[332]; подобно Елене из тургеневского романа «Накануне», тянется Людмила к Маркосу-Инсарову, жизнь которого исполнена смысла и который готов щедро им поделиться с близкими ему людьми. Наконец, в длинном ряду русских ассоциаций и реминисценций должен быть упомянут и «Доктор Живаго» Пастернака. Судьба интеллигентов в революции — этот пласт романов и переклички между ними заслуживают особого разговора. Однако уже сейчас стоит упомянуть об очевидном подхвате Кортасаром психологической коллизии пастернаковского романа, развитии психологического опыта в построении того странного типа любовного треугольника, не имеющего к эвклидовой геометрии решительно никакого отношения, который был отмечен всеми первыми зарубежными читателями «Доктора Живаго»: «Я был так счастлив с Людмилой, я был с ней совершенно счастлив, когда встретил тебя и понял, что ты — это другая извилина счастья, другой способ быть счастливым, не отказываясь от прежнего образа жизни».
Как-то Кортасар сказал: «Трудно представить себе более надежный способ уничтожить человека, чем необходимость описания родины». Столь же неукоснительно данный закон действует и в другой области — области «дела», в которое он верит и которому он служит. Крупный писатель оба эти испытания может и выдержать, несмотря на поражения, вопреки им и — не нарушая закона. Сам Кортасар не «умер», придумав сложную систему эзопова языка, всю жизнь думая и говоря об Аргентине, но как бы уклоняясь от прямого описания. Не «умер» он, объясняясь в любви Острову Свободы, Никарагуа — «беспощадно-нежному краю», или описывая маленькие радости «беспощадно-нежных» провозвестников Большой Бучи, их попытки расшатать ненавистное общество терроризмом, захватом заложников, «карманным» сопротивлением, эпатажем буржуазии, а Гада, Гадиху, Муравьище живописуя руками, трясущимися от гнева. Кортасар очередной раз доказал нам, что творения истинного художника, эти островки свободы, подчиняются одному закону — закону неослабевающего и не зависящего от политической конъюнктуры читательского интереса.
ОСТРОВКИ СВОБОДЫ ХУЛИО КОРТАСАРА
Какая же это грань, в самом деле,
какой там рубеж.
Творчество Хулио Кортасара, особенно позднее, — это любовный треугольник: секс — насилие — политика. Казалось бы, Кортасар здесь не оригинален, не одинок, и уж тем более не является первооткрывателем. Однако только у него они составляют захватывающе-жизне-подобный, меняющий очертания треугольник именно любовный. Классический, хрестоматийный любовный треугольник — в романе «Книга Мануэля». В других же случаях одна из его сторон, один из «участников», один из «партнеров» может быть оттеснен двумя другими, может замереть, затаиться, уйти в тень. И тогда мы видим секс и насилие без политики, как в рассказах «Шея черного котенка» или «Лента Мебиуса», или насилие и политику без секса, как в «Закатном часе Мантекильи» или «Тот, кто бродит вокруг». И насилие не обязательно связано с политикой. Кортасар подчеркивает это в рассказе «Газетные заметки». Папа делал больно маме, затем мама делала больно папе. Некая профанация секса в этом царстве насилия также есть, так как, во-первых, «больно» делали друг другу папа и мама, а, во-вторых, приступая к пыткам, они раздевали друг друга, да и осуществлялся этот «акт» на кровати. Отличаются они и тем, кто ведет партию. Насилие — в «Ночной школе», политика — в «Апокалипсисе Солентинаме», секс — в «Тайном оружии». И партнеры, участвуя в действе, в то же время завороженно следят за происходящим.
Общественно-политической реальности, сексу и насилию — трем опорам системы, но главное все же — круговой поруке насилия — Кортасар противопоставляет бунт, социальную и сексуальную революционность, кстати говоря, в полной мере вскормленную и пропитанную системой, что отчасти, но лишь отчасти, сознавал Кортасар.
Как известно, дети старательно подражают взрослым. Взрослые подчас также весьма старательно и успешно подражают детям: исходя из неписаных правил игры, подразумевают, что все мы обязательно должны принадлежать к враждующим партиям, группировкам, станам. Авторитетнейший современный кубинский эмигрант, писатель и публицист Гильермо Кабрера Инфанте в ответ на остракизм, которому его подверг Кортасар и другие литераторы Латинской Америки, горячо поддержавшие режим Кастро, язвительно писал о несколько «кастристском» акценте, с которым аргентинский писатель говорил по-французски[333].
Что удивительного в том, что сам Кортасар не избежал детской болезни левизны у интеллигенции, которой переболело множество интеллектуалов в XX веке, прежде всего во Франции, куда он перебрался еще в 50-е годы, и в Латинской Америке, где почти все создатели нового латиноамериканского романа, начиная с Габриэля Гарсиа Маркеса, были с ним солидарны. Ненависть Кортасара к тоталитарным режимам и тоталитарному сознанию, которая в ранней его юности имела вполне конкретные, аргентинские очертания, а со временем стала приобретать антиимпериалистическую упаковку, открывала двери советских издательств и вместе с тем сердца советских читателей. Как и многие его единомышленники, Кортасар думал, что критиковал буржуазный строй, критикуя с детских, поэтических, анархистских позиций общество как таковое, втягивающее в себя, все регламентирующее и нивелирующее. Точно так же поколением ранее многие западные интеллектуалы питали молодые, бунтарские иллюзии в отношении еще более молодой, чем они сами, страны Советов. Иллюзии и надежды такого рода стары как мир, и суть их в том, что там хорошо, где нас нет, а именно в Беловодье, стране с молочными реками и кисельными берегами.
Герои Кортасара проходят тот же путь, что и их создатель, хотя и возрождаясь все в новых обличиях. От легкой и жестокой детской безответственности героев многих ранних рассказов писателя — один шаг до инфантильного вампиризма «сообщества желаний» героев «Игры в классики». От инфантилизма и безответственности Орасио Оливейры («Просто мы все еще не стали взрослыми, Лусиа. Это — добродетель, но за нее надо платить. Как дети: играют, играют, а потом вцепятся друг другу в волосы») — недалеко и до искушения террористической и революционной романтикой «Книги Мануэля» и некоторых рассказов последних сборников. Потребность в иллюзиях, предрасположенность к утопиям, легковерие, максимализм, извечный наполеоновский комплекс неполноценности — все это в высшей степени присуще детям, молодым нациям, поэтам, взрослым, не желающим выходить из детства. При этом не стоит забывать, что грань между автором и его героями никогда не сотрется, как всегда сохранится и дистанция между публицистикой и литературой. Еще в 1963 году, впервые побывав на Острове Свободы и впервые включив себя — без оговорок — в «революционные писатели», своими пояснениями Кортасар разбил все иллюзии относительно своей возможной ангажированности: «Я думаю и утверждаю это не понаслышке, что писать для революции, что описывать революцию изнутри, что писать революционно, не означает, как подчас ошибочно думают, писать о революции… На мой взгляд, революционный писатель — это тот, в ком неотторжимы одно от другого осознание свободы в компромиссе между личным и коллективным и полная, безграничная уверенность в своем святом ремесле и в своем месте в культуре. Если этот писатель, просветленный и собранный, обратится к литературе, фантастической, или психологической, или исторической, его творческий акт окажется свободным революционным волеизъявлением, а тем самым актом революционным, несмотря на то, что его рассказы, казалось бы, не будут иметь ничего общего с теми, индивидуальными и коллективными, формами, которые мы привыкли считать революционными»[334]. Спустя годы, обостряя разговор, он сетовал на то, что современная литература бедна Че Геварами, и выражал надежду, что в цитадели интеллигенции вспыхнут наконец два, три, четыре Вьетнама[335]. Нетрудно догадаться, что имел в виду Кортасар прежде всего самого себя и, бесспорно, имел для этого все основания, если, конечно, не забывать его собственных представлений об истинно революционном писателе. И тогда мы действительно сможем согласиться с тем, что Кортасар и был Че Геварой литературы. Однако важнее тогда другое. Растворившись в литературе, подчинившись законам литературы, Че Гевара перестанет быть тем, кем он был в действительности. Кортасар-публицист говорил по-армейски четко, конкретно и однозначно. Че Гевара литературы, а точнее, Кортасар-романист и Кортасар-новеллист, говорил иносказаниями, параболами и образами.
При всей недвусмысленности своих идеологических пристрастий Кортасар-художник на удивление осторожен в обращении с политикой. Очень уклончив, неопределенен, абстрактен в своих художественных произведениях. Пожалуй, лишь в «Воссоединении» да в «Апокалипсисе Солентинаме» можно догадаться, о чем и о ком, собственно, идет речь. О Кубе, о Че Геваре, о насилии в Никарагуа. В таких же рассказах, как «Тот, кто бродит вокруг», «Во второй раз», «Закатный час Мантекильи», «Граффити», «Сатарса», «Ночная школа», ясно одно — ненависть автора к тоталитарным режимам, тоталитарному сознанию, насилию в политике, да и вообще в современной жизни. Кортасар искусно пользуется и другим приемом ухода от прямой речи, затрагивая актуальные и животрепещущие темы современности. Он нередко прибегает к материалу газет («Книга Мануэля», «Газетные заметки») вместо того, чтобы говорить от своего имени или растворять собственные убеждения в идейных дискуссиях персонажей.
Если Кортасар-публицист отдал свое сердце Острову Свободы, то Кортасар-художник противопоставляет островки свободы, социальное, творческое и сексуальное бунтарство, естественность, случай, риск — архипелагу тоталитарного сознания, системе, обывательской законопослушности, достатку и стабильности, сексуальной агрессивной механистичности.