник, таким образом, в роман «контрабандой» и очень скоро был вытеснен разрастающимся и углубляющимся сервантесовским замыслом. «Интермедия о романсах», с ее натуралистичностью и грубым комизмом, подсказала Сервантесу лишь чисто внешние подробности повествования. На связь с нею в дальнейшем нет и намека.

Грандиозный роман Сервантеса, энциклопедия испанской жизни и образ, волнующий всех людей во все времена, с одной стороны, — и более чем скромное произведение-однодневка, цель которого: развенчание распространенного порока, с другой — что между ними общего? И общего действительно ничего нет, если не считать того, что «Интермедия» подсказала саму идею конфликта человека, лишенного «такта действительности» (Белинский), с этой действительностью.

В связи с «Интермедией о романсах» возникает другая, более важная тема: Сервантес и Лопе де Вега. Лопе де Вега как возможный прототип Дон Кихота. Имеется немало оснований считать «Интермедию о романсах» сатирой на Лопе де Вегу. Едва женившись на Изабеле де Урбина, Лопе покинул ее, отправился в Лиссабон и отплыл в Англию на корабле Непобедимой Армады «Сан Хуан». Авантюрная канва его биографии, равно как и особая приверженность романсам, вызывали немало язвительных откликов в испанской литературе той поры. Часть из них приписывается перу Сервантеса. Косвенным образом пародийная подоплека «Интермедии» сказывалась на сервантесовском замысле, при натянутых, а затем и враждебных отношениях, которые к рубежу XVI-XVII веков сложились между двумя гениями испанской литературы. Данная ассоциация была на руку Сервантесу, даже если она и не входила в его планы.

Ни разница в возрасте (примерно в одно поколение: Сервантес родился в 1547, Лопе в 1562 году), ни абсолютно различный жизненный опыт, ни во многом противоположные взгляды на искусство не помешали двум величайшим писателям Испании некоторое время находиться в дружбе. Сервантес надеялся на радушие сограждан, помнивших о его мытарствах на чужбине и проявленную при этом стойкость, — и на благосклонность публики к его стихотворным и драматическим сочинениям. Лопе де Вега, подававший блестящие надежды юноша, почитал собрата по перу, романтическая биография которого обладала в его глазах бесспорной ценностью. Затем один из них, вынужденный на многие годы уйти в тень, стал строже относиться к нравственным принципам своего недавнего юного друга и к его драматургии, завоевавшей всенародное признание вопреки, с точки зрения Сервантеса, здравому смыслу и эстетическому вкусу. Другой стал несколько мнительным, что было вызвано положением первого драматурга Испании, личная жизнь которого является предметом всеобщего обсуждения, а успехи вызывают зависть.

Сервантес был дружен с семьей мадридского актера и антрепренера Херонимо Веласкеса и не мог остаться безучастным к скандалу, вызванному оскорбительными сатирическими куплетами Лопе в адрес своей бывшей возлюбленной Елены Осорьо, дочери Херонимо Веласкеса, и ее родителей. Вполне возможно, что это стало причиной разрыва. Любопытно, что мать Елены называла Лопе Рыцарем Пламенного Меча (одно из прозвищ Амадиса Гальского), и Сервантесу это не могло не быть известно.

Несомненно, что в «Дон Кихоте» содержатся выпады против самого Лопе де Веги, намеки на недостатки его произведений, критика его драматургических принципов. Уже в Прологе, говоря о писателях, обильно уснащающих свои сочинения хвалебными вступительными сонетами, изречениями мыслителей прошлого и настоящего, многочисленными ссылками на авторитеты и длинными списками имен, Сервантес главным образом имел в виду Лопе де Вегу и такие его поэмы, как «Святой Исидор» (1599), «Красота Анжелики» (1602), роман «Странник в своем отечестве» (1603). Лопе действительно грешил в эти годы внешней ученостью изложения и академической схоластикой.

Не прошла не замеченной первыми читателями «Дон Кихота» и критика принципов «нового искусства» комедии, выдвинутых Лопе и блестяще им же реализованных. Сервантес, основывавший свои пьесы на классических принципах и болезненно переживавший их неуспех, вложил в уста каноника следующую филиппику, в которой осуждаются нововведения Лопе, ориентированные на вкусы современного зрителя: «В них нет ни складу ни ладу, а между тем чернь смотрит их с удовольствием, одобряет их и признает за хорошие, хотя они отнюдь не заслуживают подобной оценки; авторы, которые их сочиняют, и актеры, которые их представляют, говорят, что иными они и не должны быть, ибо чернь любит-де их такими, каковы они есть, а те, в которых есть связь и в которых действие развивается, как того требует искусство, удовлетворяют, мол, двух-трех знатоков, всем же остальным их мастерство — не в коня корм…» (1, XLV1II).

И в пародийных вступительных стихотворениях к «Дон Кихоту» современники усмотрели намеки на Лопе де Вегу и даже на Тирео де Молину, его верного оруженосца. Эти реальные намеки и ассоциации приводили подчас сервантесоведов к далеко идущим выводам. В Дон Кихоте видели сатиру на Лопе, в Санчо — на Тирео де Молину, а в Дульсинее — на возлюбленную Лопе Микаэлу де Лухан.

Внешность Лопе, известная нам по описаниям современников, и особенно его портрет, принадлежащий перу Франсиско Пачеко, прямо соотносилась с внешностью Рыцаря Печального Образа, воссоздаваемой по скупым данным, почерпнутым из романа. Не последнюю роль в концепции Лопеса Навио играет параллель Дульсинея — Лусинда (Микаэла де Лухан). Многочисленные любовные увлечения «чудища природы» давали обильную пищу для пересудов его недоброжелателям. Муж Микаэлы де Лухан, посредственный актер, уехал в Америку, и она четырнадцать лет, с 1596 по 1610 год, была возлюбленной Лопе. Если верить одному из посвященных ей сонетов Лопе, эта неграмотная женщина с золотистыми волосами и голубыми глазами была родом из Ламанчи, из какого-то селения вблизи Сьерры-Морены. Силой своей фантазии и любви поэт превратил Микаэлу Лухан в Камилу Лусинду, дав ей звучное имя и обессмертив ее в своих стихах. Было замечено также, что написание имени Дульсинеи (Dulcinea) является полной анаграммой имени Лусинды (Lucinda), имени, под которым Лопе воспел свою возлюбленную. Пытались представить Микаэлу Лухан прототипом дамы сердца Рыцаря Печального Образа, хотя текст романа, по существу, никаких оснований для этой соотнесенности не давал.

Наконец, согласно Лопесу Навио, Сервантес ввел подложного автора, намекая его именем, что Лопе де Вега фактами своей биографии и своим творчеством «вдохновил его на создание если не всего романа, то, по крайней мере, его центрального образа. Итак, Сид Ахмет бен-Инхали. В «Сиде», что по-арабски означает «господин», читатель будто бы должен заметить намек на тщеславие Лопе. «Ахмет» — арабское имя, чрезвычайно распространенное в творчестве Лопе де Веги, увлекавшегося мавританскими мотивами («Ахмет из Толедо» — название одной из комедий Лопе). Среди попыток истолкования «бен-Инхали» одна подсказана самим Сервантесом — «Беренхена» (Berenjena), т. е. «баклажан». Именно так, по законам народной этимологии, подложного автора «Дон Кихота» называет Санчо. Если учесть, что толедцев часто называли баклажанщиками (berenjeros), и вспомнить название вышеупомянутой пьесы Лопе де Веги, то на первый взгляд, внешне, концепция приобретает стройность. Отмечалось также, что, помимо названия комедии, и сам Лопе мог ассоциироваться с Толедо, так как в 1600-е годы некоторое время жил в этом старинном испанском городе, бывшей столице, как раз в то время, когда там побывал Сервантес, работавший над «Дон Кихотом».

Лопе де Вега уже в 1604 году, т. е. до выхода в свет «Дон Кихота», имел какое-то представление не только о романе в целом, но и о содержащихся в нем выпадах против него и его творчества, и эти сведения отразились на часто цитируемом письме, написанном Лопе во время его пребывания в Толедо. В нем содержится одно из первых упоминаний «Дон Кихота»: «О поэтах ничего не говорю, наш век богат ими /…/, но среди них нет ни одного столь плохого, как Сервантес, ни столь глупого, чтобы хвалить «Дон Кихота»… Не прибавлю ничего более, чтобы не подражать Гарсиласо, когда он сказал: “К сатире я иду неторопливым шагом”, — вещь противная мне в большей степени, чем мои книжонки Альмендаресу и мои комедии Сервантесу». Вряд ли случайно указание на критику комедий Лопе Сервантесом непосредственно примыкает к неприязненной оценке «Дон Кихота».

Современники Сервантеса в связи с «Дон Кихотом» неоднократно поднимали вопрос о содержащихся в романе выпадах против эстетических принципов Лопе и его комедий. Так, вскоре после опубликования «Дон Кихота» Сервантес получил анонимный сонет, автор которого нападает на писателя и предрекает страницам романа весьма постыдную участь. Особенно винят Сервантеса в тех пассажах, где содержатся намеки на Лопе. Автор подложного «Дон Кихота», скрывавшийся под псевдонимом Алонсо Фернандеса де Авельянеды, писал, что толчком для него послужила обида, нанесенная ему «и еще более тому, кого столь справедливо превозносят самые отдаленные народы и кому столь многим обязана наша нация, тому, кто достойно и плодотворно в течение многих лет восхищает нас на испанских сценах своими удивительными и неисчислимыми комедиями, создаваемыми в строгих правилах искусства, диктуемого светом, и с той пристойностью и целомудрием, коих должно ожидать от служителя святой инквизиции».

При всем внимании, которого достойны подобные свидетельства, нам вряд ли следует становиться на позиции авторов анонимного сонета и подложного «Дон Кихота», что в какой-то мере происходит с приверженцами версии о Лопе де Веге как прототипе образа ламанчского рыцаря. По ней, если быть последовательными, Сервантес оказывается прежде всего завистником, которому не давала покоя слава младшего собрата по перу, и он, чтобы сокрушить своего противника оружием смеха, создает своего «Дон Кихота». В этой теории есть своя логика, но в ней нет места тому Сервантесу, благородному, благожелательному и уравновешенному человеку, которого мы знаем из его книг и из дошедших до нас фактов его биографии.

В грандиозной архитектонике «Дон Кихота» нашлось место и для критики неприемлемых для Сервантеса — «классика», с одной стороны, и «реалиста», с другой, — «романтической» эстетики и драматургии Лопе де Веги и его «романтического» бытового поведения. Перед Сервантесом стояли иные, более важные задачи.

Первые пять глав (или шесть, если считать главу «суда» над библиотекой Дон Кихота, связующее звено между двумя его выездами) представляют собой законченное единство. «Протокихот», если воспользоваться словом, предложенным Г. Торренте Бальестером. Мы вправе предположить, что первоначально Сервантес думал написать не роман, а новеллу, наподобие «Назидательных» с более чем определенным назиданием. Образ Дон Кихота в этих главах еще лишен глубины, хотя и там он уже чрезвычайно ярок. В стремлении героя стать странствующим рыцарем не последнюю роль играет тщеславие. Он путешествует пока по вполне пикарескному миру. Комическая стихия, уже весьма подвластная писателю, пока еще несколько монотонна и однонаправленна.

Опыт первых глав, условно говоря, назидательной новеллы о Дон Кихоте, в какой-то мере связанной с «Интермедией о романсах», был чрезвычайно важен. Сервантес понял, что увлеченность пародируемого героя романсами косвенным образом задевает и достоинства романсов и что герой, воображающий себя в своих галлюцинациях Вальдовиносом или Рейнальдосом, утрачивает тем самым индивидуальность, оказывается заурядным сумасшедшим и не может долгое время интересовать. Поэтому в дальнейшем и романсы будут выведены из-под удара, и галлюцинации больше не повторятся.

Знаменитая речь Дон Кихота перед козопасами о Золотом веке позволяет говорить об изменении замысла. Однако новая концепция зарождалась исподволь. Уже в седьмой главе, когда перестает ощущаться сдерживавшее Сервантеса влияние «Интермедии о романсах», Дон Кихот высказывает мысль, что мир нуждается в возрождении ордена странствующих рыцарей. Как отмечал К.Н. Державин, две линии развития деяний своего героя, маниакально-фантастическую и общественно-моральную, Сервантес намечает уже во время первого выезда Дон Кихота. Мало-помалу становится очевидным, что герой дается теперь под двойным освещением. Появляется мудрый, образованный и благородный человек, отныне сосуществующий с опасным душевнобольным, начетчиком и сумасбродом.

С седьмой главы Сервантес, благодаря появлению Санчо Пансы, с блеском начинает применять двойное освещение не только главного героя, но и окружающего мира.

Уход Алонсо Кихано, «за свой нрав и обычай» прозванного Добрым, мотивирован иначе, чем нелепое фанфаронство Бартоло, возомнившего себя рыцарем, достойным стяжать на турнире наивысшие награды. Алонсо Кихано, уверенный в своей удали, будучи на самом деле старым, в своей силе, будучи слабым, уходит не только для собственной славы или даже для пользы своего отечества. Алонсо Кихано Добрый ушел и потому, что совесть его не позволяла, проповедуя высокие идеалы благородства и любви к ближнему, жить наперекор им, спокойно взирая на чинимые вокруг беззакония, и заниматься хозяйством, а досуг посвящать чтению. Именно неистовая любовь к людям — как еще в 1900 году подметил киевский профессор П.И. Житецкий — заставляет испанского идальго, старого, по тогдашним понятиям, и отнюдь не богатырских физических возможностей, уйти из дому, дабы попытаться искоренить всякого рода неправду в противоборстве всевозможным случайностям и опасностям[153]. Если бы уход Алонсо Кихано был мотивирован только его честолюбием и маниакальностью, читатель не поверил бы затем в доброту Рыцаря Печального Образа, а последующее обогащение замысла воспринималось бы как искусственное.

АМАДИС И ЕГО ПОТОМКИ

Современники Сервантеса были убеждены, что он написал «Дон Кихота» главным образом для того, чтобы высмеять рыцарские романы и навсегда отбить у своих соотечественников охоту их читать. Авельянеда, автор «Лже-Кихота», утверждал, что он поставил перед собой ту же цель: избавить Испанию от пагубного увлечения пустыми рыцарскими романами. Цензорские апробации ко второй части «Дон Кихота» Сервантеса настойчиво акцентировали именно эту сторону романа. Лиценциат Маркес Торрес обращал внимание на «большую поучительность и пользу» в искоренении пустых и лживых рыцарских историй, а магистр Хосе де Вальдивьесо был еще красноречивее: «Сочетая правду и шутки, приятное и полезное, поучение и развлечение, скрывая под приманкой остроумия цепкий крючок обличения и выполняя намеченную задачу изгнания рыцарских романов, труд этот достоин чести и таланта его создателя, чести и славы нашей нации, предмета восхищения и зависти иноземцев».

Даже противники «Дон Кихота» видели в творении Сервантеса прежде всего пародию. В «Критиконе» Бальтасара Грасиана аллегорическая фигура, олицетворяющая собой «Благоразумие», ополчается на охотников до чтения «Дон Кихота», сменившего рыцарские романы: «Это все равно, что угодить из грязи да в болото, — критики сии тщились изгнать из мира одну глупость с помощью другой, еще похлеще»[154].

Знатоков творчества испанского писателя и поклонников его таланта до сих пор продолжает смущать вопрос, является ли полемика с эпигонскими рыцарскими романами основной идеей «Дон Кихота».

Казалось бы, у нас нет оснований не доверять если не чутью современников, то, по крайней мере, признанию самого автора. Если в Прологе, следуя совету некоего приятеля, он намеревается неустанно стремиться к тому, чтобы разрушить «шаткое сооружение рыцарских романов», то, прощаясь через десять лет с читателями на последней странице 2-й части, Сервантес подтверждает, что у него «иного желания и не было, кроме того, чтобы внушить людям отвращение к вымышленным и нелепым историям, описываемым в рыцарских романах».

Рыцарские романы в Испании XVI века, против которых ополчился Сервантес, — это один из тех запоздалых плодов, которыми так богата испанская литература.

Жанр расцвел в Испании на три столетия позже, чем во Франции, Германии и Англии. У испанцев были, конечно, опыты в этом роде и раньше. Однако не случайно составленная в начале XIV века «Хроника весьма могучего и прославленного господнего рыцаря, который благодаря своим добродетельным деяниям и смелым подвигам стал королем Ментона» (единственный, по существу, в полном смысле рыцарский роман средневековой Испании) была напечатана лишь в XVI веке. Не случайно также гордость испанской литературы, роман, покоривший все европейские народы «Четыре книги весьма могучего и весьма добродетельного рыцаря Амадиса Гальского», также упоминавшийся уже в XIV веке, известен нам лишь в редакции Гарей Родригеса де Монтальво, изданной в 1508 году.

Менее чем за сто лет до выхода 1-й части «Дон Кихота» в Испании было издано около ста двадцати рыцарских романов. Даже в период между 1580 и 1604 годами, когда, казалось бы, наметился спад интереса к рыцарским романам, неоспоримым успехом пользовались «Зерцало принцев и рыцарей, в котором повествуется о бессмертных подвигах рыцаря Феба и его брата Росиклера» (9 изд.), «Лисуарге Греческий» (4 изд.), «Амадис Гальский» (3 изд.), «Белианис Греческий» (3 изд.). Поистине благоприятной почвой и для возникновения рыцарских романов, и для их успешного бытования были люди, недавно успешно завершившие Реконкисту, непрестанно воевавшие с турками, преисполненные впечатлениями от Нового Света и еще большими в связи с ним надеждами. Чудесная действительность Латинской Америки напоминала «Амадиса»; компенсацией за манившую, но так и не обретенную сказочную страну Эльдорадо служили приключения племянников, сыновей и внуков героя романа. Ни с чем иным, как с описанием фантастических городов в рыцарских романах, сравнивают в «Правдивой истории событий завоевания Новой Испании» Берналя Диаса дель Кастильо конкистадоры впервые увиденную после долгого ожидания и трудного похода столицу Мексики: «Мы были поражены и говорили друг другу, что город этот походит на описываемые в книге об Амадисе очарованные места своими высокими башнями, шпилями и зданиями, поднимающимися из воды».

Особого разговора заслуживает «Амадис Гальский», одна из самых знаменитых испанских книг, роман, который теперь, к сожалению, знают только по «Дон Кихоту». Классическая характеристика «Амадиса Гальского» принадлежит Марселино Менендесу-и-Пелайо: «Несмотря на то, что «Амадис» многим обязан рыцарскому роману предшествующей поры, можно сказать, что он открывает собой новый этап в развитии жанра. Идеал рыцарей Круглого стола становится здесь еще более утонченным и возвышенным. Избавленный от любовной одержимости Тристана, адюльтерных прегрешений Ланцелота, двусмысленного мистицизма героев легенды о Святом Граале, Амадис — это во всех отношениях безупречный рыцарь, зерцало мужества и учтивости, образец для подражания верным вассалам и постоянным в любви юношам, защитник и покровитель слабых и обездоленных, карающая десница на службе у морали и справедливости»[155].

Секрет успеха эпигонских рыцарских романов, а позднее — бульварных, псевдоисторических, приключенческих был вскрыт еще в XIX веке тем же Менендесом-и-Пелайо (предсказавшим, по сути дела, и успех детективов в наше время). Они развлекают и взывают к добрым чувствам. Они написаны доступным стилем. Они динамичны и основаны на эстетике «узнавания». Они спекулируют на извечно волнующих темах — смертельной опасности и любви. Они удовлетворяют потребность людей в невероятном, интригующем, таинственном и идеальном. Они проникнуты благородным, всем понятным пафосом борьбы добра со злом. Они не обманывают ожиданий людей, уставших от повседневных забот и работы: поначалу поволновав, приводят их вскоре к благополучной развязке. Личность автора не утомляет в них своей оригинальностью, не вынуждает перестраиваться и пытаться уяснить себе его цели и взгляды на мир, а честно и скромно «служит» читателю.

О преимуществах такого рода литературы рассуждали уже современники Сервантеса. Так, известный португальский писатель Франсишку Родригиш Лобу в книге «Придворные в деревне и зимние ночи» (1619) писал: «В книге, основанной на вымысле, повествуется о том, как должно было быть, а не о том, как было на самом деле, и в этом ее неоспоримое достоинство; кабальеро перед нами такой, какого только можно помыслить, дамы наиблагороднейшие, короли наисправедливейшие, любовь наиподлиннейшая, просторы бескрайние, преданность, учтивость и обхождение — наилучшим образом отвечающие доводам рассудка. Какую бы из этих книг вы ни взяли в руки, тщеславие в них всегда осуждается, обездоленным оказывается содействие, слабым поддержка, а добрые дела всегда вознаграждаются». Писатель-мистик, один из самых крупных испанских прозаиков XVI столетия, Луис де Гранада тонко подметил другую особенность психологии человека, заставляющую его искать отдохновение в полных лжи рыцарских романах. Поскольку в глазах людей мужество и смелость суть самые чтимые добродетели, читатели благосклонно относятся к сочинениям, герой которых презирает смерть и оказывается ее победителем. Вместе с тем героической линии в этих романах сопутствует любовная, дающая возможность читательницам поверить, что и они могут дождаться подобного поклонения.

Страсть к рыцарским романам уравнивала классы. В любви к ним могли поспорить гранды, бедные идальго, вроде самого Дон Кихота, и представители низших слоев общества. Франсиск Португальский в «Искусстве светского обхождения» рассказал об одном своем родовитом соотечественнике, который, вернувшись однажды домой, застал всех своих домочадцев в слезах. Причиной скорби оказалась смерть Амадиса, о которой они только что прочитали. Согласно французскому путешественнику Бартелеми Жоли, провинциальные испанские идальго проводили время в праздности и безделье: «Пообедав и соснув часок-другой, они читают какие-нибудь книги про рыцарей». Что до простых людей, то здесь полного доверия заслуживают слова Сервантеса. «По мне, — признается в «Дон Кихоте» хозяин постоялого двора, — лучшего чтива на всем свете не сыщешь, честное слово, да у меня самого вместе с разными бумагами хранится несколько романов, так они мне поистине красят жизнь, и не только мне, а и многим другим: ведь во время жатвы у меня здесь по праздникам собираются жнецы, и среди них всегда найдется грамотей, и вот он-то и берет в руки книгу, а мы, человек тридцать, садимся вокруг и с великим удовольствием слушаем, так что даже слюнки текут» (1, XXXII).

Впрочем, «Амадисы» не оставили равнодушными и таких искушенных читателей, как Тереса де Хесус, которая в юности, задолго до подвижнической деятельности, запоем читала рыцарские романы, в чем позднее откровенно признавалась в своей знаменитой «Книге жизни», шедевре испанской прозы: «Мало-помалу читать эти книги вошло для меня в привычку; некоторое смущение, которое я при этом испытывала, привело к тому, что я равнодушнее стала относиться ко всему остальному, и круг моих увлечений сузился; и я не видела ничего предосудительного в том, чтобы дни и ночи напролет читать эти книги, правда, тайком от батюшки. Я настолько втянулась в это занятие, что если под рукой не было новой книги, я чувствовала себя несчастной»[156]. Замечательный каталонский рыцарский роман Жуанота Мартуреля и Марти Жуана де Галбы «Тирант Белый» (1490), для которого нашлись добрые слова и у Сервантеса, оставил след в произведениях Боярдо и Ариосто, «Амадис Гальский» в оригинале был в библиотеке Монтеня, а чрезвычайно популярные в свое время романы Фелисиано де Сильвы, едко осмеянного Сервантесом, отразились тем не менее у Филипа Сидни и Эдмунда Спенсера.

Повальное увлечение рыцарскими романами передалось и жителям Нового Света. Красноречива опись одного из ящиков, отправленного севильским книготорговцем в Новую Испанию в 1586 году. Все тридцать девять книг, в нем содержащихся, за исключением двух экземпляров «Галатеи» Сервантеса, составляли рыцарские романы: «Амадис», «Прималеон», «Рыцарь Феба» и т. д. Если к проникновению развлекательного чтива в народную среду в Испании власти относились более или менее снисходительно, то увлечение индейцев рыцарскими романами насторожило метрополию, о чем свидетельствует обнародованная в 1543 году королевская грамота. В ней высказывалось беспокойство, что индейцы, начитавшись рыцарских романов, усваивают проповедуемые в них нравы, проникаются описанными в них пороками и перестают читать душеполезные книги.

Когда мы сейчас говорим, пользуясь словами самого Сервантеса, что благодаря ему рыцарские романы «пошатнулись», нельзя забывать, что, с одной стороны, его отношение к рыцарским идеалам было далеко не однозначно, а с другой, — что увлечение «Пальмеринами» и «Эспландианами» вызывало тревогу не только у Сервантеса, и не у него первого. «Рыцарство, — писал Горький, — было осмеяно в народных сказках раньше Сервантеса и так же зло и так же грустно, как у него». На протяжении всего XVI столетия параллельно растущей популярности рыцарских романов набирало силу и противодействие им со стороны крупных мыслителей, моралистов, теологов, эрудитов. Выдающийся испанский философ Хуан Луис Вивес был убежден, что рыцарские романы пишутся людьми лживыми и невежественными, они вредят и мужчинам, и женщинам: делают их бесчестными и грубыми, укореняют и развивают жестокость, разжигают ярость и возбуждают развращенные вожделения. Антонио де Гевара, знаменитый писатель и историограф при дворе Карла I, полагал, что рыцарские и сентиментальные романы подрывают нравственность и уводят от добродетельной жизни. Эразмист и замечательный филолог Хуан де Вальдес в своем «Диалоге о языке» (1535/36) утверждал, что рыцарские романы, за исключением «Амадиса» и некоторых других, не только содержат в себе наглую ложь, но вдобавок написаны таким отвратительным языком, что ни один самый крепкий желудок не способен их переварить. При этом он вынужден признаться, что на протяжении десяти лучших лет жизни он не мог найти для себя лучшего занятия, чем чтение этого вздора, который доставлял ему такое удовольствие, что он просто бредил им, пока не прочел все доступные ему произведения этого жанра. Известный теолог Педро Малон де Чайде обращался к своим читателям с вопросом, неужели Священное Писание не преисполнено примерами героизма, самопожертвования и благородства, чтобы не искать их в нелепых, бредовых романах.

Между тем инквизиция, несмотря на призывы как со стороны теологов, аскетов и мистиков, так и со стороны ученых и гуманистов запретить романы, растлевающие нравы, была настроена по отношению к ним весьма благодушно и не включала их в свои «Индексы запрещенных книг». В то же время ею преследовались мистики, основной целью которых было стремление достигнуть слияния своей души с Богом. Официальная Испания также никаких мер, ограничивающих распространение рыцарских романов, не принимала, хотя разного рода «рекомендации» на этот счет ко двору поступали. Например, Вальядолидские Кортесы в 1555 году направили на имя короля петицию следующего содержания: «Очевиден тот вред, который в наших королевствах приносит юношам и девицам, а также всем остальным, чтение лживых и вздорных книг, таких, как “Амадис” и иные подобные ему, возникшие после него, а также стихи, фарсы на тему любовных связей и прочий вздор; ибо, коль скоро молодежь от безделья только этим и увлекается, она привыкает к тому, о чем повествуется в прочитанных ею книгах: к любовным переживаниям, баталиям, прочему вздору; и, возбужденная, как только предоставляется малейшая возможность, очертя голову бросается ее использовать <…>. Мы просим Вашу милость положить всему этому конец, для чего необходимо, чтобы ни одна из этих и подобных им книг более не читалась и не была переиздана под страхом суровых наказаний; те же, которые уже существуют, Вашей милости надлежит приказать собрать и сжечь, а также запретить впредь печатать эти книги, равно как и стихи и фарсы без того, чтобы были просмотрены и одобрены Королевским судебным советом; Ваша милость окажет этим неоценимую услугу Господу». Способ лечения Испании от «рыцарской» (а заодно и поэтической, и драматургической) болезни, предложенный светскими вальядолидскими властями, более смахивает на инквизиционную практику. Не случайно Сервантес апологию подобных методов вложил в уста священнослужителя и полностью дискредитировал их, сведя сцену просмотра библиотеки Дон Кихота к элементарному погрому и сожжению, якобы по оплошности ключницы, всех книг.

Нетрудно заметить, что позиция ниспровергателей рыцарских романов в Испании, предшественников, в этом смысле, Сервантеса, во многом совпадает с мнением многочисленных оппонентов Дон Кихота в романе. Какова же была точка зрения самого Сервантеса?

В «Дон Кихоте» читателями рыцарских романов является большинство персонажей романа, почти все, с кем судьба сводит Рыцаря Печального Образа, начиная с погонщиков и кончая герцогской четой. Многие из них оказываются страстными поклонниками Амадиса и его многочисленной родни. Причем каждый находит в этих романах нечто, что именно ему по сердцу, что близко именно его душе. Хозяин постоялого двора предпочитает слушать «про эти бешеные и страшные удары, что направо и налево влепляют рыцари». Его супруга любит их потому, что во время праздничных публичных читок рыцарских романов в доме бывает тишина и муж забывает с ней ругаться. Их дочь неравнодушна к тем сценам, где рыцари сетуют на разлуку со своими дамами. А их служанка Мариторнес предпочитает узнавать «про какую-нибудь сеньору, как она под апельсиновым деревом обнимается со своим миленьким, а на страже стоит дуэнья, умирает от зависти и ужасно волнуется». Один из священнослужителей, осуждая подобное чтиво, признается, что в свое время и он, стремясь облагородить жанр, попробовал написать рыцарский роман.

В целях литературной полемики Сервантес разработал сложную и разветвленную систему развенчивающих приемов. Прежде всего — слово и дело Рыцаря Печального Образа. Доведенная до абсурда стилистика и испытание реальностью пресуществленного рыцарского кодекса чести как нельзя лучше показывают нелепость эпигонско-рыцарских чрезмерностей. В какой-то мере общей задаче способствуют многочисленные филиппики против рыцарских романов, произносимые духовными противниками Дон Кихота. По убеждению каноника, одного из самых искусных опровергателей рыцарских романов в «Дон Кихоте», слог этих книг груб, подвиги неправдоподобны, любовь похотлива, вежливость неуклюжа, битвы утомительны, рассуждения глупы, путешествия нелепы — словом, с искусством разумным они ничего общего не имеют и по этой причине подлежат изгнанию из христианского государства наравне с бесполезными людьми. Однако эти филиппики, при всей их здравости, в значительной мере подтачиваются всевозрастающей симпатией читателей к ламанчскому рыцарю, а косвенным образом — и к его убеждениям. Наконец, куда более действенным, чем собственно полемические приемы, был постоянный контраст «поэзии» Дон Кихота и «прозы» Санчо Пансы. Естественное поведение крестьянина, его здравый смысл, мудрость и та правда жизни, носителем которой в романе и является Санчо, оказались в конечном счете теми лучами, под которыми развеялись, как дым, химеры романов о подвигах Флорисмантов и Пальмеринов. (Это, конечно, не означает, что сам Санчо не падок на эти химеры и что его здравый смысл не позволяет ему с восторгом следить за хитросплетениями рыцарских повествований.)

Нельзя забывать, что Сервантес писал для читателей рыцарских романов. Несомненно, что человек, державший в памяти приключения Пальмеринов и Белианисов, читал «Дон Кихота» совсем иными глазами, чем мы. Современник Сервантеса знал, что прозвище Дон Кихота — Рыцарь Печального Образа — заимствовано из романа «История могучего и доблестного рыцаря дона Клариано де Ланданиса», в котором описываются удивительные деяния Рыцаря Печального Образа, сына доблестнейшего Гастона де ла Лоба. Современник Сервантеса видел, что сцена с мертвым телом перекликается с одним из приключений рыцаря Флориана из «Пальмерина Английского». Рассказ Дон Кихота о посещении им пещеры Монтесиноса во многом восходит к эпизоду в «Геройских подвигах Эспландиана». Приключение с волшебным конем Клавиленьо заимствовано из романа «Кламадес и Клармонда» и переосмыслено в полемических целях. А покаяние Дон Кихота в горах Сьерры-Морены пародирует соответствующее поведение Амадиса Гальского. И если в последнем случае мы узнаем это от самого Сервантеса, то во многих других он полагается на специфическую эрудицию своих читателей.

Надо полагать, что любители рыцарских романов испытывали смешанные чувства, когда узнавали обыгрываемые Сервантесом штампы: «Однако же со всем тем вот что я подозреваю, Санчо: верно, ты плохо описал мне ее красоту, — если не ошибаюсь, ты сказал, что очи у нее, как жемчуг, между тем глаза, напоминающие жемчужины, скорее бывают у рыб, чем у женщин, а у Дульсинеи, сколько я себе представляю, должен быть красивый разрез глаз, самые же глаза — точно зеленые изумруды под радугами вместо бровей, так что эти самые жемчужины ты у глаз отними и передай зубам, — по всей вероятности, ты перепутал, Санчо, и глаза принял за зубы» (2, XI).

Подчас для создания комического эффекта Сервантесу достаточно было включить тот или иной пассаж из рыцарского романа в свой текст. Таково рассуждение Дон Кихота о девах, которые, дожив до восьмидесяти лет, ухитряются сходить в гроб такими же непорочными, как их родительницы. Одних оно ставило в тупик и заставляло подозревать ошибку Сервантеса (Жуковский, переводчик «Дон Кихота», для большего «правдоподобия» заменил «матерей» на «бабушек»). Другие приходили в восторг от примененного Сервантесом способа создания комического эффекта. Лишь кое-кто из первых читателей, по-видимому, помнил, что в романе «Дон Белианис Греческий» речь идет о том, что донья Долисена, вернувшись домой после долгих лет странствий, была столь же непорочна, как и ее матушка. Тонкая литературная пародия оказывается куда действеннее прямых выпадов эрудитов. В целом же во 2-й части пародия углубляется. Рыцарские романы теперь пародирует не сам Сервантес, а созданные им герои. Дон Кихот теперь редко обманывается. «Рыцарский» материал ему ныне поставляют другие персонажи, знающие, на какую ногу он хромает: Санчо, выдающий вульгарную крестьянку за заколдованную Дульсинею, Самсон Карраско, прикидывающийся сначала рыцарем Леса, а затем рыцарем Белой Луны, герцогская чета, подыгрывающая ламанчскому рыцарю и устраивающая сцены с колесницей Мерлина, Клавиленьо, и т. д.

И все же отношение Сервантеса к рыцарским романам не только полемическое. «Рыцарский» след в «Дон Кихоте» совершенно очевиден. Не случайно Самсон Карраско при знакомстве с Рыцарем Печального Образа, пересказывая Дон Кихоту роман о его подвигах, польстил ему, но сказал при этом сущую правду. Правду, которая с равным успехом могла бы быть сказана о герое «серьезного» рыцарского романа: «Мавр на своем языке, а христианин на своем постарались в самых картинных выражениях описать молодцеватость вашей милости, великое мужество ваше в минуту опасности, стойкость в бедствиях, терпение в пору невзгод, а также при ранениях и, наконец, чистоту и сдержанность столь платонического увлечения вашей милости сеньорою доньей Дульсинеей Тобосской» (2, III). Сервантес выступил не столько против рыцарских романов как таковых, сколько против бездарных сочинителей, нелепостей и преувеличений массового чтения, наводнившего в XVI веке испанский книжный рынок, основную массу которого составляли эпигонские рыцарские романы. Он критикует, с одной стороны, моду на них, принимающую нелепые формы, а с другой, — чисто литературные и технические недостатки большинства существующих сочинений этого жанра. Беда, с точки зрения Сервантеса, создателя нового типа европейского романа, не столько в пафосе «рыцарей Феба» и «Флорисмантов», сколько в бездарности и невежестве их сочинителей.

Даже развязка «Дон Кихота» доказывает, что главным для Сервантеса было не осмеяние рыцарских романов. Выздоровление от помешательства на рыцарской теме необходимо было хотя бы для того, чтобы отмежеваться от Авельянеды, автора подложного «Дон Кихота». Пишущие о «Лже-Кихоте» нередко утверждают, что в финале Авельянеда засадил своего героя в сумасшедший дом, забывая при этом отметить, что он успел его оттуда извлечь и снова пустить странствовать: «Однако если кто безумен, то это надолго и коль нет ума, не излечит и тюрьма; передают, будто, покинув столицу, Дон Кихот снова впал в помешательство и, приобретя еще одного, лучшего коня, отправился объезжать Старую Кастилию, где пережил поразительные и неслыханные приключения, прихватив с собою оруженосцем девку-батрачку, которую отыскал возле Торре де Лодонес /…/ называя себя Рыцарем Страданий, для прославления каковых, несомненно, найдется перо получше моего»[157]. К смерти же Сервантес должен был привести своего героя хотя бы для того, чтобы какой-нибудь новый Авельянеда не «осмелился своим грубым и плохо заостренным пером» снова описать подвиги Рыцаря Печального Образа.

Так, как если бы вся суть «Дон Кихота» состояла в осмеянии рыцарских романов, он кончается во французском переводе-переделке 1746 года и сделанном на его основе русском переводе Н.П.Осипова 1791 года. Выздоровевший Дон Кихот, объясняя свое стремление вернуться домой, обещает, что будет «пещись» об умножении и сохранении своего имения, которое за время его отсутствия «довольно поистощилось».

Отношение Сервантеса к рыцарским романам было сугубо ренессансным. В «Дон Кихоте» он полемизировал с тем типом рыцарского романа, который восходил к французским средневековым образцам, а в «Странствиях Персилеса и Сехизмунды», своей лебединой песне, ратовал за возрождение античного авантюрного романа. Опираясь на эллинистическую прозу, он пытался создать роман нового типа, видя в этом единственно возможный путь обновления данного жанра. Не случайно о подлинно ренессансном рыцарском романе, «Амадисе Гальском» (хотя и не совпадающем с его воззрениями на жанр), он отзывался с симпатией. Не случайно также в Посвящении к «Странствиям Персилеса и Сехизмунды» он писал, что в душе его еще живут дорогие образы «Достославного Бернардо», вне всякого сомнения, задуманного им романа о легендарном Бернардо дель Карпио, герое битвы в Ронсевальском ущелье.

Более того, слова каноника в «Дон Кихоте» — «Вымысел тем лучше, чем он правдоподобнее» — имеют прямое отношение как к эстетическим принципам Сервантеса, так и к жанровой природе романа. Сервантесоведы не часто обращают внимание на следующую фразу романа, имеющую ключевое значение: «…Я хочу одного — чтобы он (читатель. — В.Б.) был признателен мне за знакомство с его славным оруженосцем Санчо Пансою, ибо, по моему мнению, я воплотил в нем все лучшие качества оруженосца, тогда как в ворохе бессодержательных рыцарских романов мелькают лишь разрозненные их черты» (1, Пролог). Почти что с равным успехом подобная характеристика могла относиться и к его хозяину. «Дон Кихот», помимо прочего, это как бы рыцарский роман нового типа.

В разноречивой оркестровке «Дон Кихота» огромную нагрузку несет «слово» Амадиса Гальского. Блестящий образец подлинно рыцарской стихии, и мировоззренческой и языковой, лишенной, по сути дела, пародийных элементов, — слова Дон Кихота, обращенные к «зачарованной Дульсинее»: «А ты, высочайшая доблесть, о какой только можно мечтать, предел благородства человеческого, единственное утешение истерзанного моего сердца, тебя обожающего, внемли моему гласу: коварный волшебник, преследующий меня, затуманил и затмил мне очи, и лишь для меня одного померкнул твой несравненной красоты облик и превратился в облик бедной поселянки, но если только меня не преобразили в какое-нибудь чудище, дабы я стал несносен для очей твоих, то взгляни на меня нежно и ласково, и по этому моему смиренному коленопреклонению пред искаженною твоею красотой ты поймешь, сколь покорно душа моя тебя обожает». Искуснейший монолог, перл куртуазного красноречия, выражающий в то же время подлинные и глубокие чувства, вне всякого сомнения, писан Сервантесом с любовью. Пародийность же и особенности нового, создаваемого писателем искусства, возникают от сочетания, стыка этого монолога с обрамляющими его, совершенно немыслимыми в однотонном рыцарском повествовании репликами Лжедульсинеи: «А да ну вас, чихать мы на вас хотели! Поглядите на этих господчиков: вздумали над крестьянками насмехаться, — шалишь, мы тоже за словом в карман не полезем. Поезжайте своей дорогой, а к нам не приставайте и будьте здоровы». «Вот еще наказанье! — отрезала крестьянка. — Нашли какую охотницу шуры-муры тут с вами заводить! Говорят вам по-хорошему: дайте дорогу, пропустите нас!» (2, X).

В «Дон Кихоте» как в художественном целом реальность и идеалы находятся в невиданном до той поры гармоническом единстве. Творчество Сервантеса, как это было отмечено еще М. Менендесом-и-Пелайо, это не антитезис, не сухое и прозаическое отрицание рыцарского романа, но очищение и дополнение его. Оно не убивало, а преображало и возвышало его идеал. «Все, что было поэтического, благородного и прекрасного в рыцарстве, — писал он, — приобретая более высокий смысл, вошло и в это новое искусство. Все же, что было химерического, безнравственного и ложного не столько в самом идеале рыцарства, сколько в его извращениях, исчезло, точно по волшебству, перед классической ясностью и добродушной иронией одного из самых здравых и уравновешенных умов эпохи Возрождения. Таким образом, “Дон Кихот”, являясь последним, окончательным и совершенным вариантом рыцарского романа, собравшим в себе, как в фокусе, рассеянную поэтическую энергию и возведшим случай из частной жизни на высоту эпопеи, оказался первым и непревзойденным образцом современного реалистического романа».[158]

Вполне понятна гневная отповедь Байрона в XIII главе «Дон Жуана»:

Насмешкою Сервантес погубил

Дух рыцарства в Испании; не стало

Ни подвигов, ни фей, ни тайных сил,

Которыми романтика блистала;

Исчез геройский дух, геройский пыл —

Так странно эта книга повлияла

На весь народ. Столь дорогой ценой

Достался «Дон Кихот» стране родной!

(Перевод Т. Гнедич)

И все же английский поэт заблуждался. Не приходится сомневаться в глубоком уважении к рыцарским идеалам человека, на собственном опыте знавшего цену подлинного геройства. В намерения Сервантеса вовсе не входило развенчание героического начала. С первой главы романа он подводит читателя к мысли, что беда Дон Кихота в том, что рыцаря Пламенного Меча он ставил выше Сида. Толедский каноник, пытаясь вернуть безумца на путь истинный, советует ему, выражая в данном случае авторскую точку зрения, читать не сказки об Эспландианах и Бельянисах, а подлинные истории деяний Сида и Фернана Гонсалеса, которые заставят его полюбить истинную доблесть, быть добродетельным и бесстрашным.

«Дон Кихот» не только не убил идеалы рыцарственности, благородства и самоотверженности, но служил им поддержкой в жизни тогда, когда рыцарские романы этой поддержкой служить не могли.

«КНИЖНАЯ» БОЛЕЗНЬ

Дон Кихот — герой «книжный». В истории книги роман Сервантеса занимает совершенно особое место хотя бы потому, что один из его уроков — предостережение тем, кто склонен принимать на веру прочитанное.

Некий идальго возомнил себя странствующим рыцарем, читая рыцарские романы «с утра до ночи и с ночи до утра». Достойная восхищения любовь к книге («дабы приобрести их, он продал несколько десятин пахотной земли и таким образом собрал у себя все романы, какие только ему удалось достать») и трогательное к ним доверие обернулись утратой границы между вымыслом и реальностью («и до того прочно засела у него в голове мысль, будто все это нагромождение вздорных нелепиц — истинная правда, что для него в целом мире не было уже ничего более достоверного»). Источник сведений Сервантеса о том, что люди впечатлительные могут сойти с ума от чтения романов — книга замечательного испанского медика и философа Хуана Уарте де Сан Хуана «Исследование способностей к наукам» (1575). История сохранила рассказ о некоем саламанкском студенте, который, вместо того, чтобы заниматься науками, злоупотреблял чтением рыцарских романов. Однажды, дойдя до того места, где на полюбившегося ему героя нападают крестьяне, он вскочил и, схватив линейку, стал носиться по комнате и размахивать ею; на вопросы напуганных товарищей он ответил: «Оставьте меня, господа, я читаю роман и хочу защитить рыцаря. Какое несчастье! Как дурно поступили с ним эти мужланы!» Сервантесу могли быть известны этот или подобные ему анекдоты.

По первоначальному авторскому замыслу Дон Кихот в сфере своего помешательства — начетчик и подражатель. Он живет в соответствии с буквой рыцарского кодекса, усвоенного из второсортных романов. На любую живую и неповторимую жизненную ситуацию он смотрит сквозь призму того или иного эпизода, так или иначе подверстываемого под случай; в соответствии со стоящей перед ним «задачей» выбирает монолог, звуковое оформление «подвига», — материал для будущего историка. На протяжении всего романа лукавый и ироничный Сервантес насыщает его монологами и иного рода реминисценциями из рыцарских романов. Много восторженных слов было высказано по поводу ответа Дон Кихота победившему его рыцарю Белой Луны. Принципиальное значение этим словам как квинтэссенции мироощущения сервантесовского героя придавал Мигель де Унамуно. Между тем этот действительно замечательный ответ, столь естественно вытекающий из всего поведения Дон Кихота и его убеждений, ситуаций и горьких размышлений о горькой своей судьбе, более чем напоминает строки из стихотворного романа Херонимо Уэрты «Флорандо Кастильский, гордость рыцарства».

Несуразность жизни-стилизации подчеркивается с первых страниц романа, когда, по аналогии с громкими именами любимых героев, Алонсо Кихано нарекает себя Дон Кихотом Ламанчским. Комизм этого имени двоякий. Не случайно первые читатели 1-й части романа, односельчане сервантесовского героя, такие же бедные идальго, как и он, были возмущены тем, что он назвал себя без всяких на то оснований доном. Далее бросается в глаза сочетаемость слов «Дон» и «Кихот» или, точнее «Кихоте», что означает — набедренник, часть рыцарского вооружения (впрочем, Сервантес, возможно, рассчитывал также на ассоциацию со словом «queja» («жалоба»), в сочетании с суффиксом «ote» вносящим в слово оттенок увеличительности). Кстати говоря, «Кихот» или, в старой традиции, «Кишот» с легкой руки переводчиков с французского (немое «е» во французском написании «Quichotte» не произносится) вошел в русскую культуру раз и навсегда, хотим мы этого или не хотим. Эта ложная форма закреплена авторитетом Пушкина, Гоголя, Белинского, Тургенева, Достоевского, Булгакова, и русское ухо с ней навсегда свыклось. Наконец, Сервантес не упустил возможности обыграть работающую для испанца этимологию испанской исторической области «La Mancha». Без сомнения, «Ламанча», земля, не вызывающая никаких «героических» ассоциаций, носящая и в истории, и в культуре, и в экономике Испании вспомогательную функцию, как нельзя лучше подходила в пародийных целях в качестве родины героя. В то же время в бытовом языке «la mancha» — это «пятно», «клочок земли». Таким образом, человеком, вознамерившимся возродить то славное время, когда ратоборствовало странствующее рыцарство, оказался буквально Дон Набедренник с Клочка земли. Уже имя должно было производить отрезвляющее впечатление на восторженных почитателей Бельянисов Греческих и Пальмеринов Английских. В том, что этимология современниками ощущалась, не может быть никакого сомнения. Например, в комедии Кальдерона «Дети фортуны» читаем:

Верен дамам я до гроба,

Хоть в Египте будь она.

Пасть пятно на честь готово —

Буду я, даю вам слово,

Дон Кихот сего пятна[159].

На одном из маскарадов, который проходил в 1617 году, т. е. через два года после выхода 2-й части «Дон Кихота», звучали построенные на игре слов стихи:

Soy Don Quijote el Manchego

Que aunque nacido en la Mancha,

Oy defiendo a la sin mancha.

(Я ламанчец Дон Кихот, / Который, хотя и родился в Ламанче, / Защищает ныне ту, чья честь не запятнана).

Сервантес не мог не учитывать этой возможности, поскольку первые слова романа — «в некоем селе ламанчском» — представляют собой строку из романса, в котором также многозначность слова «la mancha» обыгрывалась:

En un lugar de la mancha

que no le saldrá en su vida.

(В некоем селе ламанчском, / которого ему ввек не забыть, — и в то же время: в некоем месте, связанном с пятном, которое уже не сотрется с его памяти.)

Авалье-Арсе и Рели обратили внимание еще на одно обстоятельство: «Его наставниками являются книги, преимущественно рыцарские. Дон Кихот осуществляет в жизни ренессансный принцип imitatio, т. е. принцип художественного творчества, основанный на подражании образцам прошлого»[160]. Действительно, у ламанчского рыцаря главенствует принцип подражания непревзойденным образцам, т. е. принцип по сути своей ренессансный. Однако творческий принцип, оправданный в искусстве, герой переносит в сферу жизненных устоев, сферу поведения, путая, таким образом, эстетику с этикой.

Ориентация Дон Кихота на книжные образцы, на готовые формулы, создающая комический эффект и ощутимая по всему роману, все же отличается в первых пяти главах. Порвав последнюю нить, связывавшую его с «Интермедией о романсах», Сервантес утвердил своего героя (во время второго его выезда) в подражании исключительно героям рыцарских романов и заодно избавил от галлюцинаций. Рыцарь Печального Образа теперь не утрачивает собственной личности, подражая Амадису и другим любимым своим героям. Он прекрасно сознает свое от них отличие, а также и особую тяжесть своей миссии. Так стилизация превращалась в стиль.

И все же Дон Кихот не только слепо копирует слова и поступки своих кумиров, как утверждает Дмитрий Мережковский в этюде о Сервантесе в книге «Вечные спутники» (1897). Мережковский, близкий в ту пору к народническим кругам, строго судит ламанчского рыцаря за отсутствие критического мышления и рабское следование авторитету. Внимательное чтение романа показывает, что писатель именно на отклонении героя от прямого подражания либо на доведении этого подражания до абсурда и, таким образом, преодолении его добивался как наиболее сильного комического, пародийного, эффекта, так и обогащал образ штрихами, возвышавшими его и вызывавшими восхищение всех его пламенных сторонников. «Итак, — писал В.Э. Мюльман, — в романе изображается безумие странствующего рыцаря, его постепенное вживание в выбранную роль, которую он, очищаясь, творчески переосмысливает, чтобы, мало-помалу освобождаясь от своего безумия, пожертвовать ею ради всеобщего блага. Таким образом, психологический смысл романа можно было бы определить как превращение неподлинных и полуподлинных ценностей в подлинные»[161].

Дон Кихот сам сознает свое отличие от рыцаря Пламенного Меча и рыцаря Феба, понимает, что он им не чета («Впрочем, Господь не оставит свой народ и пошлет ему кого-нибудь если не столь грозного, как прежние странствующие рыцари, то уж, во всяком случае, не уступающего им в твердости духа» (2,1). Вспомним, с другой стороны, серию сумасбродств, которые Дон Кихот в качестве влюбленного почел за нужное совершить в Сьерре Морене. Дело в том, что в подражание Мрачному Красавцу, который, будучи отвергнут Орианой, наложил на себя покаяние, Рыцарь Печального Образа решил последовать его примеру. Разницу между обоими мгновенно учуял его оруженосец: «Сдается мне, — сказал Санчо, — что вытворять все это рыцарей заставляла необходимость, что у них была причина каяться и валять дурака. Ну, а у вашей милости что за причина сходить с ума?» (1, XXV).

Беспримерный идеализм Дон Кихота с особой рельефностью выступил в IX главе во время его встречи с купцами, которых он вынуждал признать, что, сколько бы ни было красавиц на свете, прекраснее всех ламанчская императрица Дульсинея Тобосская. Здравомыслящие купцы, не имея особого желания связываться с сумасшедшим, заявили ему, что охотно признали бы ее таковою, если бы он показал ее саму либо, на худой конец, ее портрет. Столкновение практического сознания с воинствующе-идеалистическим блестяще воплощено в ответе Дон Кихота: «Если я вам ее покажу, — возразил Дон Кихот, — то что вам будет стоить засвидетельствовать непреложную истину? Все дело в том, чтобы, не видя, уверовать, засвидетельствовать, подтвердить и стать на защиту, а не то я вызову вас на бой, дерзкий и надменный сброд». На подобный максимализм, подобную высоту человеческого духа (либо, если взглянуть на это с другой стороны, — нелепость) был способен только он, выбравший дамой сердца не писаную красавицу и наделенную всеми достоинствами принцессу, как то делали «здравомыслящие» рыцари, а простую крестьянскую девушку, Альдонсу Лоренсо, в которую он некогда был влюблен и силою своего воображения наделил всеми мыслимыми и немыслимыми достоинствами.

Вспомним также знаменитые слова, с которыми побежденный Дон Кихот обратился к рыцарю Белой Луны и которые, как уже говорилось, в значительной степени заимствованы из одного из рыцарских романов: «Дульсинея Тобосская — самая прекрасная женщина, а я самый несчастный рыцарь на свете, но мое бессилие не должно поколебать эту истину. Вонзай же копье свое, рыцарь, и отними у меня жизнь, ибо честь ты у меня уже отнял» (2, LXIV). С точки зрения рыцарского кодекса, ламанчский рыцарь совершает здесь неслыханный проступок: отказывается выполнять данное им обещание и условия поединка, в частности, признать в случае поражения, что госпожа рыцаря Белой Луны бесконечно прекраснее Дульсинеи Тобосской. Это ли не доказательство импровизационности, незапрограммированности и независимости сознания Дон Кихота, того Дон Кихота, каким он стал к концу романа и который составляет разительный контраст с героем первого выезда?

«ВЛЮБЛЕННЫЙ НИ В КОГО, ПОДРАЖАТЕЛЬ ДОБРЫМ, БИЧ ДУРНЫХ…»

Триумфальное шествие Дульсинеи по мировой культуре начинается с обретения ею имени. Дульсинея, которую Дон Кихот лепил силою своего воображения из крестьянской девушки Альдонсы, — не утрачивает, кстати говоря, своего первоначального имени. Как и все уровни и элементы романа, имя дамы сердца Рыцаря Печального Образа несет не только комическую нагрузку (испанское имя «Альдонса» фольклорно мотивировано: в пословицах это нередко девица легкого поведения). На основе одного и того же слова «сладостный» в эротическом и высоком его значениях Сервантес вскрыл лабораторию фантазии своего героя, претворяющего действительность в мечту. К той же основе, что и имя крестьянской девушки, герой прибавил суффикс «нея», долженствующий придать «пасторальному» имени (памятуя о пастушке Дульсине в «Счастье любви, в десяти частях» сардинского поэта Антонио де Лофрасо, представленной в библиотеке Дон Кихота) «рыцарское» звучание. Идентичность имен — «Aldonza»-«Dulcinea» — подчеркнута со всей определенностью, если вспомнить, что, согласно Сервантесу, роман — перевод с арабского, т. е. имена должны были быть написаны арабской вязью, с пропуском гласных, и таким образом перед нами полная анаграмма.

Истоки мифа о Дульсинее можно без труда обнаружить в испанском детском фольклоре:

Царица морская стоит перед вами,

Если поверите в это вы сами.

Дон Кихот не пытается выдать вымышленную женщину за реальную. Значение для него имеет лишь то, какой он себе ее представляет. Этого же он ждет и от окружающих Отвечая на коварный вопрос герцогини, он сказал: «Одному богу известно, существует Дульсинея на свете или же не существует, вымышлена она или же не вымышлена, — в исследованиях подобного рода нельзя заходить слишком далеко. Я не выдумывал мою госпожу и не создавал ее в своем воображении, однако все же представляю ее себе такою, какою подобает быть сеньоре, обладающей всеми качествами, которые способны удостоить ее всеобщего поклонения…» (2, XXXII).

Роман в ходе развития грандиозного сервантесовского замысла претерпел существенные изменения. Однако высокое чувство любви героя к Дульсинее осталось неизменным. Дон Кихот легко переносит побои, поражения, даже смиряется с постоянными кознями волшебников, обесценивающих все его достижения на ратном поприще. Свела его в могилу неспособность отстоять в поединке с Самсоном Карраско, прикинувшимся рыцарем Белой Луны, честь своей госпожи и заставить весь мир признать, что она самая прекрасная женщина в мире. Мог ли Сервантес предполагать, что идеалом рыцарского служения женщине в веках останется не любовь героев классических рыцарских романов, а трогательная верность ламанчского рыцаря?

По свидетельству Санчо, у его хозяина душа нараспашку; он никому не способен причинить зло, а делает всем только добро. Каковы они, добрые дела Дон Кихота? Были ли его дела добрыми, и не выдает ли добрейший Санчо желаемое за действительное? В этом отношении сервантесовский замысел, при всех изменениях, которые он претерпел, проведен достаточно последовательно.

Еще русский критик конца XIX века П.И. Житецкий отметил, что рыцарские книги лишь вывели Дон Кихота из созерцательного бездействия, однако его мироощущение, его идеалы, которые он приписывает влиянию рыцарской литературы, были сформированы до того, как он, погрузившись в нее, сошел с ума. В рыцарских книгах Дон Кихот нашел лишь готовую программу действий, которая соответствовала его нравственной сущности[162]. Неверно лишь насчет готовой программы действий. Ее («Сколько беззаконий предстояло ему устранить, сколько кривды выпрямить, несправедливостей загладить, сколько обездоленных удовлетворить!») вывести из эпигонских рыцарских романов было весьма затруднительно. Сервантес не пишет об этом, между тем очевидно, что сложиться она могла лишь на основе жизненного опыта героя. В этом виде она в какой-то мере совпадала с положениями рыцарской морали, регламентируемой уставом. Рамон Льюль, великий средневековый каталонский философ и писатель, наставляя своих не всегда альтруистически настроенных современников, писал в «Книге о рыцарском ордене»: «Рыцари обязаны служить опорой вдовам, сиротам и убогим /…/ охранять дороги и защищать крестьян»[163]. Дон Кихот откровенно уклоняется от всех остальных обязанностей, в то время как его безумие давало ему возможность проявить себя на любом поприще. Он не испытывает потребности «поддерживать и защищать святую католическую веру» (стоило лишь отправиться в Африку); вместо этого он доставляет немало хлопот священнослужителям. Вместо того, чтобы оказывать всяческое содействие своему королю, он освобождает его «невольников», каторжников, поскольку дал клятву защищать «утесняемых власть имущими». Вместо того, чтобы служить оплотом законности, ламанчский рыцарь идет на постоянные конфликты с нею и становится объектом пристального внимания своеобразной испанской жандармерии той поры, стражников Святого братства.

Причина подобного избирательного подхода Дон Кихота к рыцарскому кодексу — его исключительная доброта. Дабы рассеять все сомнения на этот счет, Сервантес на последних страницах романа пишет: «Дон Кихот всегда, будучи просто-напросто Алонсо Кихано Добрым, равно как и Дон Кихотом Ламанчским, отличался кротостью нрава и приятностью в обхождении, за что его и любили не только домашние, но и все, кто его знал» (2, LXXIV). И все же несомненно, что именно в этом качестве герой и для самого автора раскрывался постепенно, параллельно развитию и углублению замысла. Не случайно именно в последних главах романа мы находим проявления подлинной доброты Дон Кихота, либо не имеющие никакого отношения к рыцарственности, либо даже идущие вразрез с нею. Что может быть ужаснее его состояния после поражения в поединке с рыцарем Белой Луны? По сути дела, Дон Кихота уже нет. Есть бренное тело, которое направляется домой, чтобы умереть. А между тем он искренне обрадовался, узнав, что дон Грегорио (неизвестный ему человек!) вернулся из плена. Или другой пример. Как ни жаждал Дон Кихот расколдования Дульсинеи благодаря целебной силе своего оруженосца (только эта надежда и поддерживала в нем жизнь после поражения), он все же приостановил самобичевание Санчо, убоявшись, что тот засечет себя до смерти, со словами: «Судьба не допустит, друг Санчо, чтобы, стараясь мне угодить, ты засек себя до смерти: ты нужен жене и детям, а Дульсинея подождет до другого раза» (2, LXXI).

Герцен писал: «Дон Кихот, мешающийся не в свои дела, в тысячу раз больше человек, чем какой-нибудь лавочник, которому ни до чего нет дела, кроме до чужих денег»[164]. У Дон Кихота, который действительно постоянно мешается не в свои дела, обостренная восприимчивость к чужому горю. И все же Сервантес показывает, что в поведении ламанчского рыцаря сказывается не только его доброта, но и его сумасшествие. Времена изменились. Он по собственному разумению решил искоренять несправедливость и злоупотребления, в то время как, с точки зрения большинства людей, с которыми его сводит судьба, в любом государстве существуют специально предназначенные для этой цели люди и учреждения. Бывшие рыцарские привилегии — следить за порядком, защищать невинно обиженных и наказывать обидчиков — были возложены на представителей государства. Выполняли ли рыцари свои обязанности или нет, этого Дон Кихот знать не может и уже поэтому вполне может верить, что выполняли, а вот то, что государство с ними не справляется, — это он видит и пытается приложить здесь свои силы. Чего же он способен достичь? Идти по пути демонстрации подлинных добрых дел Рыцаря Печального Образа в тот железный век, когда его угораздило родиться, реальных добрых дел героя-одиночки, оторванного от реальности, — значило грешить против истины и сочинять очередной рыцарский роман. При всевозрастающей симпатии к своему герою и несмотря на благие порывы последнего, Сервантес почти каждую его попытку приводит к краху.

Проникаясь к нему все большей симпатией, Сервантес не обольщается относительно его возможностей творить добро. Об этом в одном из интервью прекрасно сказал Фолкнер: «Жизни нет дела до добра и зла. Постоянный выбор между добром и злом делал Дон Кихот, однако лишь в своем иллюзорном мире. Дон Кихот безумен. Когда же он сталкивается с реальной жизнью и пытается разобраться в людях, он совершенно не в состоянии отличить добро от зла»[165]. Основная стихия «Дон Кихота», несомненно, комическая. Неиссякаемый источник комических ситуаций — как раз все новые попытки героя навязать действительности и в согласии с нею живущим людям свои представления. Не стоит забывать, что Рыцарь Печального Образа не только стремится помогать слабому, нуждающемуся в помощи; он также неистово и нетерпеливо ищет приключений, вторгается в несовершенный, но весьма налаженный мир, в котором несовершенные элементы хорошо пригнаны друг к другу, и, ослепленный своими видениями, нарушает размеренное, а главное, закономерное течение жизни. А подобные преступления всегда наказуются. Как минимум — смехом.

Не говоря уже о том, что многие приключения Дон Кихота основаны на заблуждении и никакой помощи страждущему человечеству он не мог бы оказать, принимая участников похоронной процессии за злодеев, совершивших преступление, а бурдюки с вином — за головы великанов, некоторые из его авантюр приносят несчастья ни в чем не повинным людям. Алонсо Кихано остается Добрым, но он же остается и опасным сумасшедшим, причуды которого стоили, например, некоему бакалавру сломанной ноги. «Заступаясь за обиженных, — сказал тот Дон Кихоту, — вы меня так изобидели, что обиду эту я буду помнить всю жизнь, и потому встреча с искателем приключений явилась для меня истинным злоключением» (1, XIX). В поисках униженных и оскорбленных ламанчский рыцарь походя покалечил погонщиков, помешавших ему бдеть над оружием. По чистой случайности не убил злополучного владельца «Мамбринова шлема», который вовремя рассудил за благо «сверзиться с осла», и т. д.

Жесткость сервантесовского замысла особенно рельефно выступает в эпизодах с пастушком Андресом и дуэньей Родригес. Первый из них — одна из немногих в книге реальных возможностей для Дон Кихота на деле осуществить свою позитивную программу. Между тем, его заступничество за Андреса привело лишь к еще более жестокому избиению мальчика. Встретившись вновь со своим заступником, пастушок проклинает Дон Кихота, а вместе с ним и всех странствующих рыцарей вместе взятых. Таков же примерно позитивный итог и заступничества Дон Кихота за права дуэньи Родригес и ее дочери, обманутой вассалом герцога. И на этот раз светоч странствующего рыцарства, призванный защищать вдов и заступаться за честь девиц, своим вмешательством привел лишь к тому, что дуэнья потеряла место, дававшее ей кусок хлеба, а ее дочь оказалась, помимо своей воли, в монастыре.

Однако точно так же не стоит забывать, что Рыцарь Печального Образа не только ищет приключений, но и стремится защищать слабых и карать злых. Писатель умышленно вставил в длинную череду нелепых выходок Дон Кихота, его сумасбродств, эпизоды, в которых герой действительно пытается восстановить поруганную справедливость. Конфликт столкновения Дон Кихота с действительностью оборачивается здесь своей трагической стороной, ибо мы не только осознаем бессилие героя устранить антагонизм обиженных и обижающих, но и неподатливость антагонистически устроенной реальности подобным экспериментам с нею.

Таким образом, и в этом пункте роман оказался шире первоначального замысла. И в этом пункте образ перестает быть сугубо развенчиваемым и приобретает контуры, позволяющие говорить о Дон Кихоте, как о герое, дела которого (точнее, результаты этих дел) подчас не расходятся со словами. Таков в первой части эпизод с пастушкой Марселой, которую заступничество ламанчского рыцаря избавляет от преследования досаждающих ей ухажеров. Оказав моральную поддержку поэту Лоренсо, Дон Кихот помог ему выстоять в борьбе с прагматическим отцом, «рыцарем Зеленого Плаща», за свое предназначение в жизни. Рыцарю Печального Образа, человеку не от мира сего, была близка поэтическая сущность этого юноши, оказавшегося на распутье, кое в чем подобного уравновешенному, добропорядочному, живущему в согласии с миром, по общепризнанным нормам жизни отцу, но во многом и отличному от него, и он протянул поэту руку помощи. В конечном счете неоднозначен и эпизод с освобожденными Дон Кихотом каторжниками, в котором он, основываясь на принципах высшей справедливости, дарует свободу тем, кто от природы был свободным. Далеко не все они были отпетыми негодяями, и из их же слов было ясно, что нередко за решетку попадали те, кому нечем было расположить в свою сторону служителей Фемиды, в то время как негодяи куда более высокого полета, благодаря связям и взяткам, ускользали от правосудия. Дон Кихот вносит свой вклад в счастливое разрешение конфликта между Камачо Богатым и Басилио Бедным и содействует женитьбе последнего. Необъяснимая на первый взгляд популярность у грядущих поколений именно эпизода со свадьбой Камачо объясняется, по-видимому, не столько его «пасторальной» тональностью, сколько тем, что это одно из немногих приключений Рыцаря Печального Образа, в котором он, стремясь помогать обиженным и угнетенным, в этом преуспевает.

БЕЗУМЕН ИЛИ ДЕРЗНОВЕНЕН?

Отличия 2-й части «Дон Кихота» от 1-й слишком очевидны, чтобы на них не обращали внимания его читатели. Однако как произведение в целом, так и образ главного героя претерпевали постоянную и постепенную эволюцию на протяжении всего романа. Уничтожение библиотеки Дон Кихота подводит черту под «Протокихотом». Впереди — и открытие образа Санчо Пансы, и подлинно гуманистические монологи Рыцаря Печального Образа, и сатирические зарисовки, обогатившие блестящую комическую стихию первых глав, и необычайно богатая оттенками сервантесовская ирония, так восхитившая немецких романтиков. Дон Кихот первых шести глав прежде всего безумен, затем он станет, как это тонко подметит Санчо, не столько безумен, сколько дерзновенен.

Мотив безумия давал Сервантесу массу преимуществ. Роман буквально перенасыщен разными видами умопомешательства. Помимо самого ламанчского рыцаря, это прежде всего Карденио, сошедший с ума на любовной почве. При встрече с ним, интуитивно чувствуя свое родство с этим до сей поры незнакомым ему человеком, Дон Кихот обнял его и долго сжимал в объятиях. В известной степени это и безрассудно-любопытный из вставной новеллы, и севильский и кордовские сумасшедшие, речь о которых идет в Прологе ко 2-й части, а также севильский сумасшедший, о котором Дон Кихоту рассказывает цирюльник.

«Выводимый автором дурак, — по словам М.М. Бахтина, — устраняющий мир патетических условностей, и сам может быть объектом авторского осмеяния, как дурак. Автор не обязательно солидаризируется с ним до конца. Момент осмеяния самих дураков может выступать даже на первый план. Но дурак нужен автору: самим своим непонимающим присутствием он остраняет мир социальной условности. Изображая глупость, роман учится прозаическому уму, прозаической мудрости. Глядя на дурака или глядя на мир глазами дурака, глаз романиста научается прозаическому видению опутанного патетической условностью и ложью мира»[166]. Ранее, в 1905 году, в юбилейной анонимной статье о «Дон Кихоте», помещенной в «Новом журнале литературы, искусства и науки», в этой связи было даже сделано любопытное сопоставление Рыцаря Печального Образа с Иванушкой-дурачком. В одном случае инстинкт гения, в другом — чутье народа подсказали, что именно дурак, наделенный великим простодушным сердцем, является носителем высших идеалов и искателем высшей справедливости. С точки зрения «умных братьев», он должен быть нелеп и смешон. При работе над «Идиотом» Достоевский не упоминал Иванушку-дурачка, но сервантесовский герой помог ему открыть ту же закономерность: юмор открывает прекрасное в комическом, и Дон Кихот прекрасен единственно потому, что смешон.

Размышления русского писателя, косвенно касающиеся Дон Кихота и имеющие прямое отношение к эволюции образа князя Мышкина, помогают увидеть в романе Сервантеса особенности, не замеченные ранее. Только в комической книге, рассчитанной на некоторое неправдоподобие ситуаций, оправдываемых смехом, безумец, пытающийся искоренить зло, мог просуществовать на протяжении многих сотен страниц. В серьезной книге честный писатель должен был либо пойти на отмену правдоподобия и написать рыцарский (впоследствии — типа «Парижских тайн») роман, либо заставить своего героя идти на компромиссы, изменять своим идеалам с единственной целью — выжить, либо привести его в самые сжатые сроки к гибели.

Если бы Дон Кихот не был безумен, можно было бы сказать, что он отважен до безумия. И все же никому не придет в голову оспаривать тот непреложный факт, что сервантесовский герой действительно отважен. Отметим при этом, что в первых шести главах при всех внешних проявлениях отваги Дон Кихот не всегда может быть признан отважным, коль скоро безумие его подчас проявлялось в форме галлюцинаций. Истинную отвагу он проявлял тогда, когда ясно сознавал, кем он является на самом деле, и не принимал себя за своих непобедимых кумиров. В минуты, когда ламанчский рыцарь принимал себя за Балдуина, он был лишен если не отваги, то собственной отваги. Избавив его от галлюцинаций, Сервантес мог позволить ему, уже во 2-й части, даже бежать с поля боя. Страстные поклонники Рыцаря Печального Образа нередко болезненно воспринимают это бегство, которым завершилось приключение с ослиным ревом, когда Дон Кихот, бросив сбитого с ног Санчо, «поворотил Росинанта и во весь мах помчался прочь от толпы, взывая к Богу, чтобы он избавил его от опасности» (2, XXVII). Здесь нелишне напомнить, что Дон Кихот бежит не от смертельной опасности, а от возможности умереть самой нелепой, с его точки зрения, смертью, а именно, смертью от огнестрельного оружия, которое он ненавидел всеми фибрами своей души («Благословенны счастливые времена, не знавшие чудовищной ярости этих сатанинских огнестрельных орудий, коих изобретатель, я убежден, получил награду в преисподней за свое дьявольское изобретение, с помощью которого чья-нибудь трусливая и подлая рука может отнять жизнь у доблестного кабальеро, — он полон решимости и отваги, этот кабальеро, той отваги, что воспламеняет и воодушевляет храбрые сердца, и вдруг, откуда ни возьмись, шальная пуля (выпущенная человеком, который, может статься, сам испугался вспышки, произведенной выстрелом из этого проклятого орудия, и удрал) в одно мгновение обрывает и губит нить мыслей и самую жизнь того, кто достоин был наслаждаться ею долгие годы» (1, XXXVIII)).

Сервантес позаботился о том, чтобы, как это ни парадоксально, за всю бытность Дон Кихота странствующим рыцарем в современной автору и его читателям Испании огнестрельное оружие, по сути дела, ни разу, за исключением этого случая, герою не угрожало. Столкновение каторжников с конвоирами, вооруженными аркебузами, может не приниматься в расчет, так как последние не успели его применить. Между тем в спровоцированном Санчо конфликте с крестьянами, вооруженными самострелами и аркебузами, опасность храбрецу быть убитым шальной пулей, пущенной каким-нибудь трусом и ничтожеством, была слишком реальной.

Дон Кихот не только добр, безумен, отважен, он еще и «хитроумен», что вынесено в заглавие. Кроме того, что испанское слово «ingenioso» не поддается однозначному переводу на русский, да и не только на русский язык, не так-то просто понять, что же хотел этим сказать автор. Во времена Сервантеса под «ingenio» понимался природный дар, изобретательность, понятливость. По Хуану Уарте, «ingenio» — это причудливое сочетание бредней, меланхолии и находчивости. По-видимому, последнее толкование более первого отвечает меняющейся и неоднозначной, но все же сути сервантесовского героя. «Хитроумным», скорее, является Санчо (не утрачивая при этом наивности), а Дон Кихот в основном предстает как «выдумщик». Идальго-выдумщик! Воображение и фантазия унаследованы Дон Кихотом от своего отца Сервантеса (или «отчима», как тот представляется в Прологе к 1-й части).

Сервантес щедро наделил своего героя воображением и фантазией, — качествами, которыми по праву мог гордиться сам. В «Путешествии на Парнас» он писал: «Я силою своего воображения превосхожу других». В «Дон Кихоте» же именно воображение героя не дает пресечься сюжету. Об этом недвусмысленно пишет сам Сервантес: «Так, увлекаемый собственным воображением, отмеченным печатью его доселе невиданного умопомешательства, он продолжал говорить без умолку и перечислять рыцарей обеих воображаемых ратей, тут же сочиняя девизы и прозвища и придумывая за каждого из них особый цвет и особую форму доспехов» (курсив мой. — В.Б.) (1, XVIII).

Фантазии Дон Кихота настолько рельефны, детальны, образны и пластичны, что их реальность в границах романа оказывается если не равновеликой, то, по крайней мере, равноправной с реальностью внешнего мира. По сути дела, в первых главах перед нами три реальности: книжная реальность героев, за которых Дон Кихот себя принимает; творимая на основе прочитанной литературы и фантазий иллюзорная реальность; реальность испанской действительности конца XVI — начала XVII века. Однако впоследствии первая навсегда исчезнет за ненадобностью со страниц романа. Дон Кихот — демиург. Он создает свою вселенную рядом с реальной, будучи с ней в разладе. Он своеобразный падший Ангел, возжелавший в своей гордыне невозможного и за это наказанный. Чертами подлинной реальности для него (на этом настаивал еще М. де Унамуно) обладают великаны, а не мельницы. Поэтому ему так трудно найти общий язык с окружающими. С точки зрения людей, с которыми встречается Дон Кихот, мир двулик. Это прежде всего их, реальный, мир и мир фантастический, выдуманный мир Дон Кихота, который они принимают в расчет со скидкой на его иллюзорность.

Помимо того, что точка отсчета у Дон Кихота иная, мир для него многолик и в то же время един и целен. «Вот почему, — поучает он Санчо Пансу, — то, что тебе представляется тазом для бритья, мне представляется шлемом Мамбрина, а другому — чем-нибудь еще» (1, XLV). Стиль мышления Дон Кихота не меняется при переходе от рыцарских тем к нерыцарским. Поэтому ему так трудно понять, почему окружающие говорят о нем, что он бывает то здравомыслящим, то вдруг безумным. По его убеждению, он всегда одинаков. В крайнем случае, он готов был бы согласиться, чтобы люди, с его точки зрения заблуждающиеся, почитали его всегда и во всем безумным.

Эксперимента ради можно представить себе другой роман о подвигах Дон Кихота, написанный не скептиком и реалистом Сидом Ахметом бен-Инхали, а неким историком-идеалистом, о котором и мечтал Рыцарь Печального Образа, историком, исполненным веры в рыцарские романы. Это было бы произведение, в котором перед нами предстал бы мир-перевертыш. Дон Кихоту, как известно, не довелось прочесть роман, описывающий его приключения. Если бы это произошло, он, несомненно, был бы очень расстроен (хотя это огорчение и не смогло бы лишить его уверенности в своей правоте). Дело в том, что мудрый араб, определяя свое отношение к двум реальностям, условно говоря, реальности мельниц и реальности великанов, со всей определенностью склоняется в пользу первой, принимая, таким образом, сторону оппонентов ламанчского рыцаря. Если бы он принял в споре о мельницах и великанах сторону Дон Кихота, мы прочли бы совсем иной, приключенческий, выполненный в традициях рыцарских романов, но при этом в высшей степени оригинальный роман. Противостояние двух миров, достигающее примерно к середине 1-й части своего апогея, к концу ее значительно ослабевает как структурообразующий принцип, так как основную сюжетную канву, начиная с тридцать второй главы, составляют вставные новеллы. Что же касается 2-й части, о которой подробнее речь пойдет ниже, то в ней это противостояние фактически сходит на нет, ибо по-прежнему стойкие иллюзии Рыцаря Печального Образа остаются при нем, сюжетом же в ней в основном управляет «обманная» инициатива забавляющихся героем окружающих его людей.

Воображение и фантазия Дон Кихота не могли не основываться на обширных познаниях. Исходя из постулируемой универсальности странствующих рыцарей, Сервантес наделяет своего героя познаниями в самых различных областях человеческой деятельности, заставляет поражаться его разносторонности, эрудиции, уму и мудрости как персонажей романа, так и его читателей. Немаловажно при этом, что если вначале Дон Кихот выказывает свои познания главным образом в пределах, очерченных кругом жизненных интересов героев рыцарских романов — в лекарственных травах, в ратном деле, то во 2-й части он уже профессионально рассуждает об арабских заимствованиях в испанском языке и о труде переводчиков. Не только идеалы, поведение и причина помешательства Дон Кихота, но и широта и разнообразие его познаний подсказали Джованни Папини мысль попытаться отгадать, какой же была жизнь Алонсо Кихано до тех пор, пока он не предстал перед нами в образе ламанчского рыцаря. Из якобы новонайденной «Юности Дон Кихота», принадлежащей перу Сервантеса, мы узнаем, что Алонсо Кихано учился в Саламанкском университете, но, наскучив схоластикой, бросил его через два года, занявшись литературой. После любовной неудачи он ушел в монастырь, но, убедившись в неискренности религиозных чувств большинства монахов, отправился в Америку. Там, возмущенный дурным обращением с индейцами, он написал негодующее письмо королю. По доносу он был посажен в тюрьму и признан сумасшедшим. О юности Алонсо Кихано мы, однако, можем вместе с Джованни Папини лишь гадать. Но как бы то ни было, в романе Сервантеса герой предстает как эрудит, правдоискатель и гуманист.

Расширяющаяся вселенная романа была в том числе и расширяющейся вселенной внутреннего мира Дон Кихота. Он предстает не только как персонаж, подобный героям рыцарских романов, но и как личность. Заявка на личностную форму видения мира дается уже в первых главах. Г.В. Степанов писал по этому поводу: «Дон Кихот хочет поступать как персонаж рыцарских романов и уже поэтому предстает перед читателем как личность. Реальная среда разрушает его замыслы, обнажая драматическое несоответствие замышленного и действительного, содействуя тем самым формированию личности. Придав Дон Кихоту черты и свойства этического человека, Сервантес атакует рыцарский миф именно с этих позиций и одерживает победу над ним»[167].

По мере развития и углубления замысла, с каждой главой Рыцарь Печального Образа все более оказывался проводником ренессансных идей его создателя. Впервые во весь голос новая ипостась героя заявила о себе в знаменитой речи о Золотом веке. Вложенные Сервантесом в уста своего героя рассуждения о высшей справедливости («превращать же в рабов тех, кого Господь и природа создали свободными, представляется мне крайне жестоким»), мире («мир и есть прямая цель войны, а коли войны, то, значит, и воинов»), сущности таланта («.. я должен сказать, что прирожденный поэт, вдобавок овладевший мастерством, окажется лучше и превзойдет стихотворца, который единственно с помощью мастерства намеревается стать поэтом, и это оттого, что искусство не властно превзойти природу — оно может лишь усовершенствовать ее, меж тем как от сочетания природы с искусством и искусства с природой рождается поэт совершеннейший»), о свободе («Свобода, Санчо, есть одна из самых драгоценных щедрот, которые небо изливает на людей; с нею не могут сравниться никакие сокровища»), завершают образ гуманиста, наделенного (вне сферы своего безумия) чертами гармонического человека Ренессанса.

Волею своего творца и силою его таланта Дон Кихот оказался героем развивающимся и меняющимся. Мы, например, не сразу замечаем, что ламанчский рыцарь блестящий полемист. Эта черта проступает все явственнее по мере того, как все более яростными становятся нападки на его идеалы со стороны людей, с которыми его сталкивает судьба, все более мудрыми и хлесткими оказываются аргументы Санчо. Все чаще Сервантес позволяет Рыцарю Печального Образа прибегать не к мощи своей длани, а к доводам рассудка.

В. Краус обратил внимание на то, что после того, как Дон Кихот, освобождающий каторжников, по существу, совершает уголовное преступление, роман строится по законам детектива, вернее, по законам, по которым впоследствии будут строиться детективы: преступление, бегство, погоня, арест, раскаяние[168]. Доля истины в этом наблюдении, конечно, есть. Необходимо лишь добавить, что речь идет о правилах построения интригующей фабулы, перепавших детективному жанру от щедрот сервантесовского романа, который от главы к главе, по мере развития «детективной» фабулы, все более подчиняется совсем другим, неизмеримо более сложным законам.

Ошибкой было бы считать, что Сервантес не сознавал оригинальности своего замысла. Не меньшей ошибкой было бы также думать, что образ Дон Кихота не оказался открытием и для самого автора. «Люди вырастают по мере того, как художник их познает», — утверждал В. Шкловский[169]. Точно так же, как роман разрастается и углубляется на глазах читателя, так же он разрастался и углублялся под рукой писателя. «В двойственной сложности образа, — писал Р. Менендес Пидаль, — и заключается основное поэтическое нововведение: героические усилия нового Амадиса сочетаются со слабостью и оказываются постоянно подавлены тяжким гнетом пошлой действительности; безумие рыцаря сочетается с необычайной честностью и мудростью и постоянно возвышается его благороднейшими порывами»[170].

О «Дон Кихоте» как романе о разумных безумствах его героя писал сам Сервантес, хотя некоторые «мудрые» читатели романа считают открытие двойственности героя своей прерогативой. При этом проявление мудрости Дон Кихота и комических его черт таково, что смешон он примерно одинаковым образом на протяжении всего романа, и наше представление о нем как о комическом персонаже не очень обогащается по ходу повествования. В то же время наше представление о сервантесовском герое как о мудром, добром и благородном человеке от главы к главе обогащается; Дон Кихот растет как герой положительный.

Более того, одна и та же особенность Дон Кихота нередко воспринимается по-разному в начале романа и в его конце. Одно из открытий Сервантеса заключается в том, что он создал героя, у которого слова не расходятся с делом. Диего де Миранда, или, как склонен был обращаться к нему посетивший его Дон Кихот, рыцарь Зеленого Плаща, говорит о госте, что это умный человек, пораженный безумием, и безумец, наделенный здравым смыслом. Все, что ламанчский рыцарь говорит — с его точки зрения, разумно, справедливо и красиво выражено, тогда как все, что он делает — безумно, дерзко и нелепо. Объясняется эта характеристика тем, что люди, с которыми Рыцаря Печального Образа сводила судьба, привыкли к противоречию, несовпадению между словом и делом, идеалом и действительностью, в то время как Дон Кихот, человек цельный и в своих убеждениях, и в своем безумии, не знает разлада между мыслью и действием. Диего де Миранде, человеку иных представлений о взаимоотношениях личности и общества и иного психологического склада, не приходит в голову, что Дон Кихот всего лишь делает то, что говорит. Идальго, гостеприимно принявший ламанчского рыцаря в своем доме, не перестает удивляться, как это Дон Кихот не понимает, что необходимо приспосабливаться к обществу и что это приспособление состоит в сложной системе сдвигов, замен и «подгонки» слова к делу, их взаимных уступок.

Все свои поступки Дон Кихот совершает, исходя из благородных побуждений. Его антагонисты либо совершают поступки, исходя из иных побуждений, либо, исходя из благородных побуждений, поступков не совершают. При всей, от главы к главе растущей, симпатии к своему герою, Сервантес, будучи реалистом, показал, что следствием подобной прямой связи между словом и делом должно быть поражение. Таким образом, та особенность Рыцаря Печального Образа, которая вначале ощущается читателем как повод для смеха, по ходу романа оборачивается добрыми чувствами по отношению к наивности, прямолинейности и обреченной на провал бескомпромиссности. И в этом — гений Сервантеса.

САНЧО ДОБРЫЙ

Мы не знаем, когда у Сервантеса возникла мысль дать в спутники Дон Кихоту Санчо Пансу. Появился он впервые в седьмой главе и впредь не только не исчезает из поля зрения читателей, но даже нередко выходит на первый план. Открытие пары героев, взаимодополняющих друг друга (худоба и костлявость Дон Кихота и толстое брюхо Санчо, пристрастие Санчо к «натуральным» занятиям, как то еда и сон, и антипатия к ним Рыцаря Печального Образа, как к пустой трате времени, необходимого для более важных дел; народная мудрость Санчо и книжная образованность ламанчского рыцаря, здравый смысл оруженосца и мир, увиденный сквозь призму высоких идеалов), познающих мир со взаимокорректирующих позиций, — оказалось одной из самых замечательных удач писателя.

Достаточно сравнить первые пять глав, в которых Дон Кихот путешествует наедине со своими однотонными мыслями, и остальные, насыщенные диалогами с оруженосцем и «двоящимися» приключениями, чтобы понять гениальность интуиции Сервантеса,

«Две выступающие вместе и контрастирующие одна с другой фигуры, — отмечал Э. Ауэрбах, — комические и полукомические, — это древний и до сих пор живой мотив фарса, карикатуры, цирка, кино: худой и долговязый, низенький и толстый, хитрый и глупый, господин и слуга, образованный и важный, неученый и простоватый, и самые разные комбинации — все это встречалось в разных странах, в разных культурах, в разных сочетаниях и переплетениях. А Сервантес создал единственное в своем роде — нечто совершенное»[171]. С другой стороны, Дон Кихот и Санчо схожи с теми сказочными персонажами, которые были необходимы друг другу, потому что один из них был зряч, но безног, а у другого, слепого, были ноги. Точно так же Дон Кихот необходим Санчо, а Санчо необходим Дон Кихоту, потому что первый видит только то, что внутри его, а второй — только то, что вне его. И Сервантес дал их друг другу в спутники.

Выбор оруженосца для странствующего рыцаря, выбор спутника, с которым предстоит делить все тяготы походной жизни, на верность, добросовестность и сметливость которого в самые ответственные минуты придется полагаться, — дело ответственное. Чем привлек Дон Кихота Санчо Панса? Почему именно его он, не раздумывая, выбрал для столь почетной роли? Санчо трусоват («У Дон Кихота сердце запрыгало, а у Санчо екнуло»), он не слишком добросовестен (вспомним, как, по его милости, ламанчский рыцарь перед герцогской четой грохнулся оземь с Росинанта, у которого было плохо подтянуто седло), он весьма корыстолюбив (вожделенный остров видится ему населенным туземцами, которых он намерен незамедлительно продать), расчетлив («Вот почему я еще раз повторяю, что стою за Камачо: с его котлов можно снять немало пенок, то есть гусей, кур, зайцев и кроликов»). Наконец, он в любую минуту готов слукавить и одурачить своего хозяина. Чего стоят, например, мнимое посольство к даме сердца Дон Кихота, придуманный им фарс с заколдованной Дульсинеей и «древесный» способ самобичевания ради ее расколдования. Далекий потомок Санчо Пансы, слуга лесковского героя Дормидонта Рогожина, прозванного Донкихотом Рогожиным («Захудалый род», 1873), будучи искренне привязан к своему хозяину, ничтоже сумняшеся, втихомолку показывал его любопытствующим за деньги. К чести Санчо, при всей своей хитрости и расчетливости до этого он не додумался.

Между тем чутье Дон Кихота, несмотря на его обычную непрактичность, в данном случае было безошибочным. В очередной раз он действовал в нарушение рыцарского кодекса. Оруженосца он подбирал «по своему росту», себе, а не какому-либо абстрактному странствующему рыцарю. Романтики, думается, не столько ошибались, сколько выдавали желаемое за действительное, когда утверждали, что сервантесовские герои — антиподы. Антипода в оруженосцы не выберешь. Прав был священник Перо Перес, хорошо знавший своих земляков, когда сказал, что их обоих словно отлили в одной и той же форме.

Алонсо Кихано Добрый (равно как и Мудрый) выбрал человека, который в чем-то схож с ним либо удачно его дополняет. Зачем Дон Кихоту храбрость оруженосца, если он один, по его убеждению, стоит сотни? Зачем ему кристальная честность оруженосца, если он весь мир несет в себе, почти не зависит от мира окружающего и совершенно равнодушен к его благам? По словам Сида Ахмета, выбирая Санчо, Дон Кихот исходил из того, что этот его односельчанин (Санчо как-то скажет, что он Дон Кихота знает чуть ли не с пеленок) «был человек добропорядочный (если только подобное определение применимо к людям, которые не могут похвастаться изрядным количеством всякого добра), однако же мозги у него были сильно набекрень». По мнению односельчан, Санчо и в самом деле был слегка с придурью.

Выбирая в спутники Санчо Пансу, Дон Кихот, несомненно, отдавал должное его уму, находчивости, остроумию, жизнелюбию. Подобно своему хозяину, Санчо был большим фантазером (замечателен его рассказ о том, какой он видел землю, пролетая вместе с Дон Кихотом на «волшебном» коне Клавиленьо «по области огня»), свободолюбивым («И я предпочитаю в летнее время развалиться под дубом, а в зимнюю пору накрыться шкурой двухгодовалого барана, но только знать, что я сам себе господин, нежели под ярмом губернаторства спать на голландского полотна простынях и носить собольи меха»), несмотря на свою хитрость — доверчивым («заколдовавший» Дульсинею Санчо легко поверил в герцогский розыгрыш с Дульсинеей и Мерлином), несмотря на расчетливость — верным («и вот за это простодушие я и люблю его больше жизни и, несмотря ни на какие его дурачества, при всем желании не могу от него уйти»).

Все недостатки Санчо в глазах Дон Кихота, вне всякого сомнения, окупала его доброта. Только Санчо Добрый и мог стать оруженосцем Дон Кихота. Уехав голяком с острова Баратарии, взяв только полкаравая хлеба и полголовы сыра, он их вскоре отдал паломникам, просившим, как ему показалось, милостыню. Санчо, как отмечает Сид Ахмет, был человеком весьма сердобольным. Грубоватая привязанность к хозяину, чуткость и доброта подсказывают ему трогательное и, в общем-то, весьма действенное (не произойди в Рыцаре Печального Образа необратимой перемены) объяснение злополучного поражения, вынуждающего их отказаться от странствий: «Ах! — со слезами воскликнул Санчо. — Не умирайте, <…> вы упали с Росинанта, оттого что я плохо подтянул подпругу» (2, LXXIV).

Если человека, любящего роман Сервантеса и хорошо его знающего, попросить назвать какие-либо наиболее характерные особенности Санчо Пансы, то непременно сразу же или почти сразу же речь пойдет о его пословицах. В «Дон Кихоте», в обеих его частях, разбросано до трехсот пословиц, поговорок и пословичных речений, значительная часть которых исходит из уст Санчо. Однако и в этом отношении сервантесовский замысел развивался, трансформировался и обогащался новыми открытиями. Дело в том, что первую пословицу Санчо произнес в девятнадцатой главе романа, в то время как появился в седьмой. Даже такой тонкий и глубокий знаток «Дон Кихота», как Р. Менендес Пидаль, не заметил эволюции образа («В главе VII он выехал в роман на своем сером, беспрестанно сыпля пословицами»[172]).

По существу, из испанского пословичного материала Санчо Панса и «выехал в роман». Это такие пословицы, в которых фигурирует имя «Санчо», как «Вон там едет Санчо со своей клячей»; «Чем Санчо лечит, от того Доминго болеет»; «Что у Санчо в голове, знает только он да дьявол»; «Говорит Санчо из Томахонес, у кого нет овец, у того и штанов нет». Взятые в целом, они в какой-то мере обрисовывают контуры образа, жизнь в который смог вдохнуть лишь гений Сервантеса.

Каскады пословиц Санчо — некая параллель ориентации Дон Кихота на предписания странствующего рыцарства. Подобно ламанчскому рыцарю, следующему в своем бытовом, повседневном поведении стародавним, вычитанным из книг образцам, Санчо оценивает все происходящее в минуты пословичного безумия, нанизывая один на другой образцы веками отточенной народной мудрости, часто не имеющие никакого отношения к происходящему. В своем начетничестве они стоят друг друга и в конечном счете прекрасно друг друга понимают и прощают друг другу столь сходные слабости. Вместе с тем, как и в случае с отношением Дон Кихота к рыцарскому кодексу, пословицы Санчо нередко перестроены, видоизменены в соответствии с неповторимыми условиями, в которые попадает герой.

Еще более близость между хозяином и слугой подтверждается тем, что, когда Санчо Панса не садится на своего пословичного конька, он, подобно Дон Кихоту, который, за вычетом рыцарских монологов, обнаруживает гибкий, глубокий и острый ум и поднимается до вершин ренессансных воззрений на человека и его место в жизни, способен мыслить и поступать как истинный мудрец, неразрывно связанный с основами народного миропонимания. Во время своего недолгого губернаторства он действует в согласии с радикальными взглядами таких мыслителей, как Томас Мор и Томмазо Кампанелла. Замечательна, например, учрежденная Санчо Пансой новая должность — «альгвасил по делам бедняков, не с тем, однако, чтобы преследовать их, а с тем, чтобы проверять, подлинно ли они бедны, а то ведь бывает иной раз и так, что калекою прикидывается вор, у коего руки целехоньки, и выставляет напоказ мнимые язвы здоровенный пьяница». И это — реальная защита прав подлинных бедняков.

Первоначально, видимо, назначение нового персонажа мыслилось Сервантесу в двух основных аспектах: пародирование такого важного элемента в мире рыцарских романов, как оруженосец, и выявление фантасмагоричности рыцарского взгляда на мир с помощью героя, выступающего от имени бытовой, жизненной и реальной правды жизни. Однако очень скоро эти непосредственные задачи оказались превзойденными и стали вырисовываться контуры грандиозного образа живого представителя крестьянства. Крестьянин, сопровождающий своего хозяина по всем путям и перепутьям его подвижнической деятельности, раньше, действеннее и человечнее всех развенчивает маниакальную деятельность Дон Кихота и бесплодность его книжных фантазий, но в то же время именно он улавливает гуманистическую сторону чаяний и порывов болеющего душой за все человечество хозяина и проникается ею.

Образ человека из народа, рожденный фантазией Сервантеса, пожалуй, превосходит всё, что было создано до него в этой области в мировой литературе. Штрих за штрихом, из главы в главу все более очевидным становится непреходящий смысл открытия писателя, сумевшего не только поставить крестьянина в центр обширнейшего повествования, но и наделить его чертами подлинной реальности. Писатели, обращавшиеся впоследствии к народной теме, внимательнейшим образом штудировали роман Сервантеса, пытаясь понять его секрет, способность изображать человека из народа руками, не трясущимися ни от гнева, ни от подобострастия, наделенным слабостями и пороками и при этом симпатичным и обаятельным, абсолютно естественным, наделенным чертами национального своеобразия и вместе с тем «лица необщим выраженьем», героя толпы и героя-личности, увиденного глазами соотечественника и сочеловека.

«КРИВЫЕ И ПОПЕРЕЧНЫЕ» ИСТОРИИ ЛАМАНЧСКОГО РЫЦАРЯ

«Дон Кихота» все еще, не слишком считаясь с фактами, называют «первым романом» в мировой литературе.

Слишком многим ему обязана литература последующая. От него исходят самые разнообразные импульсы, обогатившие все литературы, многие поколения, эстетические тенденции, импульсы, которые отозвались не только в романе. Однако и к нему стягиваются (как это всегда бывает с гениальными произведениями искусства; только бездарные книги могут основываться на одном вдохновившем их литературном источнике) многочисленные нити оплодотворивших его, хотя и не определяющих его сути культурных воздействий[173]. Это тот уровень формирования замысла, на котором разговор об «Интермедии о романсах» будет занимать уже весьма скромное место.

Отголоски в «Дон Кихоте» предшествующей и современной Сервантесу литературы, испанской и зарубежной, принадлежащих перу признанных литераторов и произведений народного творчества многочисленны и разнообразны. И главное, роль, которую они сыграли в зарождении и развитии замысла, их назначение в структуре «Дон Кихота» очень различны. Помимо рыцарского романа, это и пасторальный роман (Сервантес отдал ему дань в историях Марселы и Хризостома, Басилио и Китерии), и сентиментальный (такова в «Дон Кихоте» повесть о сложных взаимоотношениях между Карденио, Лусиндой, Доротеей и Фернандо, завершившихся двумя браками), и психологический (который поднят Сервантесом на новый уровень новеллой о безрассудно-любопытном), и авантюрный (образцом которого в «Дон Кихоте» служит история пленника), и плутовской (линия Хинеса де Пасамонте и некоторые другие), и Романсеро (пронизывающее, в частности, все приключение в пещере Монтесиноса), и испанская поэзия Золотого века, особенно лирика Гарсиласо де ла Веги, и испанский фольклор, стихия которого явственно доминирует в партии Санчо. Причем фольклорный элемент значим не только сам по себе: в значительной мере «фольклорен» сам принцип включения писателем предшествующей культуры в роман. Сервантес цитирует нередко по памяти. Культура прошлого, и народная, и профессиональная, бытует в «Дон Кихоте» так, как она бытует в народе, в устной традиции. Например, в двадцать третьей главе 2-й части Сервантес по памяти приводит фрагмент романса о смерти Дурандарте, сконтаминировав два различных романса на одну тему.

Установлено, что на развитие действия в «Дон Кихоте» повлияла «Энеида» Вергилия. Неоднократно делались попытки доказать прямую связь сервантесовского замысла с «Божественной комедией» Данте. Отмечалось, что образ Беатриче в переосмысленном, а в какой-то мере и пародируемом виде сыграл не последнюю роль при работе Сервантеса над образом Дульсинеи, что прообразом для волшебного коня Клавиленьо послужил Гернон из «Божественной комедии», что эпизод с каторжниками, особенно вопросы, которые задает им Дон Кихот, напоминает «Ад» в целом, что во встрече Рыцаря Печального Образа с Монтесиносом пародируется встреча Данте с Вергилием, а эпизод с колесницей Мерлина, во время которого Дон Кихот впервые видит «Дульсинею», — первую встречу поэта с Беатриче в «Божественной комедии». Возможно, все это так. Однако важнее другое. Вряд ли Сервантес имел это в виду, но, пофантазировав, можно предположить, что, начиная с VII главы, писатель воспользовался теми возможностями, которые открыл Данте в «Божественной комедии», дав своему герою проводника по чуждому, но влекущему его миру. У него ту же, по существу, функцию выполняет Санчо, который не столько оруженосец, сколько провожатый Дон Кихота в мире реальности, какового сам он неотъемлемая часть и где его хозяин новичок. Как и у Данте, стержень повествования составляет реакция ведомого на этот неведомый ему мир.

Многому научил Сервантеса Боккаччо. Особенно отчетливо это влияние сказалось в незамысловатой структуре вереницы вставных новелл, которыми перенасыщено пребывание Дон Кихота на постоялом дворе. Изображая рыцарские похождения в комическом освещении, внося комический элемент в героическое начало эпоса, Сервантес проявил себя как последователь Ариосто.

Три самые авторитетные тенденции в испанской прозе XVI века составляют переливчивую, многоголосую стилистику «Дон Кихота» и его поэтику, возникшую из взаимодействия соположенных эстетических сфер: это рыцарский роман, плутовской и пасторальный. Отчужденность современного читателя от эмоциональной атмосферы пасторального романа значительно большая, чем от рыцарского и, тем более, плутовского. Для Сервантеса же мир пасторальных чувств, стихия пасторального романа, его философия обладали непреходящим значением. Он обогатил этот процветавший в Испании эпохи Возрождения жанр своей «Галатеей», которой весьма дорожил. В «Дон Кихоте» пасторальные вехи многочисленны и немаловажны для понимания замысла в целом. Мотив неосуществленного «пастушества» Дон Кихота и Санчо чрезвычайно важен. Он как бы дает новую перспективу, вырывает сюжет из проторенного многими сотнями страниц русла — русла пародии на рыцарские романы (немыслимо, кстати сказать, представить себе, чтобы герои решили стать пикаро, а автор, соответственно, намекнул бы на попытку перевести роман в регистр плутовского или псевдоплутовского романа). Этот поворот дал бы в руки Сервантеса совершенно иные возможности — пародировать пасторальный роман он вряд ли бы стал. Однако уход в гармонический мир идеалов для Рыцаря Печального Образа был еще более невозможен, чем тихое, бескомпромиссное существование в такт с принявшей его в свое лоно реальностью. Не случайно за этой неосуществленной Аркадией Дон Кихота поджидала Смерть.

Дон Кихот — прямой антипод плута, добрый, доверчивый, нерасчетливый. Санчо также пикаро лишь с одного боку, поскольку он и в самом деле сметлив, лукав и легок на подъем. Ни в коей мере не являясь плутовским романом, «Дон Кихот» кое в чем использует возможности, открытые авторами плутовских романов: умение создавать реалистическую картину нравов, трезвый взгляд на место и роль идеалов в современной писателям действительности, попытку приблизиться к адекватному отражению речевых особенностей персонажей из народа, преимущественный интерес к демократической среде, правдоподобие в изображении взаимоотношений между людьми. Между тем, в сервантесовском романе нет самого главного: плута либо по необходимости, либо по призванию, легко свыкающегося с борьбой за существование и находящего в конце концов в ней вкус. Нет в нем и трезвого, как правило, пессимистического и нередко циничного взгляда на мир.

Не всегда ощущая культурные слои в «Дон Кихоте», читатели подчас превозносили Сервантеса за то, что им было заимствовано с теми или иными целями. Так, Унамуно квинтэссенцией мироощущения Дон Кихота счел песню, которую побежденный рыцарь спел «под аккомпанемент собственных вздохов»:

Любовь, при мысли томной

О том, как я мучительно страдаю,

Я к смерти поспешаю,

Дабы покончить с мукой столь огромной.

Но, досягнув могилы,

Как тихой пристани среди ненастья,

Я так исполнен счастья,

Что крепнет жизнь, и умереть нет силы.

Так, жизнью умерщвленный,

Я в смерти обретаю воскресенье,

О, странное боренье,

Где смерть и жизнь, сражаясь, непреклонны!

(2, LXVI1I)

(Перевод М. Лозинского)

Между тем этот мадригал заимствован Сервантесом у П. Бембо.

Уже одна причудливая композиция «Дон Кихота» — свидетельство гениальности его автора. Своеобразие и композиции, и замысла в целом не в последнюю очередь состоит в сочетании вставных новелл с основным руслом повествования, в которое они «вставлены». В XVII и XVIII веках одни из переводчиков и издателей «Дон Кихота» готовы были довольствоваться лишь вставными новеллами, другие освобождали от них роман как от ненужного балласта. И те, и другие бесконечно обедняли «Дон Кихота».

Вставными новеллами Сервантес компенсировал в «реальном» романе свою тоску по высокому. Их нагнетание к концу 1-й части — определенное свидетельство того, что Сервантес хотел уравновесить полученную читателем изрядную дозу комического и «низового» изображением благородных чувств. Особенно насыщены вставными новеллами главы, действие которых происходит на постоялом дворе — перекрестке судеб и мотивов в «Дон Кихоте». Во 2-й части роль вставных новелл заметно падает. «Веди свою историю по прямой линии и оставь кривые и поперечные», — с этими словами Дон Кихот обращается к мальчику, помощнику раешника маэсе Педро. Под знаком этого совета проходит и 2-я часть романа, в которой уже почти нет вставных новелл, коль скоро гуманистическим, «высоким» содержанием все более насыщается образ главного героя, «прямая линия» романа.

Однако функции вставных новелл этим не исчерпываются. Они, по словам С.Г. Бочарова, словно некая эманация сознания Дон Кихота во внешней действительности и некоторое подтверждение реальности его великой иллюзии. «С точки зрения внешнего “обыкновенного” мира, — продолжает он, — ясно заметна грань, где жизненные истории “выпадают” и переходят во вставные, а люди становятся персонажами и переходят из “этого” мира в “другой”: когда они переодеваются в другие костюмы»[174]. Подчас вставные новеллы противопоставлены основному сюжету, как, например, в новелле о пленном капитане. Химерические подвиги и столь же химерическая любовь Рыцаря Печального Образа «испытываются» историей о подлинно рыцарском героизме и стойкой героической любви.

Реальный характер этой назидательной новеллы подчеркивается тем, что Сервантес упоминает в ней о собственном мужественном поведении, а героя наделяет именем одного из своих сотоварищей по алжирскому плену.

С другой стороны, вставные новеллы — нередко своеобразные двойники тех или иных линий основного сюжета. Это своеобразное дублирование важных для всего замысла мотивов призвано было, по-видимому, хотя и на ином уровне и в иных формах, придавать им большую убедительность и подчеркивать их универсальность.

Очевидно, например, что безумие Дон Кихота перекликается с безумием Карденио, которое, в свою очередь, в чем-то сходно с безумием Ансельмо, героя новеллы о безрассудно-любопытном. Более того, именно Карденио своими безумствами от любви подсказал Дон Кихоту его безумства в горах Сьерра-Морена. Во вставную новеллу о трагической любви Хризостома к Марселе вкраплено рассуждение Дон Кихота о дамах сердца странствующих рыцарей. В данном случае параллелизм усложняется введением еще одного, пародирующего первый (рыцарский) и второй (пасторальный) планы. Сразу же после того, как Хризостома предали земле, следующая, XV глава 1-й части, в которой Дон Кихота и Санчо Пансу избивают янгуасцы, начинается с того, что Росинанту припала охота «приударить за госпожами кобылицами», которым, однако, хотелось больше пастись, чем утолять его страсть.

Так что «Дон Кихот» — это система взаимодополняющих, взаимообогащающих и взаимопародирующих сюжетов.

ИЖДИВЕНИЕМ ФРАНСИСКО ДЕ РОБЛЕСА

В 1585 году Сервантес, по его собственным словам, «отложил в сторону перо и комедии» и на двадцать лет, по сути дела, выпал из литературной жизни Испании. «Post tenebras spero lucem» («После мрака надеюсь на свет») — эти слова из книги Иова были девизом герба типографии Хуана де ла Куэсты, в которой в 1605 году был напечатан «Дон Кихот». Как нельзя лучше они подходят к надеждам писателя, вернувшегося в литературу после многолетнего молчания и не избалованного успехом.

Завершив работу над рукописью в Эскивиасе и в Толедо, Сервантес к весне 1604 года приготовил ее к печати. Он решил посвятить роман одному из влиятельнейших и богатейших испанских аристократов, дону Алонсо Диего Лопесу де Суньиге-и-Сотомайор, герцогу де Бехар, маркизу де Гибралеон и графу де Беналькар. Герцогу, имя которого Сервантес обессмертил, было в ту пору двадцать семь лет, он увлекался охотой и с презрением и высокомерием относился к людям искусства. Для Сервантеса, как и для других писателей той поры, в условиях жесточайшей цензуры это была вынужденная, унизительная, но необходимая мера. Посвящение, т. е. жанр, который, при всех этикетных моментах, предполагал известную искренность, в сервантесовском исполнении содержит немалую издевку, поскольку представляет собой откровенный плагиат. Основу его составляет компиляция фраз из посвящения Фернандо де Эрреры в его книге «Примечания к творениям Гарсиласо» маркизу Айямонте и предисловия к этой же книге, принадлежащего перу Франсиско де Медины. Можно предположить, что писателю не случайно «изменило» вдохновение в момент написания проникнутого далеко не искренним энтузиазмом, восхищением и благодарностью Посвящения.

Ныне известно всего восемь экземпляров издания «Дон Кихота», признанного первым, причем история этого признания достаточно авантюрна. Начнем с того, что, по нескольким свидетельствам современников, вроде бы явствует, что существовало более раннее издание романа, во всяком случае, 1604 года. Вот некоторые из них. Сервантесоведов давно ввергали в сомнения вступительные стихи к роману «Плутовка Хустина» Франсиско Лопеса де Убеди, привилегия на печатание которого была выдана 22 августа 1604 года, т. е. за четыре с лишним месяца до выхода в свет первого известного нам издания «Дон Кихота». Применив модный в ту пору прием «обрубленных» стихов, Лопес де Убеда писал:

Я царица Пикарди — (и,)

Пославней доньи Оли — (вы,)

Дон Кихо — (та) и Лосари — (льо,)

Альфара — (че) и Селести — (ны).

Внимания заслуживает документ, обнаруженный в римском архиве и представляющий собой рукопись толедского мориска Хуана Переса. Если только по прошествии тридцати трех лет (рукопись датирована 1637 годом) X. Перес чего-нибудь не перепутал, в 1604 году, во время посещения им книжной лавки в Алькала де Энаресе, он был свидетелем разговора, в котором был упомянут «Дон Кихот».

Главным аргументом служит приведенный выше фрагмент из письма Лопе де Веги к герцогу де Cecee от 14 августа 1604 года, в котором драматург уверяет своего корреспондента, что в Толедо нет ни одного поэта «столь плохого, как Сервантес, ни столь глупого, чтобы хвалить “Дон Кихота”». Не исключено, что по стечению обстоятельств не сохранилось ни одного экземпляра более раннего издания, предположительно 1604 года. В известной «Новой испанской библиотеке» (1672–1679) Николаса Антонио отмечено немало книг, ни одного экземпляра которых до нас не дошло. С другой стороны, можно было бы предположить широкое хождение романа или фрагментов из него в рукописи. Однако значительно правдоподобнее другое объяснение. Думается, не случайно оба наиболее достоверных свидетельства локализованы в Толедо. Сервантес был в Толедо в 1604 году, вероятно, имея при себе рукопись «Дон Кихота», о которой стало известно и Лопе де Веге, также побывавшему в этом году в Толедо, и толедскому врачу Лопесу де Убеде. Причем Лопе де Вега, по-видимому, вынужден был пользоваться только слухами. От кого-то, кто либо слышал о романе от самого Сервантеса, либо присутствовал у него при чтении тех или иных глав, либо наконец читал еще незавершенный роман в рукописи, он знал, что Сервантес завершает работу над «Дон Кихотом». Прежде всего он должен был обратить внимание на то, что роман предваряется посвятительными сонетами, сочиненными самим автором, в одном из которых, а также в Прологе, как будто содержатся выпады против него и его драматургии. Это давало возможность (а в какой-то мере и вынуждало, если учитывать темперамент Лопе де Веги) нанести ответный удар по Сервантесу. В частности, было использовано предположение, что писателю пришлось самому сочинять посвятительные сонеты, поскольку не нашлось ни одного столь глупого поэта, «чтобы хвалить “Дон Кихота”».

В конце июня 1604 года Сервантес вел в Мадриде переговоры о своем новом романе с издателем и книгопродавцем из Алькала де Энареса, поставлявшим книги самому королю, Франсиско де Роблесом. Сервантес не питал иллюзий относительно честности, порядочности и гуманности книгопродавцев. Он не отказал себе в удовольствии высказаться об их жульничестве устами еще одного своего знаменитого сумасшедшего, лиценциата Видриеры. На вопрос, какую именно заковыку тот видит в ремесле книгопродавцев, лиценциат Видриера ответил: «А вот всех тех выкрутасов, которые вы проделываете, покупая у автора права на книгу, да еще ваших издевательств над ним в случае, если он печатает книгу на свой счет, так как вместо тысячи пятисот экземпляров вы печатаете три тысячи, и когда писатель думает, что в продажу поступают его книги, на самом деле продаются чужие». Понятно, почему Сервантес решил обратиться к Франсиско де Роблесу, сыну Блас де Роблеса, которому он был обязан публикацией «Галатеи».

Мадридская книжная лавка Франсиско де Роблеса, унаследованная им от отца, была в то же время чем-то вроде литературного клуба, в котором обсуждались литературные новости и в котором до него дошли весьма заинтересовавшие его сведения о «Дон Кихоте». Поэтому, когда Сервантес сообщил ему, что у него имеется рукопись большого романа, опытный издатель немедленно согласился взять на себя расходы по его публикации. Неизвестно, какую сумму получил Сервантес за привилегию на издание. В свое время, приобретая привилегию на издание «Галатеи», отец Ф. де Роблеса заплатил Сервантесу тысячу триста тридцать три реала. Можно предположить, что, коль скоро объем «Дон Кихота» превышает объем его первого романа, Сервантес получил не менее тысячи шестисот реалов, т. е. той суммы, которую тот же Франсиско де Роблес заплатил ему позднее за привилегию издания «Назидательных новелл».

В середине января 1605 года первые экземпляры «Повести о костлявом, тощем, взбалмошном сыне, полном самых неожиданных мыслей, доселе никому не приходивших в голову» были доставлены из типографии Марии Родригес (известной, по имени ее управляющего, как печатня Хуана де ла Куэсты на улице Аточа) в книжную лавку Франсиско де Роблеса. «Вечная» книга была впервые издана на бумаге крайне низкого качества и со множеством типографских опечаток — вклад Франсиско де Роблеса и Хуана де ла Куэсты в общее дело.

Если верить корректору, Франсиско Мурсиа де ла Льяне, подписавшему в Алькала де Энаресе «Свидетельство об опечатках», издание не заключает ничего, что не соответствовало бы подлиннику. Остается предположить, что корректор, доставивший и доставляющий массу хлопот целой армии издателей и комментаторов «Дон Кихота», подписал Свидетельство, не открывая книгу.

История открытия editio princeps не менее занимательна. Вдохновленные успехом «Дон Кихота», Роблес и Куэста выпускают второй тираж первого издания, единственный экземпляр которого был обнаружен лишь в 1916 году. И уже после этого (а также после двух лиссабонских изданий) они выпустили второе мадридское издание, которое в течение двух веков считалось первым.

Впервые на существование двух мадридских изданий 1605 года намекнул в конце XVIII столетия английский комментатор «Дон Кихота» Джон Боул. М. Фернандес де Наваррете в 1819 году наконец выявил различия между двумя изданиями, но по ошибке отдал пальму первенства второму, которое, таким образом, послужило образцом для переизданий, в том числе академических. Окончательно прояснился вопрос лишь в 1829 году благодаря усилиям Д. Висенте Сильвы, который, в частности, отметил, что именно во втором издании издательские права были распространены на Португалию, а заодно и на Арагон, поскольку немедленное появление после мадридского издания двух португальских вынудило Ф. де Роблеса об этом побеспокоиться.

Во втором издании Сервантесом или издателем исправлены многочисленные, хотя далеко не все, опечатки, внесены отдельные исправления цензурного характера, речь о которых пойдет ниже, сделана попытка устранить недоразумение с похищением осла у Санчо Пансы. Дело в том, что в editio princeps по недосмотру издателя отсутствовал эпизод с кражей осла у Санчо Хинесом де Пасамонте, затем вскользь сообщалось о самом факте кражи, однако далее Санчо как ни в чем не бывало вновь сопровождал своего хозяина, сидя верхом на фактически уже отсутствующем у него осле. При этом одни из читателей могли заметить противоречие, другие, не заметив, могли обратить внимание либо на исчезновение осла, либо на его необъяснимое появление. Так, у Авельянеды Дон Кихот перед своим новым выездом решает купить Санчо Пансе нового осла вместо украденного. Во втором издании выпавшие эпизоды кражи осла и его случайной находки были восстановлены, соответственно, в 23-й и З0-й главах. Однако по очередному недосмотру в спешке не были устранены упоминания о «контрабандном» появлении осла у оруженосца до трогательной сцены в 30-й главе («Ну, как ты без меня поживал, сокровище мое, красавец мой, дружочек мой серенький?»). Таким образом, обвинения в небрежности, забывчивости, рассеянности были необоснованными, однако Сервантес счел необходимым во 2-й части ввести, с одной стороны, рассказ о хитроумном способе похищения злополучного осла, а с другой, — объяснить противоречие в тексте первого издания недосмотром Сида Ахмета бен-Инхали или наборщика.

Установление подлинно первого издания имело самые разнообразные последствия. Оно, например, позволило раз и навсегда покончить с вопросом о некоторых (разумеется, не обо всех) ошибках Сервантеса, в действительности оказавшихся мнимыми.

Пересмотрел все очень строго,

Противуречий очень много,

Но их исправить не хочу, —

писал Пушкин. Сервантес также не был склонен исправлять все из замеченных им или первыми читателями «Дон Кихота» «противуречий». Гений вправе иметь свои представления о художественном времени и пространстве, о сцеплениях сюжетных линий, мотивов и фактов, тем более что действительности он их не навязывает. Не говоря уже о том, что многие из пресловутых «ошибок» писателя не более чем свидетельство невнимательности, невежества или эстетического догматизма некоторых сервантесоведов.

Как бы предвидя подобный «подвижнический» труд сотен, если не тысяч, лингвистов, издателей, комментаторов и просто радетелей за чистоту «Дон Кихота», Сервантес устами Самсона Карраско заметил, что «произведения напечатанные просматриваются исподволь, потому и недостатки таковых легко обнаруживаются, и чем громче слава сочинителя, тем внимательнее творения его изучаются» (2, III). Даже отнюдь не благоволивший к Сервантесу Лопе де Вега в пьесе «Любовь к неизвестному» смеется над критиками-педантами, для которых талант Сервантеса заслонили его «небрежности». Что же касается сервантесоведов последующих эпох, то мнимые ошибки, огрехи и промахи писателя нередко на деле оказывались особенностями испанского языка конца XVI — начала XVII века, своеобразными чертами языка и стиля самого Сервантеса. Даже многие из стилистических «советов» Сервантесу Ф.Родригеса Марина, автора одного из лучших комментированных изданий «Дон Кихота» (т. 1-10, Madrid, 1947–1949), несостоятельны, как убедительно показал А. Розенблат[175]. В упрек Сервантесу, например, нередко ставили повторение слов (или группы слов), вместо того, чтобы пытаться понять функцию этого стилистического приема в структуре романа.

Урон роману нанесли не только вполглаза глядевшие на него наборщики и корректоры, но и неусыпное око инквизиционной цензуры. Прозвучавшее в романе заверение, что в нем нельзя найти ни одного непристойного слова, ни одной мысли, которая не была бы вполне католической, а также сугубо развлекательный, казалось бы, не претендующий на остроту проблематики, характер произведения и его нацеленность на подрыв «порочных» рыцарских романов — все это в целом ввело цензуру в заблуждение. Многое удивительным образом осталось незамеченным не только в первом, что можно было бы объяснить случайной оплошностью, но и во всех последующих изданиях. Мы не знаем, чем пришлось пожертвовать писателю при подготовке первого издания, однако нам известны купюры и поправки последующих. Весьма красноречивы, например, купюры второго и третьего изданий, вышедших в Лиссабоне.

Лиссабонская инквизиционная цензура оказалась более усердной, чем мадридская. Полностью изъят диалог между Вивальдо и Дон Кихотом в XIII главе, где собеседник ламанчского рыцаря высказывает предположение, что обет, который в качестве странствующего рыцаря дал Дон Кихот, более строг, нежели обет картезианских монахов. Рыцарь Печального Образа, усугубляя крамольность сказанного, утверждает: «Но исполнение воинских обязанностей и всего, что с ними сопряжено и имеет к ним касательство, достигается ценою тяжких усилий, в поте лица, следственно тот, кто таковые обязанности на себя принимает, затрачивает, разумеется, больше усилий, нежели тот, кто в мирном, тихом и безмятежном своем житии молит Бога о заступлении беспомощных». В этих изданиях отсутствуют также упоминание тайных прелестей Дульсинеи, которыми «можно лишь скромно восхищаться» (1, XIII); описание неудачного свидания Мариторнес с погонщиком мулов (1, XVI); фраза о молитвах, которые Дон Кихот произнес над склянкой с «чудесным» бальзамом Фиерабраса, и крестных знамениях, которыми он эти молитвы сопроводил (1, XVII); слова из главы о приключении с сукновальнями, из которых следует, что Дон Кихот прежде всего препоручил себя Дульсинее и лишь затем — Господу Богу (1, XX); описание способа изготовления Дон Кихотом четок из подручного материала, а именно, из подола рубашки (1, XXVI); рассказ о потере Доротеей ее девической чести (1, XXVIII).

Святотатственный способ изготовления четок вызвал сомнения и у цензоров второго мадридского издания Роблеса и Куэсты. Безумствуя в горах Сьерра-Морена, подражая Амадису Гальскому, Рыцарь Печального Образа пытался вспомнить всю последовательность чувств и поступков своего кумира. В первом издании мы читаем: «Впрочем, я уже вспомнил, что усерднее всего прочего он молился и поручал себя Богу. Да, но что я буду делать без четок? Но он тут же сообразил, как с этим быть, а именно оторвал от болтавшегося края сорочки огромный лоскут и сделал на нем одиннадцать узелков, из коих один — побольше, и вот этот самый лоскут и заменял ему четки в течение всего времени, которое он здесь провел и которого ему с избытком хватило на то, чтобы миллион раз прочесть „Ave María“». Это описание, на которое не отважился бы ни один испанский вольнодумец того времени, было заменено на более благочестивое. Поскольку второе издание послужило образцом для большинства последующих, многим поколениям читателей этот эпизод был известен в ином виде. После слов «усерднее всего он молился» шел новый текст: «Так я и сделал. Четки ему заменил десяток крупных желудей пробкового дуба, нанизанных один к другому».

В «Очистительном кодексе» кардинала Сапаты, изданном в 1632 году, мы находим указание на необходимость искоренения во всех изданиях «Дон Кихота» близких по смыслу фраз из 1-й и 2-й частей романа. Первая из них — это рассуждение об отзывчивости, которая, если не идет далее благих намерений, так же мертва, как мертва вера без дел (1, L). Вторая — сентенция: «И еще прими в рассуждение, Санчо, что добрые дела, которые делаются вяло и нерадиво, не засчитываются и ровно ничего не стоят» (2, XXXVI). Проникнутые гуманистическим пафосом, эти фразы в условиях контрреформации воспринимались как отзвуки идей Эразма Роттердамского (запрещенного в Испании) об активной позиции человека. Ревнителей чистой веры не случайно смутила в этих, на первый взгляд, вполне благопристойных наставлениях возможность их превратного толкования. С одной стороны, в них можно было увидеть намек на недостаточность соблюдения церковных норм, а с другой, — внутреннее оправдание каждого акта милосердия, свойственное еретическому движению иллюминатов, много хлопот доставивших испанским инквизиторам. И это уже не говоря о возможном истолковании этих фраз как обличения религиозно-обрядового ханжества.

Слишком о многом Сервантес должен был умалчивать. Незадолго до смерти, в «Странствиях Персилеса и Сехизмунды», он с горечью писал, что только молчание ненаказуемо и что, слава Богу, за непроизнесенные слова человек не несет ответственности. Писатель вынужден был пользоваться сложной системой оговорок и иносказаний. Удивляться приходится не тому, что он не мог подчас прямо высказывать свои мысли, а тому, что ему все же удавалось выражать свои гуманистические идеалы, свое несогласие с контрреформационными принципами и практикой.

«ДАВАЙТЕ НАМ ЕЩЕ ДОН-КИХОТОВЫХ ПОХОЖДЕНИЙ…»

Популярность «Дон Кихота», с молниеносной быстротой уже в 1605 году распространившаяся по Испании и Португалии, а в ближайшие годы по Европе и в Новом Свете, — явление уникальное. Успех был неслыханным еще и потому, что речь шла о книге писателя, который, по существу, был известен лишь в литературных кругах. Поражало также и то, что слава была всенародной, т. е. роман вызвал восхищение в том числе и в тех кругах, которые были оплотом рыцарских романов. Кстати говоря, это заставляет усомниться в том, что в «Дон Кихоте» увидели только пародию на рыцарские романы. Думается, приход славы вряд ли в этом случае мог бы быть столь мгновенным. По-видимому, читателей увлекла в романе не только, а может быть, даже не столько его направленность против пагубного чтива.

Широкая популярность подтверждается прежде всего обилием следующих одно за другим изданий. Только в 1605 году 1-я часть «Дон Кихота» вышла в Испании шестью изданиями. Некоторые из них носили пиратский характер. Затем география заметно расширилась. Впрочем, не стоит особенно обольщаться: «география» была в значительной мере вынужденной. Франсиско де Роблес не очень верил в успех книги и поэтому первоначально приобрел привилегию, распространявшуюся только на Кастилию. Поразительный успех романа заставил его проявить расторопность. Второе издание было подготовлено им в двухмесячный срок, и уже в июне оно оказалось на прилавках. В нем, быстро сориентировавшись и приняв во внимание инициативу Хорхе Родригеса, Педро Класбека и Франсиско Мондрагона, португальских и валенсианского издателей, он сумел распространить привилегию на весь Пиренейский полуостров. Естественно, что вслед за этим инициатива переместилась за его пределы.

Некоторые из зарубежных изданий выходили с ведома Сервантеса и Роблеса. Так, 7 марта 1607 года они предоставили право издать «Дон Кихота» в Брюсселе Р. Вольпиусу. О широкой распространенности испанского языка в Италии свидетельствует миланское издание (1610), осуществленное на языке оригинала, «дабы не лишать его прелести, непосредственно связанной с его природным языком». Курьезом этого издания является замена герцога де Бехар, которому Сервантес посвятил свой роман, на другого вельможу.

Сервантес, поддерживавший деловые отношения с Франсиско де Роблесом, который уделял ему малую долю своих постоянно растущих доходов от «Дон Кихота», был в какой-то мере в курсе издательского успеха детища своей фантазии. Он был недалек от истины, когда в Посвящении ко 2-й части писал, что особенно нетерпеливо ждет выхода его романа великий китайский император, сообщивший ему в письме о своем намерении учредить коллегию для изучения испанского языка в первую очередь по тексту сервантесовского романа. На вопрос Дон Кихота, действительно ли существует история его великих деяний, составленная неким мудрым мавром, Самсон Карраско ему ответил: «Сущая правда, сеньор, и я даже ручаюсь, что в настоящее время она отпечатана в количестве более двенадцати тысяч книг. Коли не верите, запросите Португалию, Барселону и Валенсию, где она печаталась, и еще ходят слухи, будто бы ее сейчас печатают в Антверпене, и мне сдается, что скоро не останется такого народа, который не прочел бы ее на своем родном» языке» (2, III). До появления 2-й части романа «Дон Кихот» был выпущен десятью изданиями. Если считать средним тиражом полторы тысячи экземпляров, то Самсон Карраско дал Рыцарю Печального Образа почти исчерпывающую по своей точности информацию.

Роман настолько быстро входил в культурный обиход, что уже в книге одного португальского литератора, обосновавшегося в Вальядолиде, изданной в 1605 году, оказалось возможным сопоставление жителей тогдашней столицы Испании с Дон Кихотом, Санчо Пансой и Дульсинеей Тобосской. Бесценное свидетельство популярности 1-й части «Дон Кихота» за пределами Испании сохранил для нас лиценциат Маркес Торрес, подписавший разрешение к печати 2-й части. Он счел возможным в тексте своей апробации, как бы следуя примеру самого Сервантеса, неслыханно дерзко обращавшегося с законами жанра, подробно воспроизвести свою беседу с членами французского посольства Людовика XIII: «Со всей истинностью удостоверяю, что двадцать пятого февраля сего тысяча шестьсот пятнадцатого года, во время визита, который был нанесен светлейшим сеньором доном Бернардо де Сандоваль-и-Рохас, кардиналом-архиепископом Толедо, моим владыкой, в ответ на посещение его светлости французским послом, прибывшим для переговоров по поводу браков своих и испанских высочайших особ, многие французские кавалеры, сопровождавшие посла, столь же учтивые, сколь и просвещенные, друзья изящной литературы, обратились ко мне и к другим капелланам владыки моего кардинала, желая узнать, какие из книг почитаются как наиболее признанные. Когда речь зашла о том сочинении, которое я в данное время цензурую, они, едва услышав имя Мигеля де Сервантес, принялись рассказывать о том уважении, которым пользуются во Франции и в сопредельных королевствах его творения — „Галатея“, которую один из них знает почти всю наизусть, первая часть „Дон Кихота“ и новеллы. Похвалы их были столь велики, что я предложил им навестить автора этих трудов; они ответили выражением живейшего желания осуществить это. Они подробно расспрашивали меня о его возрасте, занятиях, положении и состоянии. Я вынужден был сказать им, что он стар, солдат, идальго и беден. На это один из них ответил следующими, точно передаваемыми здесь словами: „Значит, такого человека Испания не сделала богатым и не поддерживает на государственный счет“. Тут вмешался другой кавалер, высказав с большим остроумием мысль: „Если нужда заставляет его писать, дай бог, чтобы он никогда не жил в достатке, ибо своими творениями, будучи сам бедным, он обогащает весь мир“».

Коль скоро речь идет о романе, написанном в начале XVII века, мы могли бы быть лишены столь драгоценного материала, как непосредственные, первые читательские отклики на «Дон Кихота», однако мудрый араб Сид Ахмет бен-Имхали позаботился и об этом. Читателями 1-й части являются многие из персонажей 2-й, и прямые читательские отклики на нее звучат в самом тексте романа. Самое в них поразительное — это их разнообразие: «Касательно же храбрости, учтивости и начинаний вашей милости, — продолжал Санчо, — то на сей предмет существуют разные мнения. Одни говорят: „Сумасшедший, но забавный“, другие: „Смельчак, но неудачник“ третьи: „Учтивый, но блажной“» (2, II). Не может быть никакого сомнения, что часть этих откликов вполне достоверна, хотя, конечно, Сервантес не мог при этом не использовать возможность в завуалированном виде высказать собственные взгляды. Дон Кихот узнает о книге, описывающей его подвиги и деяния, от Самсона Карраско: «Детей от нее не оторвешь, юноши ее читают, взрослые понимают, а старики хвалят. Словом, люди всякого чина и звания зачитывают ее до дыр и знают наизусть, так что чуть только увидят какого-нибудь одра, сейчас же говорят: “Вон Росинант!”. Но особенно увлекаются ею слуги, нет такой господской передней, где бы не нашлось Дон Кихота: стоит кому-нибудь выпустить ее из рук, как другой уж подхватывает, одни за него дерутся, другие выпрашивают» (2, III).

Мы располагаем откликами и в полном смысле этого слова, и, по счастью, точка зрения писателей, эрудитов и критиков соседствует в них с оценками, бытовавшими в народной среде. В основном они, правда, относятся к более позднему периоду, чем десятилетие, разделяющее 1-ю и 2-ю части, поэтому речь о них пойдет ниже. Здесь достаточно упомянуть о дифирамбах, расточаемых цензорами 2-й части, превозносившими «Дон Кихота» как высокоталантливое произведение, сочетающее легкое чтение с полезной критикой рыцарских романов. Современники прекрасно понимали, что роман вовсе не исполнен благочестивого духа. Одно из свидетельств мы находим у Авельянеды, писавшего: «Ошибки его первой части “Дон Кихота” находят извинение в том, что она была написана среди обитателей тюрьмы и оказалась полной сплетен, клеветы, несдержанности и вспыльчивой злобы, свойственной всем заключенным». Сатирическая грань «Дон Кихота» не только не ускользнула от внимания этого идеологического противника Сервантеса, но и заставила его дать творцу Рыцаря Печального Образа бой на его территории.

Кто знает, не Авельянедой ли написан анонимный сонет, автор которого, подобно сочинителю «Лже-Кихота», вступается за честь Лопе де Веги. (Высказывалось также предположение, что он принадлежит перу самого Лопе де Веги.) «Как-то раз, — писал Сервантес в «Добавлении к „Путешествию на Парнас“», — когда я жил в Вальядолиде, пришло письмо на мое имя, причем доплатить за него нужно было один реал. Принесла его и уплатила за доставку моя племянница, но уж лучше бы она его не принимала <…> Ну так вот, распечатал я конверт, а в нем оказался вымученный, слабый, лишенный всякого изящества и остроумия сонет, в котором автор бранил Дон Кихота. Мне стало жаль моего реала, и я велел не принимать больше писем с доплатой за доставку». Из терцетов этого сонета явствует, что сервантесовский роман истолковывался его автором как пародия на Лопе де Вегу:

Завистник старый, выслушай урок:

То солнце Лопе, то подобен туче;

Твой Дон Кихотишка худой ездок —

По всем задворкам его гонит случай;

Утратит бороды последний клок

И путь свой завершит в навозной куче.

Проанализировав читательские отклики на 1-ю часть «Дон Кихота», особенно те, которые нашли отражение во 2-й части, можно сделать любопытные выводы о значении для Сервантеса оценки романа читателями в ходе работы над 2-й частью. Кое-что, несомненно, заставило его несколько изменить свой замысел, внести в него коррективы, в целом же убедиться в правильности выбранного пути.

В чем же подправили Сервантеса читатели его романа? Прежде всего в обрисовке образа ламанчского рыцаря. «Как бы то ни было, — сказал бакалавр, — некоторые читатели говорят, что им больше понравилось бы, когда бы авторы сократили бесконечное количество ударов, которые во время разных стычек сыпались на сеньора Дон Кихота». Сам Дон Кихот его полностью поддержал: «И все же они могли бы умолчать об этом из чувства справедливости, ни к чему описывать происшествия, которые хотя и не нарушают и не искажают правды исторической, однако же могут унизить героя» (2, III). Автор послушался этого совета и во 2-й части свел к минимуму побои, одновременно разнообразя приемы, раскрывающие душевное богатство своего героя. Как известно, во 2-й части перед нами уже в полном смысле два главных героя, Дон Кихот и Санчо Панса, равновеликих и по значению в развитии фабулы, и по жизненности их образов, и по симпатии, которую они вызывают у читателя. В данном случае писатель также, по всей вероятности, прислушался к читательскому мнению. Родригес Марин, изучивший списки книг, отправленных в 1605 году в Новый Свет, обнаружил, что, наряду с авторским названием, в них встречается и иное — «Дон Кихот и Санчо Панса»[176].

Вне всякого сомнения, именно под нажимом читательского мнения Сервантес был вынужден отказаться от широкого введения в повествование столь дорогих его сердцу вставных новелл. В 44-й главе, ловко манипулируя выдумкой с подложным автором, он пишет, что переводчик опустил жалобы Сида Ахмета бен-Инхали на то, что он, помимо своей воли, изымал из 2-й части вставные новеллы только потому, что они не заинтересуют (т. е. не заинтересовали) большинство читателей, которые либо не обратят на них внимания, либо заскучают от них, сколь изящно и искусно эти новеллы ни были бы написаны. Сид Ахмет, считая их более значительными и более занимательными, чем основной рассказ о безумных выходках Дон Кихота и глупых речах Санчо и в обиде за них, намерен издать вставные новеллы отдельно. В виде наказания читателям 2-й части они оказываются лишенными сих красот; вводится лишь несколько эпизодов, которые вытекают из естественного хода событий.

Так шла работа над 2-й частью.

Неудивительно, что ценители таланта Сервантеса, знавшие о его планах, с нетерпением ждали завершения и выхода в свет 2-й части романа. Готовящуюся публикацию 2-й части «Дон Кихота» обсуждают герои одной из пьес Тирео де Молины:

— Как мои вам приключенья?

— Стоит им попасть в Мадрид,

Им придаст Сервантес вид

Должный при своем уменьи;

Он их вставит в том второй

О ламанчце Дон Кихоте:

Вот и часть вы, плоть от плоти,

Его славы мировой.

Читательское нетерпение проникало даже на страницы романа: «Давайте нам еще Дон-Кихотовых похождений, пусть Дон Кихот воинствует, а Санчо Панса болтает, рассказывайте о чем угодно — мы всем будем довольны» (2, IV).

Твердо решив (хотя, возможно, и не сразу) написать вторую часть романа, Сервантес из года в год по разным причинам был вынужден откладывать свой замысел. Прежде всего потому, что одновременно он работал над завершением «Назидательных новелл», «Путешествием на Парнас», «Странствиями Персилеса и Сехизмунды», «Восемью комедиями и восемью интермедиями». Пьесы он писал, поскольку не оставлял надежды на драматургическую славу, а новеллы обещал издателю, все тому же Франсиско де Роблесу, который к тому же снабдил его в счет будущего произведения деньгами. Кроме того — столичная суета, пересуды, смерть близких ему людей, хлопоты и неприятности, связанные с замужеством дочери. Только после 1608 года работа над второй частью «Дон Кихота» начинает понемногу продвигаться. В Прологе к «Назидательным новеллам» он уже сообщал, что в скором времени выйдут в свет «подвиги Дон Кихота и шутки Санчо Пансы».

АПОКРИФИЧЕСКИЙ «ДОН КИХОТ»

Последние месяцы работы над второй частью романа были омрачены выходом подложного «Дон Кихота». Сервантес мог и не завершать 1-ю часть стихом из «Неистового Роланда» Ариосто: «Forse altri cantera con miglior plettro» («Другие, может статься, воспоют с большим поэтическим блеском») — защиты авторских прав это ему все равно не обеспечило бы. Книга называлась «Второй том хитроумного идальго дон Кихота Ламанчского, содержащий его третий выезд и являющийся пятой частью его приключений».

Само по себе появление апокрифа, спекулирующего на сюжетной канве произведения, пользующегося успехом у публики, для Испании Золотого века случай достаточно распространенный. Проторенный путь не только проще; он гарантировал читательский успех. Воспользоваться открытием соотечественника и современника считалось столь же естественным, как «прильнуть» к античному мифу.

У автора «Лже-Кихота» были все основания писать: «Пусть никто не ропщет, что дозволяется печатать книги подобного рода; ведь эта не учит чему-либо бесчестному; она учит только тому, как не быть безрассудным. Раз дозволено существовать стольким Селестинам, которые, как мать, так и дочери, разгуливают по площадям, вполне допустимо дозволить разъезжать по полям какому-то Дон Кихоту с каким-то Санчо Пансой; ведь никто никогда не знал за ними ничего порочного, но только одни достохвальные их стремления облегчить участь сирот и противоборствовать злу и т. д.»[177].

Кто же из испанских литераторов назвался Алонсо Фернандесом де Авельянедой? Обнародовать его имя долгое время считалось первоочередной задачей в сервантесоведении. Лавры первооткрывателя, литературоведческого детектива, казались настолько заманчивыми, что вокруг Авельянеды было сломано немало копий. С большей или меньшей убедительностью в претенденты на авторство зачислялись первоклассные писатели, у которых были основания недолюбливать Сервантеса или считать себя задетыми в «Дон Кихоте», начиная с Лопе де Веги, верного его паладина Тирео де Молины, мнительного Руиса де Аларкона, Бартоломе де Архенсолы, чертами которого, как полагали, Сервантес наделил духовника герцогской четы, и кончая Алонсо Кастильо Солорсано.

Другая ветвь догадок основывалась на контрреформационном пафосе «Лже-Кихота» и определенном подозрении в недоброжелательстве Сервантеса к доминиканскому ордену Так, кандидатами на авторство оказались духовник Филиппа II, доминиканский монах уроженец Арагона Луис де Альяга и Хуан Бланко де Пас, доминиканский монах, предавший в Алжире Сервантеса и его товарищей. В части гипотез основной акцент сделан на предполагаемом арагонском происхождении автора апокрифического «Дон Кихота», что в какой-то мере подтверждают языковые особенности романа. В результате в списке претендентов фигурирует немало арагонских писателей. Наконец, Фицморис-Келли высказал остроумную гипотезу о подлинности «подложного» имени Алонсо Фернандеса де Авельянеды. Кто знает, может быть, и в самом деле Авельянеда не псевдоним, а подлинное имя литератора, о котором история никаких сведений до нас не донесла.

Вполне естественно, что ни одна из гипотез не могла быть обоснована с максимальной убедительностью. Но даже максимальная убедительность на основе косвенных данных не могла бы решить вопрос окончательно. Вместе с тем очевидны определенное литературное дарование Авельянеды, контрреформационная направленность его романа, некоторые особенности арагонского диалекта в языке и защита себя и Лопе де Веги от «нападок» Сервантеса.

Авельянеда обвиняет автора «Дон Кихота», ветхого, как замок Сан-Сервантес, «солдата, старого годами, но хвастливого, как мальчишка», «язык которого расторопнее его рук», ибо из них он владеет только одной, в неуважении не только к «чуду естества» на троне драматургии, которому поклоняются все народы, но в преследовании «служителя святой инквизиции». Сервантес вынужден ввести в Пролог ко 2-й части что-то вроде краткой объяснительной записки (если воспользоваться современной терминологией), раскрывающей его отношение к Лопе де Веге: «…He могу я преследовать духовную особу, да еще такую, которая состоит при священном трибунале; и если автор в самом деле говорит о лице, которое имеется в виду, то он жестоко ошибается, ибо я преклоняюсь перед дарованиями этого человека и восхищаюсь его творениями, равно как и той добродетельной жизнью, какую он ведет неукоснительно». Впрочем, последняя часть этой «записки» не может восприниматься серьезно ввиду общеизвестности биографических казусов жизнелюбивого драматурга, служившего прекрасному полу с куда большим усердием, чем священной инквизиции.

Помимо прямых выпадов в Прологе, Авельянеда использовал в самом тексте романа обстоятельства личной жизни автора «Дон Кихота». Так, в главе, где речь идет о пребывании Дон Кихота в тюрьме, содержатся намеки на скандальное дело Гаспара де Эспелеты, человека, убитого возле дома, где квартировали Сервантес с семьей, что повлекло за собой обвинение дочери и племянницы писателя в неблаговидном поведении, а самого Сервантеса — в том или ином касательстве к убийству. В эпизоде с труппой странствующих актеров Авельянеда вновь возвращается к теме зависти Сервантеса, бездарного драматурга, к славе гениального Лопе де Веги. В сцене пребывания Дон Кихота во дворце мадридского вельможи содержатся намеки на безуспешные попытки писателя поступить на службу к графу де Лемос.

Пытаясь опорочить имя Сервантеса, автор «Лже-Кихота» широко воспользовался его открытиями. Он во многом следует ориентирам, намеченным его предшественником — истинным создателем образа Дон Кихота. Однако неизбежное и сознательное отклонение от сервантесовского замысла дает о себе знать уже в обосновании героем Авельянеды своего намерения стать странствующим рыцарем. («Этот том, — заканчивает свой Пролог Авельянеда, — кое в чем отличается от первой части романа, ибо и характер мой противоположен характеру его автора, а что касается мнений по поводу тех или иных событий истории, — тем более столь доподлинной, как эта, — то каждый может идти той дорогой, какую он изберет».) Лже-Кихот приводит две новые причины: служение Господу и стремление обогатить себя и свою родину, т. е. типичные добродетели контрреформационной Испании: служить оплотом католицизма и проводить колонизационную политику в Латинской Америке.

Отделяя замысел от его творца, Авельянеда освобождал роман и от гуманистической стихии, которой он был проникнут. С литературной же точки зрения, по удачному выражению С. Джилмена, «поэзия» Сервантеса обернулась «прозой» у Авельянеды. По сути дела, в отношении к Дон Кихоту и к Санчо Пансе намерения Авельянеды состояли в том, чтобы отделить от них Сервантеса и доказать, что они живут самостоятельной, независимой от автора жизнью. Согласно представлениям современников Сервантеса, литературные персонажи живут независимой от своего создателя жизнью и могут с полным правом быть использованы другими писателями. В XX веке Сервантеса отделил от его героев Унамуно с той же, казалось бы, целью — доказать парадоксальную мысль, что подлинным автором «Дон Кихота» является он, Мигель де Унамуно. Казалось бы, очевидна перекличка между взглядами современников Сервантеса и эстетическими концепциями XX века (Пиранделло, Унамуно) об автономной жизни героев, которые почти уравниваются в правах со своими создателями. По существу же, отличия между позициями колоссальны. По мнению Унамуно, восходящему к романтическим представлениям, Сервантес не осознал величия своего героя, унизив его, а согласно Авельянеде, Сервантес не понял ничтожества Дон Кихота, наделив его благородством и добротой.

На первый взгляд «Дон Кихот» Авельянеды мало чем отличается от сервантесовского романа. Казалось бы, то, что их объединяет, явно превосходит то, что отличает их друг от друга. Можно предположить, что немалой части читателей «Лже-Кихот» показался весьма похожим на подлинный. И даже выход в свет 2-й части романа Сервантеса не всем открыл глаза на пропасть, их разделяющую. По сути дела, на протяжении всего XVII века подавляющая часть читательских откликов на «Дон Кихота» Сервантеса вполне могла бы относиться и к «Дон Кихоту» Авельянеды. Колоссальное различие между ними доказала дальнейшая судьба обоих.

Подложный «Дон Кихот» остановился в своем развитии, едва родившись. Интерес к нему не иссякал благодаря тени, отбрасываемой романом Сервантеса; более того, иногда, правда, ненадолго и не всеми, ему даже отдавалось предпочтение (например, Лесажем). Однако подобная «гальванизация» ничего не добавляла к осмыслению романа, который ввиду своей одномерности мог кому-то нравиться, а кому-то нет, но был, по существу, исчерпан первыми истолкованиями; в дальнейшем ничего существенно нового в осмыслении романа предложено не было. Мировая судьба «Дон Кихота» Сервантеса, наоборот, доказала его неисчерпаемость. Роман жил на протяжении почти четырех веков тревогами и чаяниями человечества, проникаясь все новыми философскими, политическими, этическими и эстетическими проблемами, помогая людям отвечать на мучающие их вопросы.

Заземляя образы Дон Кихота и Санчо Пансы, Авельянеда прежде всего вводит двойной мотив предательства. Дон Кихот предает Дульсинею Тобосскую, Санчо — своего хозяина. Расчетливость будущего рыцаря Разлюбившего бросается в глаза с первых страниц романа. Еще не отправившись в путь, он говорит Санчо: «Так как Дульсинея явственно показала мне свою жестокость и бесчеловечность и, что еще хуже, свое неудовольствие по поводу моего служения ей, глухоту к моим смиренным мольбам, недоверие к моему слову и, наконец, враждебность к моим упованиям, я хочу попытаться в подражание рыцарю Феба, который покинул свою Кларидиану, и многим другим, обретшим для себя новый предмет любви, сделать то же самое и посмотреть, не найду ли я в нем большей веры в меня и большей готовности ответить всей душой на мои пламенные влечения…»[178].

Более того, из другого разговора Лже-Кихота с Псевдо-Санчо следует, что он стыдится Дульсинеи Тобосской, в недавнем прошлом Альдонсы Лоренсо, и считает ее недостойной себя, надеясь в скором времени очаровать при дворе какую-нибудь даму, близкую королеве. Наконец, Дон Кихот Авельянеды отрекается от Дульсинеи, утратив надежду на ее расколдование. Рыцарь Разлюбивший, как он себя отныне именует, — это существеннейшее отклонение от сервантесовского замысла. Сервантес осмеял рыцарские романы, не затронув рыцарских идеалов. В своем воинствующем идеализме Рыцарь Печального Образа заставляет купцов принять на веру его утверждение, что Дульсинея Тобосская прекраснее всех женщин на свете. Доведенный до предела идеал куртуазной любви не теряет своей возвышенной сути, хотя герой при этом вызывает улыбку. Не случайно любовь ламанчского рыцаря к Дульсинее оказалась для последующих поколений одной из его самых притягательных черт. Другой пародийный прием, наиболее простой и примитивный, — заставить героя забыть свою возлюбленную — выбрал Авельянеда. В этом случае впрямую затрагиваются рыцарские идеалы. Авельянеда наделяет своего героя такими чертами, как чинопочитание и заискивание перед сильными мира сего. Лже-Кихот мечтает о том, как заведет дружбу с графами, герцогами и маркизами, которые состоят на службе при королевской особе, а может быть, и его королевское величество отметит его как одного из лучших рыцарей Европы. Однако при всей своей расчетливости он безумен.

Причем мотиву безумия Авельянеда придал черты чисто клинического случая, сведя, таким образом, на нет любые попытки истолковать его начинания как проявления подлинного благородства, доброты, самопожертвования и мужества.

Под стать хозяину и оруженосец, оставляющий его, как только подворачивается другой, сулящий достаток и спокойную жизнь. Во 2-й части «Дон Кихота» Сервантеса Санчо разоблачает авельянедовских самозванцев, кратко характеризуя своего хозяина и себя: «…Мой хозяин выведен у Сида Ахмета человеком отважным, мудрым и, кроме того, пылким влюбленным, я же — простодушным и забывчивым, а вовсе не пьяницей и не обжорой» (2, LIX).

Автор «Лже-Кихота», воспользовавшись чужой находкой, походя обессмертил себя, хотя и не «грубым своим и плохо заостренным страусовым пером». Сервантес в стремлении отмежеваться от его поделки, полемизируя с ним в самом тексте 2-й части своего романа, щедро одарил его недоброй, но все же славой.

Присутствие апокрифического «Дон Кихота» в структуре последних шестнадцати глав несет весьма существенную нагрузку. Один роман в другой вводится чрезвычайно искусно: встречей Дон Кихота и Санчо с Альваро Тарфе, одним из персонажей «Лже-Кихота». Тарфе свидетельствует, что Дон Кихот (другой, не тот, с которым он беседует на постоялом дворе) был его добрым другом. Однако, познакомившись с подлинным Дон Кихотом и его оруженосцем, он осознает, насколько эти лучше тех. Дон Кихот на самом деле оказался благороднее, а Санчо остроумнее. В конце концов заимствованный Сервантесом герой Авельянеды приходит к выводу, что волшебники, преследующие Дон Кихота хорошего, вознамерились преследовать и его самого через посредство Дон Кихота плохого. Сервантес, заставляющий своего героя рассуждать о подложном романе и возмущаться распускаемой о нем самом лжи, добивается особого художественного эффекта. (Однако сколько человеческого и эстетического такта он проявил, не позволив Дон Кихоту прочесть написанный о нем роман, хотя имел во 2-й части для этого все возможности.) Его герой приобретает контуры и черты подлинной реальности. Сквозь призму прочитанного нами в романе Сервантеса мы смотрим глазами его героя на то, что написано о Дон Кихоте в другой книге и отличается от того, что нам уже известно, и, естественно, относимся к этим новым сведениям с недоверием. И, наоборот, то, что мы прочли у Сервантеса, на фоне «выдумок» Авельянеды воспринимается нами как происходившее на самом деле.

Эту особенность 2-й части тонко подметил Томас Манн в своем «Путешествии по морю с дон Кихотом»: «…Дон Кихот и его оруженосец покидают сферу действительности, к которой принадлежали, роман, в котором жили, и, радостно приветствуемые читателями их историй, облегченные плотью в виде поэтизированных реальностей, пускаются разгуливать по некоему миру, который, подобно им, представляет в сравнении с миром предшествовавшим, миром книги, более высокую степень реальности…». Именно в «Дон Кихоте» в немалой степени коренятся метафизические игры со временем и пространством Хорхе Луиса Борхеса. Многому научили его как писателя Рыцарь Печального Образа и его оруженосец, в недавнем прошлом герои 1-й части романа, которые, выйдя со страниц художественного произведения, общаются с людьми, читавшими об их подвигах в книге. Поэтому события, происходящие во 2-й части, оказываются уже полуреальностью — полукнигой, некой ступенью между этими двумя мирами.

Сервантес не просто вводит разговор о «Лже-Кихоте» в свой роман. Дон Кихот не был бы блестящим полемистом, если бы таковым не был его творец. Бесплодность автора подложного «Дон Кихота» и второразрядность самого романа были выявлены Сервантесом с не меньшим блеском и успехом, чем вредоносность эпигонских рыцарских романов. Мужества Сервантесу было не занимать, и он не упрекнул Авельянеду за пристрастие к проторенным путям и скудость воображения. Упрекает он его за отклонения от намеченного в 1-й части пути, став, таким образом, первым проникновенным критиком своего романа. Прежде всего, во избежание недоразумений и в благородном гневе на «лживого тордесильясского писаку», Сервантес добавил к своему имени на титульном листе 2-й части: «Автор первой части». В первом издании первая книга состояла из четырех частей. Вторую книгу Сервантес назвал второй, а не пятой частью, не желая уподобляться Авельянеде. Однако куда более существенным оказалось вынужденное изменение маршрута Дон Кихота. Авельянеда, следуя плану, намеченному Сервантесом в 1-й части, направил своего героя на турнир в Сарагосу. «Дон Хуан заметил, что в этой книге рассказывается, как Дон Кихот или, вернее, кто-то другой под его именем участвовал на таком турнире в скачках с кольцами — турнире, скудно обставленном, с жалкими девизами и с еще более жалкими нарядами, но зато изобиловавшем всякими глупостями. В таком случае, — объявил Дон Кихот, — ноги моей не будет в Сарагосе, — тем самым я выведу на свежую воду этого новоявленного лживого повествователя, и тогда все увидят, что Дон Кихот, которого изобразил он, это не я» (2, LIX).

Однако неприязнь Сервантеса к Авельянеде обогатила нас эпизодами, связанными с поездкой Дон Кихота в Барселону и его пребыванием в этом городе. Во всяком случае, сцена на галерах не могла входить в первоначальные планы, коль скоро Сарагоса не является морским портом. Но нельзя и забывать, что отказ Дон Кихота ехать на турнир в Сарагосу, которая была осквернена пребыванием в ней его двойника, лишил нас других сцен, контуры которых в сознании Сервантеса стали вырисовываться еще в ходе подготовки 1-й части.

Отказавшись от сведения счетов со своим противником, Сервантес все же не упускает возможности высказать свое мнение о его книге. В семидесятой главе воскрешенная из мертвых Альтисидора рассказывает, что перед воротами ада играли черти, перебрасываясь вместо мяча книгами, одной из которых был «Лже-Кихот». В конце концов его сочли недостойным даже этого места и предложили выбросить в преисподнюю. В пятьдесят девятой главе Сервантес обвиняет Авельянеду в плохом знании романа, на котором тот основывался. Однако один из высказанных упреков не очень удачен. Авельянеда действительно плохо усвоил 1-ю часть, да и усвоенное трансформировал в неблаговидных целях. И все же имя Мари Гутьерес, жены Санчо, он заимствовал у самого Сервантеса, однажды, в конце седьмой главы части 1-й, так ее назвавшего, а не придумал.

Как это ни парадоксально, но мы должны быть благодарны автору подложного «Дон Кихота» за то, что 2-я часть романа Сервантеса такова, какой мы ее знаем. Она явилась вдохновляющим источником, действующим от противного. Развивая некоторые из тенденций, намеченных у Сервантеса, Авельянеда настолько их утрировал, что Сервантес заметил опасность, которую они таили, и счел необходимым пойти по иному пути. Хотя нельзя и преувеличивать значения этой «школы». Внесенные в срочном порядке изменения вряд ли коснулись сути. И роман в целом, и образ главного героя у Сервантеса во 2-й части отличались от «Дон Кихота» и Дон Кихота 1605 года уже изначально. Частично это объяснялось теми закономерностями, под знаком которых развивался роман, частично было вызвано внутренней эволюцией, которую претерпел за десять лет, разделяющие обе части, сам Сервантес как личность и как писатель. Отразилась на замысле и реакция читателей, а следовательно, и критиков 1-й части романа. Не стоит забывать также, что к моменту выхода в свет «Лже-Кихота» Сервантес уже написал пятьдесят восемь глав, и если и внес при доработке романа некоторые изменения с целью отдаления своего детища от апокрифического «Дон Кихота», то все же они не могли быть особенно существенными.

Однако возможность для доработки у Сервантеса была, не говоря уже о главах с 59-й по 74-ю и Прологе, написанных после знакомства с романом Авельянеды. «Лже-Кихот» вышел в свет в конце лета или начале осени 1614 года. Апробация 2-й части «Дон Кихота» Сервантеса была дана 27 февраля и подтверждена 17 марта 1615 года. Привилегия на ее печатание была получена 30 марта. Но затем она попала на дополнительный просмотр и третью апробацию получила только 5 ноября 1615 года. Таким образом, из-за того, что 2-я часть была на вторичном цензурном просмотре, ее издание растянулось на очень долгий для того времени срок — на целых семь месяцев. Без сомнения, Сервантес использовал это время для работы над рукописью уже после сдачи ее в печать и смог ко времени новой цензурной апробации внести в нее некоторые изменения, поправки, уточнения и дополнения.

Авельянеда натуралистичен и груб в деталях. Когда в Сарагосе Дон Кихота препровождают в тюрьму и надевают наручники и на ноги колодки, его, беспомощного, так избивает один из тюремщиков, что кровь хлещет у него из носа и изо рта. Стремясь ни в чем не уподобиться своему завистнику, Сервантес полностью избежал во 2-й части таящуюся в фабуле опасность впасть в тривиальность и грубость, сведя до минимума издевательства над Рыцарем Печального Образа. Возможно, именно после знакомства с романом Авельянеды и в пику ему, заставившему не только Дон Кихота забыть Дульсинею, но и Санчо — бросить своего хозяина, Сервантес особо акцентировал в разговоре Санчо с герцогиней мотив верности: «Но такая уже, видно, моя судьба и горькая доля, должен я его сопровождать, и все тут: мы с ним из одного села, он меня кормил, я его люблю, он это ценит, даже ослят мне подарил, а главное, я человек верный, так что, кроме могилы, никто нас с ним разлучить не может» (2, XXXIII).

Вполне вероятно, что к таким уточнениям, имеющим полемическую направленность, относятся и отдельные остросатирические штрихи в обрисовке образа духовника герцогской четы, либо в блестящей отповеди Дон Кихота его нападкам на странствующее рыцарство. Подобное прояснение собственного замысла и углубление его именно в связи с «Лже-Кихотом» были бы вполне естественными, ибо Авельянеда выступает ярым ревнителем интересов церкви, и в его романе особенно велик удельный вес как благочестивой проповеди, так и прямых наставлений Дон Кихоту со стороны священнослужителей.

Сугубо полемическую цель имеет второе посещение Дон Кихотом и его оруженосцем дворца герцога. У Авельянеды пребывание Дон Кихота во дворце мадридского вельможи служит цели полного развенчания героя. Поэтому Сервантес в ходе второго посещения героями герцогской четы с особой очевидностью выявляет их превосходство над хозяевами. Как замечает Сид Ахмет бен-Инхали, «шутники были так же безумны, как и те, над кем они шутили, ибо страсть, с какою герцог и герцогиня предавались вышучиванию этих сумасбродов, показывала, что у них самих не все дома» (2, LXX).

Думается, однако, что читатели не столько вняли доводам Сервантеса, сколько, получив в свое распоряжение оба романа, отличили подлинное от подложного. Апокрифический «Дон Кихот» успехом не пользовался. Он не переиздавался на протяжении всего XVII и первой половины XVIII столетия. «Сервантесовские герои, — по словам Н.И. Балашова, — уже «жили», а фальсификатор потерпел тройное поражение: “Лже-Кихот” оттенил несравненное художественное достоинство и гуманистическую насыщенность подлинного; он способствовал заострению и ускоренному выходу второй части; в довершение Авельянеда постепенно сам, своему рассудку вопреки, был захвачен логикой сервантесовского образа, и его нескладный Лже-Кихот стал сбиваться с контрреформационного курса»[179]. В самом деле, проникаясь стихией сервантесовского романа и сбиваясь с намеченного курса, автор подложного «Дон Кихота» обеспечил себе некоторое внимание грядущих поколений. Звездный час его — переделка, принадлежащая перу Лесажа.

Ален Рене Лесаж, автор написанной по мотивам Авельянеды «Повести о необыкновенных приключениях Дон Кихота» (1704), которому оказался близок его яркий пикарескный слой, даже отдавал «Лже-Кихоту» предпочтение. Между тем, сопоставление его переделки с оригиналом показывает, что подложный «Дон Кихот» понадобился ему для создания на его основе весьма самостоятельного произведения, наделенного характерными особенностями творчества замечательного французского писателя и в то же время лишенного многих «характерных особенностей» романа Авельянеды. Очевидно, что «Дон Кихот» Сервантеса значительно менее подходил для подобных манипуляций. Достаточно сказать, что, помимо прочего, Лесаж полностью изменил финал. В его романе Дон Кихот, встретившись с посланницей Дульсинеи, вспоминает о своей былой любви. Когда друзья, пытаясь вернуть его домой, сообщают ему, что земли Дульсинеи захвачены несметными вражескими силами, он возвращается, мечтая о победе, и погибает от руки стражника Святого братства.

ТРИ ВЫЕЗДА ДОН КИХОТА

Взяв в руки 2-ю часть романа Сервантеса, читатель тут же обращал внимание на два заметных отличия ее от 1-й. Прежде всего, Дон Кихот именовался ныне «хитроумным рыцарем», а не «идальго», как в 1-й, что, как и многое другое, могло быть вызвано стремлением отмежеваться от «хитроумного идальго» Авельянеды, равно как и стремлением подчеркнуть рыцарственность своего героя. Бросалось также в глаза, что роман на этот раз был посвящен дону Педро Фернандесу де Кастро-и-Андраде, графу де Лемос и маркизу де Сарриа. Видный сановник был весьма щедрым меценатом, за что его с редким единодушием превозносили Лопе де Вега, бывший одно время его секретарем, Сервантес, Гонгора и Кеведо. Однако, ввиду существования подложного «Дон Кихота», Сервантесу было гораздо важнее подчеркнуть преемственность между своими романами.

Вводя читателя в курс дела в Прологе ко 2-й части, Сервантес счел необходимым акцентировать подлинность своего романа, его прямую связь с 1-й частью, преемственность между ними и, таким образом, отвести его от апокрифического. Поэтому он пишет: «И больше, читатель, не говори автору ничего, а я ничего не скажу тебе, — прими только в соображение, что предлагаемая вторая часть Дон Кихота скроена тем же самым мастером и из того же сукна, что и первая…». Это высказывание вызвано, конечно же, не только полемическими задачами. 2-я часть и впрямь скроена из того же сукна, что и 1-я. Преемственность между ними сказывается и в авторском взгляде на мир и место человека в нем, и в обрисовке персонажей, и в поэтике, и в языке[180]. Достаточно красноречив, например, определенный параллелизм между обеими частями, перекличка между ними.

Очевиден, например, параллелизм между двумя «подвигами» Дон Кихота, когда он действительно столкнулся с беззакониями и имел реальную возможность помочь обиженным. Это истории с пастушком Андресом в 1-й части и дуэньей Родригес и ее дочерью — во 2-й. И в том и в другом случае естественное течение беззаконий смывает законное возмущение Рыцаря Печального Образа. «Влюбленности» в Дон Кихота дочери хозяина постоялого двора в 1-й части соответствует «влюбленность» в него Альтисидоры во 2-й. Не менее явственно перекликаются вставные новеллы. Новелле о пленном капитане соответствует новелла об Ане Феликс и доне Грегорио. При этом частичный параллелизм позволяет перевести повествование в иной регистр, увидеть сходные сюжеты в различном освещении. Так, трагический финал истории безумного от любви Хризостома в 1-й части переплавлен в жизнеутверждающую тональность эпизода со свадьбой Камачо во 2-й.

Отдельные мотивы, пунктирно намеченные в 1-й части, находят свое продолжение во 2-й. С Хинесом де Пасамонте, освобожденным Дон Кихотом мошенником, укравшим у Санчо осла, мы встречаемся во 2-й части, где он появляется в обличье раешника маэсе Педро. Непосредственно из фиктивного посольства Санчо к даме сердца своего господина в 1-й части вытекает столь важный для 2-й части мотив заколдования Дульсинеи. Герои 2-й части самозабвенно играют в «Дон Кихота». Однако опробован этот прием был уже в 1-й, где игра с переодеванием и вышучиванием ламанчского рыцаря сначала втягивает Доротею, а затем всех «высоких» постояльцев Хуана Паломеке. В тех эпизодах, которые являются своеобразными двойниками соответствующих эпизодов 1-й части, особенно заметна эволюция сервантесовского замысла.

Роман претерпел эволюцию на всех своих уровнях. Взять хотя бы такой, казалось бы, очевидный постулат рыцарского кодекса, как необходимость очищать землю от разбойников. Несомненно, это входило в планы Дон Кихота, однако, освобождая каторжников, он в какой-то мере (хотя они одновременно и притеснители людей, и жертвы, что, конечно, путало карты ламанчского рыцаря) уже нарушил этот кодекс. Оправдывая себя соображениями высшей справедливости, он затем осознал свою ошибку, сформулировав ее следующим образом: делать добро мужланам — это все равно что воду решетом черпать. Заметим попутно, что столь милая сердцу многих интерпретаторов романа идея о «неблагодарных» каторжниках (Дон Кихот их освободил, а они его закидали камнями) не соответствует действительности. Закидали они его камнями только после того, как он посягнул на их свободу и попросил невозможного — отправиться всем вместе на поклон к Дульсинее, т. е. отдать себя снова в руки правосудия, а затем и попытался воздействовать силой.

Во 2-й части происходит уже совсем невозможная вещь: Дон Кихот оказывается гостем разбойников, с любопытством изучает их нравы, а затем отправляется в Барселону с рекомендательным письмом от их главаря, благородного разбойника Роке Гинарта. Именно с благородным разбойником Роке Гинартом, как в 1-й части с влюбленным безумцем Карденио, Рыцарь Печального Образа ощущает духовное родство. Его душа открыта людям; он многим симпатизирует, способен оценить достоинства людей, с которыми его сводит судьба, но только в Карденио и в Роке Гинарте он с первого взгляда, интуитивно, признал братьев. Случайно ли поэтому чуть ли не один Роке Гинарт дает ламанчскому рыцарю однозначно положительную характеристику? В письме к своему барселонскому приятелю он определяет его как «самого занятного и самого здравомыслящего человека на свете».

«Дон Кихот» 1615 года и в самом деле скроен из того же сукна, что и 1-я часть романа, хотя мастер стал опытнее и мудрее. В то же время Сервантес во время работы над 2-й частью не всегда, по-видимому, имел 1-ю под рукой и не во всех деталях ее помнил. В девятой главе Дон Кихот сообщает, что он никогда в жизни не видел Дульсинеи, в то время как в первой главе 1-й части речь идет о том, что он был в нее (т. е. в Альдонсу) влюблен, а в двадцать пятой, — что он видел ее четыре раза. В первой главе 2-й части мы узнаем, как довольны были священник и цирюльник своей затеей — привезти Дон Кихота домой, заколдованного, на волах, — «о каковой их затее повествуется в последней главе первой части». Между тем этой «затее» посвящены пять последних глав. Особенно много неточностей, в том числе и в отношении 1-й части, содержится в тех главах 2-й, которые были написаны импровизационно, в известной спешке, после знакомства с «Дон Кихотом» Авельянеды. Сервантес спешил, стремясь как можно скорее дописать роман и издать его, дабы перечеркнуть подложный. На последней странице 2-й части он просит читателя, если тот встретит Авельянеду, убедить его, чтобы он «не ворошил в гробу усталые и уже истлевшие кости Дон Кихота и не смел, нарушая все права смерти, перетаскивать их в Старую Кастилию, не смел разрывать его могилу, в которой Дон Кихот воистину и вправду лежит, вытянувшись во весь рост, ибо уже не способен совершить третий выезд и новый поход…». Однако 2-я часть как раз и была посвящена третьему выезду.

Итак, три выезда Дон Кихота. Лонгфелло, основываясь на рассыпанных по роману намеках и приметах, а еще более на интуиции, привилегии великого поэта, составил календарь странствий Дон Кихота:

Первый выезд — 28 июля 1604 года. Возвращение -29 июля.

Второй его выезд, уже вместе с Санчо Пансой, — 17 августа этого же года. Возвращение — 2 сентября.

Третий выезд — 3 октября. Возвращение 29 декабря.

Новое измерение роману дает речь Дон Кихота о Золотом веке. С этого момента очевидно, что смех перестает быть единственным стимулом к дальнейшему развитию сюжета, единственным хозяином положения в романе; с этого момента Рыцарь Печального Образа настоятельно требует перестройки читательского восприятия. По существу, именно эта речь подводит окончательную черту под первым выездом, под «Протокихотом», назидательной новеллой о спятившем от чрезмерного чтения идальго, хотя приурочена она к началу второго выезда (девятая глава).

Во время третьего выезда, по сравнению с первыми двумя, резко уменьшается удельный вес «книжной» проблематики. Из романа почти полностью исчезают главы, наполненные литературно-критическими рассуждениями на тему места и роли рыцарских романов в современной писателю Испании. Во 2-й части поверхностной полемики с полной вымыслов рыцарской литературой почти не ведется. Она уходит внутрь. Приглушая фарсовость, оберегая своего героя от унижающих его достоинство ситуаций, акцентируя исконно присущие ему благородство, мужество и мудрость, Сервантес отнюдь не смотрит сам и не заставляет своих читателей смотреть на Дон Кихота сквозь розовые очки. Ни в коей мере не изменил писателю вкус, как это полагают некоторые кихотисты, когда он под занавес подверг Дон Кихота унизительному «свинскому» приключению. Мотив развенчания не уступает место апофеозу, а как составная часть входит в расширяющийся замысел.

Обаяние романтических построений, согласно которым Дон Кихот и Санчо Панса — противоположности, два полюса жизни, было настолько велико, что тенденция противопоставлять их и выявлять их отличия друг от друга заслонила предельно ясный вопрос, почему ламанчский рыцарь, имея возможность выбирать, выбрал в оруженосцы и спутники именно этого человека. Ответ столь же ясен: потому что Санчо, с точки зрения Сервантеса, обладал качествами, которые устраивали Дон Кихота. При внимательном чтении, особенно 2-й части, выявляется еще одна примечательная особенность сервантесовской характеристики героев. Когда перед нами только Дон Кихот и Санчо, Сервантес подчеркивает главным образом их противоположность друг другу. Они прежде всего антиподы. Но стоит только появиться постороннему человеку, как рыцарь и его оруженосец начинают выступать «единым фронтом», как явственно проступает их близость друг другу и чуждость остальным.

Во время третьего выезда заметной становится еще одна грань — взаимообогащение двух главных героев. То, что по-русски не совсем удачно можно было бы назвать кихотизацией Санчо и санчизацией Дон Кихота. По ходу романа оба они не просто эволюционируют: они движутся навстречу друг другу.

Сочетание здравого смысла и доверчивости для характеристики Санчо не сразу было найдено писателем. Вначале слуга лишь противостоит хозяину и выявляет своим скептицизмом нелепость экзальтации Дон Кихота. Однако впоследствии Сервантес все чаще показывает Санчо Пансу на перепутье, не решающимся вступить в иллюзорный мир ламанчского рыцаря, но и подверженным в силу своих природных данных наиболее блестящим фантазиям своего хозяина. Поразительный контраст являет Санчо, поедающий желуди и наведывающийся в бурдюк с вином во время вдохновенной речи Дон Кихота о Золотом веке, и Санчо, чутко внимающий мудрым советам своего хозяина перед тем, как отправиться губернаторствовать. «Заколдованный» Санчо (как метко назвал его Асорин), которого и жена уже с трудом понимает, следующим образом объясняет происходящие в нем перемены: «Да ведь что-нибудь да должно же пристать ко мне от вашей премудрости, — сказал Санчо, — земля сама по себе может быть бесплодной и сухой, но, если ее удобрить и обработать, она начинает давать хороший урожай. Я хочу сказать, что беседы вашей милости были тем удобрением, которое пало на бесплодную почву сухого моего разума, а все то время, что я у вас служил, было для него обработкой, благодаря чему я надеюсь обильный принести урожай…» (2, XII).

Доводам Санчо внял не только его хозяин, но и его творец, сместивший на него во 2-й части сюжетный центр тяжести, что было бы совершенно немыслимо не только в традиционном рыцарском романе, но и в 1-й части «Дон Кихота». Стержнем 2-й части является мотив «заколдованной» Санчо Пансой Дульсинеи. К его губернаторству стянута вся центральная часть книги (само губернаторство, наставления Дон Кихота, эпизоды с Тересой Панса, переписка между героями и т. д.). Важный в идеологической архитектонике романа эпизод с мавром Рикоте введен через его посредство. Санчо — активный участник многих эпизодов, например, с оживлением Альтисидоры, ослиным ревом и т. д. И еще один важный штрих. Судьба не только Дон Кихота, но и Санчо является отголоском судьбы их творца. Санчо оставил губернаторское кресло таким же нищим, как и занял его, впридачу изголодавшимся и избитым, подобно самому Сервантесу, который оставил должность комиссара по закупке провианта, не обогатившись, как это было заведено, а еле сводя концы с концами, отсидев в тюрьме за приписываемую ему недостачу.

Так же и Дон Кихот не только привязывается к своему оруженосцу («…не успел Санчо выехать, как Дон Кихот почувствовал одиночество»), но многому учится у него, прежде всего человечности, естественности и здравому смыслу. «С кем поведешься, от того и наберешься», — совсем по-санчопансовски, пословицей (в отличие от вышеприведенной «донкихотовской» тирады Санчо) объясняет Рыцарь Печального Образа те изменения, которые произошли с ними обоими за время совместных странствий.

Во 2-й части Дон Кихот, по сути дела, более не говорит напыщенным, велеречивым слогом в подражание любимым героям. Он уже почти не следует готовым образцам и на деле. Как личность и как своеобразный странствующий рыцарь он уже доказал свое право на собственный, ему присущий слог и на собственное поведение и живет теперь без ежеминутной оглядки на канонические образцы.

Умные мысли, не к месту озвученные и абсолютно не учитывающие реального положения вещей, а потому выступающие в качестве глупостей, — этим приемом Сервантес широко пользовался при характеристике Рыцаря Печального Образа почти что с самого начала. Уже в четвертой главе Дон Кихот, возражая пастушку Андресу, говорит: «И Альдудо могут быть рыцарями. Тем более, что каждого человека должно судить по его делам». Однако из этих слов рано было бы делать вывод о коренном переломе в тональности обрисовки образа ламанчского рыцаря. Слова Дон Кихота нелепы, ибо они вопиющим образом противоречат реальности, в которой, по вышесформулированному тезису, Альдудо не рыцарь, так как он жесток и подл. Умная мысль здесь, таким образом, лучшее доказательство начетничества Дон Кихота; это — элемент культурного багажа, которым человек, обремененный ученостью, не умеет пользоваться. Речь о Золотом веке — это уже сдвиг в развитии образа. Однако сдвиг лишь частичный, поскольку Дон Кихот «мечет бисер перед свиньями». Сказанные невпопад умные мысли Рыцаря Печального Образа — это, по сути дела, те же мудрые пословицы Санчо, употребленные некстати. Во 2-й части герои эволюционируют и в этом отношении: они все более кстати проявляют свою мудрость. А чтобы у читателя не оставалось сомнений на этот счет, Сервантес заставляет других персонажей восхищаться и пословицами Санчо, и гуманистическими убеждениями его хозяина. Как писал Менендес-и-Пелайо, «Дон Кихот» — это педагогика в действии, наиболее поразительная и оригинальная из всех педагогик. Это — безумие, которое наставляет и исправляет слишком земное благоразумие, это — здравый смысл, облагороженный соприкосновением со священным и трепетным жаром мечтаний.

Однако взаимообогащение героев — это лишь часть правды. Сервантесовский замысел интереснее и глубже. В Санчо, впитывающем, усваивающем, приобретающем, раскрываются под влиянием Дон Кихота прекрасные качества, которые изначально были в нем заложены, но не находили выхода. Точно так же Дон Кихот в чем-то учится у своего оруженосца, а в чем-то это общение усиливает в нем те черты, которые ему были изначально присущи; вспоминает то, что было отодвинуто, заглушено всепоглощающей страстью.

17 апреля 1609 года Сервантес вступил в ряды Братства рабов святейшего причастия. В 1613 году он стал терциарием францисканского ордена, а незадолго до смерти принял монашеский сан. Во 2-й части гораздо чаше встречаются заверения в том, что Дон Кихот был ревностным католиком, носящие, впрочем, достаточно формальный характер и производящие впечатление вынужденных (коль скоро дальше заверений дело не идет). В какой-то мере это могло быть вызвано рекомендациями цензоров или советами читателей. Например, в эпизоде со львами Дон Кихот «двинулся прямо к повозке, всецело поручая себя сначала Богу, а потом госпоже своей Дульсинее». Вспомним, что доказательству права странствующих рыцарей поручать себя не Богу, а своей госпоже, было в 1-й части посвящено его специальное, пространное рассуждение. Можно предположить, что Сервантес во 2-й части заставил Дон Кихота противоречить себе не без посторонней подсказки, не без нажима со стороны.

Попытки доказать, что «Дон Кихот» проникнут контрреформационным духом, несостоятельны. О каком контрреформационном духе может идти речь, если подсчитано, что в сервантесовских произведениях сто семьдесят девять раз употреблено слово «христианин» и всего лишь двадцать четыре — «католик». О каком религиозном рвении, если на протяжении всего романа ламанчский рыцарь и его оруженосец не нашли времени и возможности для хотя бы одного посещения церкви; по крайней мере, Сервантес не счел необходимым нам об этом сообщить.

Сервантес сдержал свое обещание относительно вставных новелл. Во 2-й части их значительно меньше, чем в 1-й, и теперь они накрепко связаны с основным сюжетом. Теперь опасность однообразия и монотонности устраняется не яркими, праздничными и многоликими вставными новеллами, а иными средствами. «Действительно, вторая часть произведения, — пишет В. Краус, — открывает ряд отражений, благодаря которым интерес к развитию действия незаметно рассеивается. Вот в чем причина того, что требование эстетического многообразия реализовано в пределах многократно преломляющейся линии, без побочных новеллистических вставок»[181]. В 1-й части новеллы убаюкивали читателя своим благозвучным течением и своими благополучными развязками. Они идеальны, хотя искусно подаются как реальные. Во 2-й части писатель находит иное решение. Окружающие Дон Кихота люди на время подстраиваются под него, зло играют с ним в идеальный мир. А «высокое» вытесняется в честные сказки пещеры Монтесиноса, райка маэсе Педро. Есть и другая причина почти полного исчезновения вставных новелл со страниц романа. В 1-й части с их помощью вводится предусмотренный каноном мир человеческих отношений, той среды, а именно верхних ступеней иерархической лестницы, доступ к которым для Дон Кихота пока закрыт.

Во 2-й части роман о донкихотовских похождениях, прочитанный представителями этих классов, открывает перед героем двери их дворцов и усадеб. Однако ждут его там отнюдь не «вставные» страсти, а вполне земные слабости и пороки.

Если при первом выезде Дон Кихота преследовали галлюцинации, и он принимал себя за других людей, при втором оставался самим собой, но принимал все окружающее не за то, чем оно являлось на самом деле, то при третьем выезде он уже не обманывается. История движется благодаря тому, что многие из персонажей читали 1-ю часть и разыгрывают Алонсо Кихано, называющего себя Рыцарем Печального Образа. Три выезда — три этапа в движении Дон Кихота по направлению к реальности. (Напомним, что играть в Дон Кихота начинают уже в конце 1-й части. Подыгрывая ему, постояльцы Хуана Паломеке единодушно заявили, что бритвенный таз — это шлем Мамбрина.) Пока мир ощетинивался, Дон Кихот был непобедим (т. е. противники не могли сломить силу его духа).

Однако теперь мир освоил его оружие и начинает играть в Дон Кихота, хотя и с разными целями: позабавиться и отпустить либо уничтожить Дон Кихота, с тем чтобы спасти Алонсо Кихано. Как только это происходит, оказывается, что герой беззащитен и обречен на поражение.

С другой стороны, кто знает, может быть, прав в какой-то мере Г. Торренте Бальестер, полагавший, что Дон Кихот нередко сам играет, выступает актером, наслаждаясь игрой и пытаясь вовлечь в нее окружающих? Подчас он отказывается играть. И тогда рассказом об увиденном в пещере Монтесиноса он «возвращает шутку» Санчо Пансе, который пытался одурачить его баснями о заколдованной Дульсинее. А дочери хозяйки постоялого двора и Мариторнес, «весьма флегматично» отвечая на их отчаянные вопли о помощи, мстит за то, что они привязали его за руку к окну сеновала.

Особенно важен эпизод с Санчо, «зачаровывающим» крестьянку в Дульсинею. Это эксперимент, экзамен на безумие Дон Кихота. Действительно ли он видел в мельницах великанов или вдохновенно фантазировал, играя в великанов, как играют дети? На этот раз ламанчский рыцарь отказывается играть в предложенную ему игру, принимая действительное за действительное, крестьянок за крестьянок. Это, конечно, парадокс, в котором есть, однако, рациональное зерно и который построен на реальной основе. Когда в Дон Кихота начинают играть окружающие, нарушается органичность его мироощущения. Санчо Панса нарушает розыгрышем ровное, естественное дыхание донкихотовской фантазии, фантазии мистифицирующей, претворяющей идеальный мир в реальность. Форсированность, искусственность этого вторжения не принимается Дон Кихотом. Он не готов к этому и не видит Дульсинею в крестьянке. А между тем в пахнущей чесноком, широколицей, курносой, со срезанным затылком, на один глаз кривой Мариторнес он сумел увидеть принцессу. Будучи творцом, Рыцарь Печального Образа не желает подчиняться диктату чужого творчества.

Тот факт, что во 2-й части, в отличие от первой, Дон Кихот более не обманывается, а обманывают его другие, отмечается всеми. Удивительным образом другое важное обстоятельство оказывается почти незамеченным. Во 2-й части, особенно после резкого изменения своего маршрута, Дон Кихот наконец встречается с реальными приключениями, которые сами идут ему в руки. Такими, как встреча с разбойниками или появление вблизи Барселоны бригантины алжирских корсаров. Однако Дон Кихот не реагирует на предоставляющиеся ему возможности проявить себя на рыцарском поприще. Он принципиально безучастен. И все же он мужественно борется за свое безумие, которое мало-помалу его покидает. Таково выдуманное им повествование об увиденном им в пещере Монтесиноса. Дон Кихот не мог смириться с тем, что он там ровным счетом ничего не увидел, и счел своим долгом заставить себя увидеть нечто достойное, по крайней мере, для того, чтобы питать иллюзии Санчо, с трудом приобщенного им к рыцарскому миру. Подобно Святому Мануэлю Доброму, мученику, герою Мигеля де Унамуно, он решил, что, если даже чуда нет, то, поскольку оно необходимо людям, надо заставить их в него поверить, а самому нести крест своего горького знания и неверия. Здесь уместно вспомнить то, что сказал тот же Унамуно в связи с эпизодом в пещере Монтесиноса: «Если кто-то видит во сне ангела, это значит, что он хотел видеть во сне ангела».

«Причудливые двусмысленности» 2-й части, как назвал их Хорхе Луис Борхес, не оставляют читателя равнодушным. Во время беседы ламанчского рыцаря и его оруженосца с Самсоном Карраско о 1-й части романа Дон Кихот спрашивает, не собирается ли автор издавать 2-ю часть? Вопрос необъясним, ибо 1-я часть включает события, вплотную подходящие по времени к началу событий 2-й части. Более того, выясняется, что автор «с крайним тщанием историю эту разыскивает». Таким образом, как бы предполагается, что история новых похождений Дон Кихота написана еще до того, как произошла на деле. И все же не «причудливые двусмысленности», а неуклонно, от главы к главе, растущая симпатия автора к своему герою является самым притягательным во 2-й части.

Мы убеждаемся, что «Дон Кихот» — это в какой-то мере роман испытаний. Обескураживающим, зубодробительным, развенчивающим контактом с действительностью испытываются не столько идеалы Дон Кихота (сами-то они испытание выдерживают), сколько его верность им. Рыцарь нового времени с честью выходит из испытания. Ламанчский рыцарь оказывается мужественнее и благородней своих насмешников. Как во сне, благодаря тем же насмешникам, Санчо пробует свои силы на поприще губернаторства и доказывает, что он и в реальности был бы идеальным губернатором. Оба они выдерживают испытание «сном». Читатель выносит из книги убеждение, что вполне заурядный, казалось бы, идальго мог бы быть идеальным странствующим рыцарем, а ничем не примечательный крестьянин — прекрасным правителем.

Величие Дон Кихота особенно велико оттого, что, начав сомневаться во 2-й части в своем предназначении, он ни на минуту не сомневается в подлинности, чистоте и действенности своих идеалов. Не оставляя задачи развенчания сумасбродствующего идальго, Сервантес помнит, что еще в начале 1-й части он писал, что его герой возложил на себя бремя и обязанности странствующего рыцаря, долженствующего заступаться за обиженных, помогать вдовам и оказывать покровительство девицам — «в наш век, в наше злосчастное время». Время было злосчастным и для его творца, хотя он не сумасбродствовал и не плыл столь откровенно против течения. «Лекарь высказался в том смысле, что Дон Кихота губят тоска и уныние». В горечи Рыцаря Печального Образа немало горечи его создателя.

Симптомы выздоровления Дон Кихота — постоянное убывание его уверенности в себе. Отсюда — оправдано, естественно и подготовлено выздоровление героя в последней главе.

Привязавшись к ламанчскому рыцарю, Сервантес полюбил его самого, а не идею, которую он воплощает. Поэтому мотив безумия должен был быть преодолен. А как художник он сознавал, что выздоровевшему Дон Кихоту на земле более делать нечего. Поэтому он приводит его к смерти. И смерть эта, при всей обыденности, отнюдь не умаляет достоинств недавнего Рыцаря Печального Образа. Она, как заметил известный современный филолог Мартин-и-Ригер, в точности соответствует похвале, которую Сервантес адресовал лучшему каталонскому рыцарскому роману, «Тиранту Белому»: «Рыцари здесь едят, спят, умирают на своей постели, перед смертью составляют завещания…» (1, VI).

Антипатия романтиков и Мигеля де Унамуно к священнику, цирюльнику, ключнице, племяннице и особенно к бакалавру Самсону Карраско, повинным в выздоровлении Рыцаря Печального Образа и смерти Алонсо Кихано, вполне понятна и оправдана. Однако, если быть беспристрастными, нельзя не признать, что односельчане Дон Кихота, будучи к нему привязаны, стремились делать все для его же блага, а люди посторонние и равнодушные к нему были довольны его сумасшествием и видели в нем источник развлечений. Конфронтация тех и других становится особенно очевидной в ходе разговора Самсона Карраско, победившего Дон Кихота, с барселонским дворянином Антонио Морено, сожалеющим об этом. О чем, собственно говоря, спорят герои? Морено понимает, что его позиция негуманна, однако он хочет, чтобы и сам Дон Кихот был доволен, и людей бы радовал. А Карраско, убежденный в универсальности рецептов душевного здоровья и любя Алонсо Кихано, помимо своей воли убивает его. Когда мы строго судим бакалавра, мы забываем, что более других и действеннее других о выздоровлении Дон Кихота заботился сам Сервантес. С позиции Антонио Морено писателю было высказано немало упреков. Между тем именно симпатия к герою настоятельно требовала его выздоровления. Читатель должен был увидеть, что тяга Дон Кихота к добрым делам была продиктована не припадками безумия, а природной добротой. Однако выздоровевшему Алонсо Кихано, с его добротой и его убеждениями, в современной Сервантесу Испании делать нечего. Какими средствами и на каком поприще в трезвом уме он стал бы искоренять зло и неправду? Сервантес поступил с Дон Кихотом так же, как позднее с Базаровым поступил Тургенев.

«РОМАН ПОСТРОЕН КАК БЫ В ГОРУ»

Действительно ли сервантесовский замысел разрастался под пером писателя? Сознавал ли Сервантес, сколь гениальное произведение он создал? Не наделяют ли читатели роман особенностями, красотами и глубинами, о которых и не подозревал его скромный автор? Очевидно, что на первый вопрос можно ответить лишь утвердительно. То, что «Дон Кихот», захваченный логикой и законами жанра, в нем впервые заявившего о себе со всей определенностью, становится все более значительным по сравнению с первоначальным замыслом, было отмечено еще Фридрихом Шлегелем в работе 1800 года «Разговор о поэзии». Именно «Дон Кихот» позволил Томасу Манну прийти к заключению, что все великие произведения вырастают из скромных замыслов.

Виктор Шкловский, не претендуя на открытие общих закономерностей, писал: «Роман построен как бы в гору. Дорога Росинанта идет вверх»[182].

На второй вопрос ответить труднее. В Сервантесе нередко склонны были видеть «среднего» человека, хотя и художника Божьей милостью, которому посчастливилось написать гениальную книгу, значения которой он не был способен осознать. Эти представления были поддержаны такими авторитетами в сервантесоведении, как А. Морель-Фасьо или Ф. Родригес Марин. По яркому сравнению последнего, Сервантес в этом смысле был подобен Колумбу. Он был горд открытием, однако ошибся относительно того, что именно он открыл. Вместе со своим героем он мог воскликнуть: «Я знаю, кто я», хотя не мог предугадать, как его слова отзовутся в последующих поколениях.

Не секрет, что писатель своим «благородным» детям — «Галатее», «Странствиям Персилеса и Сехизмунды» — явно отдавал предпочтение перед «Дон Кихотом». В «Путешествии на Парнас» он так характеризует свой роман:

Отрадой стал для многих Дон Кихот.

Везде, всегда — весной, зимой холодной

Уводит он от грусти и забот.

(Перевод В. Левика)

В. Левик удачно передал смысл сервантесовских строк. Думается, не совсем прав К.Н. Державин, который писал, что Сервантес здесь рассматривает свою книгу как развлекательную, хотя и делает это намеренно, сглаживая идейно острые углы[183]. Усомниться в этом заставляет другая, более детальная характеристика, которую Сервантес дает «Дон Кихоту»: «Сид Ахмет бен-Инхали, писатель арабский и ламанчский, в своей глубокомысленной, возвышенной, усладительной и занятной истории рассказывает…». Перед нами целая россыпь эпитетов, которые никак не укладываются в прокрустово ложе «развлечения». «Дон Кихот» — это и пародия на рыцарские романы, и занимательное чтение, и критика негативных явлений в жизни Испании, и апофеоз благородства, силы духа, героизма и свободы, и энциклопедия испанской жизни, и многое другое, в том числе и то, что не входило в намерения Сервантеса, но что позволило увидеть в романе новый угол зрения, присущий эпохам, пришедшим на смену сервантесовской.

Возможность изобразить многообразие, перспективу и неисчерпаемость жизни явно входила в намерения писателя. Вместе с Дон Кихотом читатель попадает на постоялые дворы, пастбища, крестьянскую свадьбу, во дворцы, усадьбы, в логово разбойников, в книгопечатню, видит мельницы, молотобойни, галеры в барселонском порту. Различные исторические области Испании представлены в «Дон Кихоте» не только впрямую (Ламанча, Старая Кастилия, Арагон, Каталония), но и благодаря участвующим в действии представителям многих других областей (доблестно сражавшийся с Дон Кихотом бискаец, астурийка Мариторнес, пленник, родившийся в Леоне, много андалусцев, и т. д.). Мир «Дон Кихота» густо населен. В романе действуют или, по крайней мере, участвуют в разговоре двести пятьдесят мужчин и пятьдесят женщин: пастухи, погонщики, крестьяне, купцы, каторжники, паломники, служанки, солдаты, разбойники, проститутки, стражники, студенты, священники, лиценциаты, дуэньи. Многоли-кость мира соотносится у Сервантеса с многомерностью человека. Вслед за вставной новеллой о безрассудно-любопытном, испытывающем верность супруги, сразу следует завершение истории о Карденио, Лусинде, Фернандо и Доротее, в которой Лусинда, несмотря на ухаживания и домогательства Фернандо, сохраняет верность Карденио, хотя он ей даже не муж.

Энциклопедия испанской жизни в «Дон Кихоте» — авторская, а не безличная. С объективистской точки зрения, в ней царит известная путаница. Крестьянин Санчо оказывается мудрым правителем, разбойник Роке Гинарте — благородным, духовник герцогской четы — злобным, скучающие герцог и герцогиня — жестокими, «враг народа» мориск Рикоте — симпатичным и, наконец, безумный идальго Алонсо Кихано — великим сердцем.

Путешествуя по морю с «Дон Кихотом», Томас Манн напомнил читателю: «Юмор — вот тот завоеватель, который всегда мужественнее, дерзновеннее всех других проникал в область подлинно человеческого»[184]. За последние два столетия в сервантесовском романе чаще видели грустную книгу, чем веселую.

Мало кто из нас представляет Рыцаря Печального Образа смеющимся, между тем он смеется или улыбается очень часто. Далеко не все читатели помнят, что «Дон Кихот» буквально искрится весельем, причем реже меланхолическим, а чаще самым непосредственным, неподдельным.

О комизме в «Дон Кихоте» необходимо помнить хотя бы потому, что юмор (в отличие от многих других, «вскрытых» в романе пластов и граней) входил в намерения Сервантеса. Другое дело природа этого комизма. Вот что писал о ней А. Бергсон в своей книге «Смех»: «Несомненно, падение всегда падение; но одно дело упасть в колодец, потому что смотришь куда-нибудь в сторону, другое — свалиться туда, потому что загляделся на звезды. И именно звезду созерцал Дон Кихот. Как глубок комизм романтической мечтательности и погони за химерой! Между тем, если взять рассеянность как связующее звено, то можно видеть, что очень глубокий комизм связан с комизмом самым поверхностным. Да, эти увлеченные химерами люди, экзальтированные, безумные и так страшно рассудительные, вызывают наш смех, затрагивая в нас те же самые струны, приводя в движение тот же внутренний механизм, что и жертва шутки в рабочем кабинете, и прохожий, поскользнувшийся на улице. Это те же падающие прохожие, те же наивные жертвы обмана, преследующие свой идеал и спотыкающиеся о действительность, чистые сердцем мечтатели, которым коварная жизнь расставляет ловушки. Но это прежде всего очень рассеянные люди, более заметные потому, что их рассеянность — систематическая, вращающаяся постоянно вокруг известной идеи, потому что их злоключения тоже связаны между собой, — связаны той неумолимой логикой, посредством которой жизнь обуздывает мечтательность, — и потому что они вызывают вокруг себя, благодаря способности эффектов соединяться между собою, бесконечно возрастающий смех»[185].

Если верить самому Сервантесу, то сатиры он гнушался, а характер его дарования — сугубо юмористический. Не случайно о «Селестине» он писал, что она была бы божественна, если бы не обнажала так человеческих слабостей. Сатирическую направленность и остроту прозвучавшей в «Дон Кихоте» социальной критики литературоведы подчас склонны преувеличивать. В полемике с этой тенденцией Э. Ауэрбах утверждал, что после Сервантеса никто в Европе не пытался дать такой светлый и свободный от всякой критики образ действительности. «Игра, — пишет он, — никогда не бывает трагической — это, вероятно, удалось нам показать, — и человеческие проблемы, проблемы индивида и проблемы общества, не вызывают у нас страха и сострадания: светлая радость всегда окружает нас в романе. Но светлый тон в романе не прост, а многослоен — как никогда ранее»[186]. В словах Ауэрбаха есть доля истины, хотя и не вся истина, коль скоро речь идет о «Дон Кихоте».

Ровный свет падает в романе на всех персонажей и те правды, которые они несут (пожалуй, только духовник герцогской четы дан исключительно в черном свете). Наряду с этим в романе присутствуют, вопреки лукавому сервантесовскому утверждению, и сатирические зарисовки, и социальная критика. Эта критика, подчас крайне небезопасная в современной Сервантесу Испании, ведется под двойным прикрытием абсурдной точки зрения безумца и возможной недоброжелательности «собаки-автора», мавра Сида Ахмета бен-Инхали. Обезопасившись, Сервантес развивает свои социальные и этические идеалы и осуждает, как, например, в речи Дон Кихота о Золотом веке, «наше ненавистное время», полное лжи, лицемерия, корысти и пристрастия. Выражением авторских мыслей, несомненно, является следующее высказывание ламанчского рыцаря во 2-й части: «Ныне, в наказание за грехи людей, торжествуют леность, праздность, изнеженность и чревоугодие» (2, XVIII). В этих словах — обобщающая характеристика современной Сервантесу Испании, ее оценка писателем, чутко реагировавшим на симптомы упадка и разложения.

Не имея возможности говорить о бедах Испании открыто, Сервантес применяет следующий тактический прием. В первой главе 2-й части речь идет о том, что священник и цирюльник пришли к Дон Кихоту, еще хворавшему после 2-го выезда, и завели с ним разговор о «так называемых государственных делах и образах правления, причем иные злоупотребления наши собеседники искореняли, иные — осуждали, иные обычаи исправляли, другие упраздняли, и каждый чувствовал себя в это время новоявленным законодателем: вторым Ликургом или же новоиспеченным Солоном; и так они всё государство переиначили, что казалось, будто они его бросили в горн, а когда вынули, то оно было уже совсем другое…». Социальная несправедливость — один из главных пороков испанской действительности — нашла отражение в сцене великого междоусобья на постоялом дворе в конце 1-й части, когда даже стражники Святого братства, при всех их правах и полномочиях, сочли за лучшее не связываться с помогающими Дон Кихоту дворянами («…чуть до стражников дошло, что сражаются с ними люди не простые, как боевой их пыл тотчас же охладел и они покинули поле брани; они живо смекнули, что, чем бы все это ни кончилось, в ответе будут они…» (1, XLV)).

Завуалированная критика инквизиции и ее методов содержится в ловко выведенной Сервантесом из-под ударов цензуры сцене сожжения «нелепой и лживой» литературы рыцарских романов. Прежде всего сама практика аутодафе была глубоко чужда гуманистическим идеалам писателя и многим из его современников. С другой стороны, не случаен и мотив «оплошности» ключницы, обессмысливающий процедуру отбора «вредных» книг от «полезных», ибо в итоге были сожжены все книги, в том числе такие, «которые надобно было дать на вечное хранение в архив». И наконец вполне определенно на обращение уже не с грешными книгами, а с праведными людьми намекает здесь же приводимая пословица — «из-за грешников частенько страдают праведники» (1, VII).

Особенно яркое и глубокое развенчание «железного» века, в который ему выпало родиться, Сервантес дает во 2-й части своего романа, главным образом, в «герцогском» цикле, т. е. в главах с 30-й по 57-ю. Более чем смелыми являются как высказывание, вложенное в уста мориска Рикоте, о существующей в протестантской Германии, злейшем враге католической Испании, свободе воли, так и апофеоз Барселоны, столицы Каталонии, неоднократно восстававшей против испанокастильского абсолютизма («…обиталище радушия, приют для чужестранцев, пристанище для бедняков, отчизна храбрецов, город-мститель за угнетенных…»).

Комизм Рыцаря Горестной Фигуры (как назвал сервантесовского героя один из первых русских переводчиков романа) и нелепость его поступков служат чем-то вроде предохранителя в мире, в котором мы то и дело встречаемся с изгоняемыми из родных мест морисками (насильственно обращенными в христианство маврами), с каторжниками, многие из которых попали на галеры только за то, что не смогли подкупить судей, страхом людей перед Инквизицией, заставляющим людей спешно виниться во вполне невинных забавах (вспомним, например, Антонио Морено), жестокостью сельских богатеев, беззакониями, творимыми знатью. Трагизм естественным образом снимается (однако успев заявить о себе) тем, чем, собственно, он только и может сниматься, — комизмом.

И другие вопросы вставали перед бесчисленной армией читателей «Дон Кихота». Ренессанс или барокко представляет роман в истории мировой литературы? Написал ли Сервантес сатиру на человеческий энтузиазм? Если не Дон Кихот, то кто из героев романа выражает авторскую точку зрения? Развенчивает или превозносит автор Рыцаря Печального Образа?

Роман возник на границе двух эпох. Неудивительно, что «Дон Кихот», насыщенный элементами барочной «техники», проникнут ренессансным мироощущением автора, который, однако, чутко реагировал и на крушение идеалов Возрождения и на сдвиги в общественной психологии.

На второй из этих вопросов мудро ответил тонкий знаток Сервантеса, немецкий романтик Людвиг Тик. Вряд ли что-либо, кроме самого энтузиазма, могло породить такой всеобщий, лавинообразный энтузиазм, какой порождал и порождает «Дон Кихот». Роман не мог быть понят в полном объеме современниками. И уже по другой причине (из-за потерь, неизбежных при временной дистанции) не мог он также быть в полном объеме понят и последующими поколениями. Чрезвычайно труден вопрос об авторской позиции. Именно поэтому он и был истолкован как развлекательный, т. е. как произведение, в котором как бы нет авторской позиции. Правда Сервантеса не совпадает ни с правдой Дон Кихота, ни с правдой испанской действительности. Первая повергается в прах несокрушимой силой реальности, сочной, озорной и в своем жизнелюбии беспощадной. Реальная действительность Испании конца XVI — начала XVII столетия развенчивается несокрушимостью идеалов человечности и справедливости, проповедуемых тем же нелепым и беспомощным Рыцарем Печального Образа. Подобная авторская позиция не имела аналога в предшествовавшей и современной Сервантесу литературе. Вполне естественно, что она ускользнула от самых проницательных, чутких читателей. Сервантес был реалистом и в сфере литературы, и в сфере частной жизни, и в сфере общественных идеалов. Поэтому он с одинаковой последовательностью ниспровергает и идеалистическое прожектерство Дон Кихота, его «звездную» болезнь, и материалистическое прожектерство Санчо Пансы, его «островную» болезнь. Кое-кто из сервантесоведов склонен видеть носителя авторской позиции в Диего де Миранде, гостеприимно принявшем странствующих правдоискателей и правдостроителей в своем имении. Неторопливое, разумное бытие семейства Диего де Миранды, даже при учете отдельных иронических штрихов в описании того идиллического существования в гармонии с природой, обществом и самим собой, вполне могло бы производить впечатление идеального и достойного, с точки зрения автора. Однако оно существует не в безвоздушном пространстве, а неизбежно сопоставляется с полной треволнений и потерь романной биографией мудрого и благородного безумца. И сопоставление это, с этической точки зрения, явно не в пользу добродетельного Диего де Миранды.

Сервантес был заинтересован в читателе-соавторе. И в Прологе к 1-й части содержится призыв к читательской активности («…ты можешь говорить об этой истории все, что тебе вздумается, не боясь, что тебя осудят, если ты станешь хулить ее, или же наградят, если похвалишь»), и в самом тексте романа он сознательно бросает читателя на произвол судьбы («Ты, читатель, понеже ты человек разумный, сам суди обо всем, как тебе будет угодно, мне же нельзя и не должно что-либо к этому прибавлять…»).

Каждый из нас — соавтор Сервантеса, иногда столь увлекающийся, как Унамуно, заявивший, что он написал свою книгу, дабы вновь создать «Дон Кихота», или Хорхе Луис Борхес, сочинивший рассказ «Пьер Менар, автор “Дон Кихота”».

Фолкнер, очень любивший Сервантеса, в одном из интервью сказал: «Я пишу о людях. Может быть, в книги и проникают разного рода символы и образы, я не знаю. Когда хороший плотник что-нибудь строит, он забивает гвозди туда, куда следует. Когда он кончает, из шляпок, может быть, и образуется причудливый узор, но он вовсе не для того прибивал гвозди». Несомненно, что Сервантес «прибивал гвозди» в немалой степени для того, чтобы раз и навсегда заколотить крышку гроба над рыцарскими романами. Без сомнения, значение для нас ныне имеет не столько то, что намеревался сказать Сервантес, сколько то, что ему удалось сказать. Как волею автора, так и волею миллионов читателей «Дон Кихот», по мысли Сент-Бёва, превратился в зеркало человеческой жизни и всего мироздания.

В заключение приведем суждение Борхеса из его «Притчи о Сервантесе и Дон Кихоте»: «Они не подозревали, что века сгладят в итоге это различие, что и Ламанча, и Монтьель, и тощая фигура странствующего рыцаря станут для будущих поколений такой же поэзией, как плавания Синдбада или безмерные пространства Ариосто»[187].

МИФ ОБ ОТВОЕВАННОМ КОРОЛЕВСТВЕ