Лицо его пылало. Он любит людей, и люди любят его. Какая интересная у него жизнь, какая удивительная и яркая! Сколько невероятных приключений и необычайных встреч! А его профессия, это постоянное преодоление высоты — сотни футов опаснейших путешествий по вертикали, — ведь все это требовало сообразительности и отваги летчика. Неприятные стороны жизни — зеленые стены меблированных комнат, долгие месяцы безработицы — все растаяло бесследно. Никто его не вызывал, но он сам зашел в лифт и на максимальной скорости поднялся на верхний этаж, а потом — вниз, и еще раз вверх, вверх и вниз, вверх и вниз, — чтобы испытать свою удивительную власть над пространством.
Позвонили из двенадцатой, и он на мгновение остановился, чтобы прихватить миссис Гэдсхилл. Когда лифт начал спускаться, он вдруг в порыве восторга отпустил ручки управления и крикнул:
— Пристегните ремни, миссис Гэдсхилл! Мы сейчас сделаем мертвую петлю!
Миссис Гэдсхилл взвизгнула и зачем-то села на пол кабины. «Отчего это она вдруг так побледнела? — подумал Чарли. — И зачем она села на пол?». Миссис Гэдсхилл взвизгнула второй раз. Чарли мягко и, как ему показалось, виртуозно, остановил лифт и открыл дверь.
— Простите меня, миссис Гэдсхилл, — сказал он смиренно. — Я не хотел вас пугать, я просто пошутил.
Она взвизгнула третий раз, выбежала в вестибюль и принялась громко звать управляющего.
Управляющий тут же уволил Чарли и встал у лифта сам. На минуту Чарли сделалось не по себе: неужели он — безработный? Это было его первое столкновение с человеческой низостью в тот день. Он уселся у себя в вахтерской и принялся грызть палочку от детского барабана. Пьяный восторг начал понемногу утихать, и он инстинктивно чувствовал, что где-то притаилось и поджидает его горькое похмелье. От обилия подарков и еды он раскис, почувствовал себя виноватым. Он горько раскаивался в том, что солгал, будто у него есть дети. Он ведь одинокий человек с самыми простыми запросами. Зачем понадобилось ему злоупотреблять добротой людей, населяющих все эти этажи? Пропащий он человек!
Вдруг сквозь клубы хмельных мыслей прорвался образ его квартирной хозяйки и ее трех тощих ребятишек. Он представил себе, как они все сидят у себя в подвальчике. Праздник рождества прошел мимо них. Ему сделалось пронзительно жаль их, и он вскочил. Мысль, что он может кого-то облагодетельствовать, может кому-то доставить радость, разогнала хмель. Он схватил большой холщовый мешок, в который собирали мусор, и принялся запихивать в него все — сначала подарки, которые предназначались ему лично, затем те, что были для его воображаемых детей. Он торопился, как человек, чей поезд уже подходит к перрону, — до того не терпелось ему увидеть, как засияют печальные лица матери и детей, когда он появится у них в дверях! Он переоделся и, воодушевленный небывалым чувством своего могущества, закинул мешок через плечо, как завзятый Санта-Клаус, вышел через черный ход, взял такси и поехал к себе на Ист-сайд.
Хозяйка и ее дети только что кончили есть индейку, присланную им местным Демократическим клубом, и еще не оправились от тяжести в желудке, когда Чарли принялся дубасить в дверь и кричать:
— С праздником! С праздником!
Он втащил за собой мешок и вывалил детские подарки прямо на пол. Тут были куклы и шарманки, кубики и шкатулки с швейными принадлежностями, костюм индейца и прялка. Чарли показалось, что его приход в самом деле, как он и предвкушал, рассеял подвальный мрак. Когда дети развернули половину игрушек, он поднес хозяйке купальный костюм и пошел к себе разбирать свои подарки.
Но дело в том, что дети хозяйки к прибытию Чарли получили столько подарков отовсюду, что уже не знали, что с ними делать, и мать позволила им развернуть кое-какие свертки при Чарли только потому, что сердцем почуяла его состояние. Зато, как только он вышел, она встала между игрушками и детьми и сказала:
— Вот что, дети, довольно подарков. Вон у вас сколько их набралось! Да ведь вы еще и с половиной новых игрушек не начали играть. Ты, Мэри-Энн, даже не взглянула на куклу, которую тебе подарило пожарное управление. А что бы нам взять и отнести остальные игрушки этим бедным детям на Хадсон-стрит— как их, Деккеры, что ли? Ведь у них совсем ничего нет.
И лицо ее озарилось каким-то неземным светом: она вдруг поняла, что может кого-то облагодетельствовать, внести в чей-то дом радость, пролить бальзам на раны людей, еще более страждущих, чем она сама. Квартирную хозяйку Чарли обуревали те же чувства, которые вдохновляли миссис Деполь и миссис Уэстон, когда они одаривали Чарли, те же чувства, под влиянием которых сам Чарли пришел к ней со своими дарами; те же чувства, которые потом заставят облагодетельствованную ею миссис Деккер вспомнить о «бедных Шеннонах», — чувства любви к ближнему, жалости и... собственного могущества.
— Скорей, скорей, не мешкайте, собирайте, складывайте подарки, — подгоняла она детей, ибо уже начинало темнеть, и единственный день в году — день разгула всеобщей благотворительности — был на исходе. Она устала, это верно, но отдыхать еще не время, не время...
Брак
У моей жены каштановые волосы, карие глаза и кроткий нрав. Иногда мне даже кажется, что у нее слишком кроткий нрав и что она балует детей. Она не в силах отказать им ни в чем, и они делают с ней что хотят. Мы с Этель оба выросли в Морристоне, штат Нью-Джерси, и я даже не помню, когда мы познакомились. Женаты мы уже десять лет, и все это время мне казалось, что у нас отличные отношения, что брак наш на редкость удачен. Мы живем в восточной части города, в районе Пятидесятых улиц, где занимаем квартиру в небольшом доме без лифта. Сын наш Чарлз — ему шесть лет — ходит в хорошую частную школу, а дочка пойдет только в будущем году. Мы постоянно ворчим, что нас воспитывали неправильно, а между тем изо всех сил стараемся дать своим детям точно такое же воспитание и посылаем их, в конце концов, в те же самые школы и колледжи, в которых учились сами.
Этель окончила женский колледж где-то в восточных штатах, а затем училась в Гренобле, в университете. Вернувшись из Франции, она устроилась на работу в Нью-Йорке, а через год мы с ней поженились. Она повесила было свой диплом над кухонной раковиной, но шутка скоро приелась, и куда с тех пор девался этот диплом, я не знаю. Этель кротка, как я уже говорил, и характер у нее жизнерадостный, легкий. Мы с ней принадлежим к той огромной прослойке среднего класса, которая живет памятью о лучших днях. Деньги, потерянные когда-то в результате неудачных спекуляций, играют огромную роль в нашей жизни, и мне подчас представляется, что мы походим на эмигрантов, на горсточку людей, которые, хотя и решились пустить корни на чужбине, все же никак не могут позабыть скалистые берега своей родины. Бытие наше обусловлено моим скромным жалованьем, дни у Этель походят один на другой, и их нетрудно описать.
В семь часов утра она встает, включает радио и одевается. Потом будит детей и готовит завтрак. В восемь часов сажает сына на школьный автобус и, возвратившись, принимается заплетать косы девочке. В половине девятого я ухожу, но знаю, что каждое движение Этель связно с хозяйственными хлопотами, приготовлением обеда, хождением по магазинам и возней с детьми. Я знаю, что по вторникам и четвергам, между одиннадцатью и двенадцатью, она идет в крупный продовольственный магазин; что от трех до пяти в хорошую погоду она сидит на одной и той же скамейке в одном и том же скверике; что в понедельник, среду и пятницу она убирает квартиру, а в дождливые дни чистит ножи, вилки и серебряные подсвечники. Когда я прихожу домой в шесть часов, она обычно моет овощи или колдует над плитой. Потом, после того как дети, сытые и чистенькие, лежат в своих постельках, а в столовой накрыт стол, она останавливается посреди комнаты, словно потеряла что-то или забыла; и я знаю, что если в эту минуту глубокой задумчивости я попытаюсь с ней заговорить или дети станут звать ее, она все равно не услышит. Но это всего лишь минута. Она зажигает четыре белые свечи в серебряных подсвечниках, и мы усаживаемся за свою скромную трапезу.
Раза два в неделю мы ходим в гости и примерно раз в месяц принимаем гостей. Видимся мы обычно с теми из наших знакомых, кто живет по соседству. Так удобнее. Мы часто бываем у Ньюсомов. Эта гостеприимная чета живет совсем близко, за углом. На вечерах у них всегда многолюдно, публика самая пестрая, и дружба завязывается легко и незаметно.
На одной из таких вечеринок мы почему-то — я так до сих пор и не знаю почему — подружились с доктором Тренчером и его женой. Насколько я помню, инициатива в этой дружбе принадлежала миссис Тренчер, которая после первой же встречи принялась названивать Этель. Мы у них часто обедали, они тоже бывали у нас, а иногда вечерком доктор Тренчер, прогуливая таксу, заглядывал к нам один. Человек он симпатичный, а доктора говорили, что он и врач хороший. Тренчеру около тридцати лет, его жене — побольше.
Я бы назвал миссис Тренчер дурнушкой, однако трудно сказать, чего ей не хватает. Она маленькая, неплохо сложена, у нее правильные черты лица, и я думаю, что все дело в ее чрезмерной застенчивости и преувеличенно низком мнении о себе. Доктор Тренчер не пьет и не курит, и, может быть, поэтому худощавое лицо его всегда выглядит таким свежим, а взгляд голубых глаз так ясен и тверд. Впрочем, моложавость доктора так же, как непривлекательность миссис Тренчер, вероятно, обусловлена причинами внутренними, а не внешними. Он обладает тем особым оптимизмом, который присущ всем преуспевающим врачам; смерть для него лишь досадная неудача, и он убежден, что в принципе всякая болезнь поддается лечению.
Тренчеры тоже живут неподалеку от нас, в старомодном удобном особняке, без затей. Но того человеческого тепла, которое излучают его обитатели, не хватает на весь дом с его большими комнатами и мрачными коридорами.
Побывав у них, уходишь с ощущением, что видел множество нежилых комнат. Миссис Тренчер, должно быть, привязана ко всему, что ей принадлежит: к платьям, драгоценностям, безделушкам и старенькой таксе Фрейлейн. За столом она кормит Фрейлейн исподтишка, словно ее за это наказывают, а после обеда переходит на диван, и Фрейлейн устраивается рядом. Как-то вечером, взглянув на миссис Тренчер и увидев в зеленоватом отблеске телевизора ее изможденное лицо и худые руки, которыми она гладила Фрейлейн, я понял, что передо мной добрая и очень несчастная женщина.