Исполинское радио — страница 26 из 31

Миссис Тренчер заводила с Этель длинные телефонные разговоры по утрам, приглашала ее на завтраки, звала на утренние спектакли. А Этель днем всегда некогда, и она терпеть не может длинных разговоров по телефону — так по крайней мере она говорит. Этель утверждает, что миссис Тренчер — неугомонная и назойливая сплетница. Однажды под вечер на скверике, куда Этель ходит с детьми гулять, появился доктор Тренчер. Он проходил мимо, увидел ее, подсел, да так и просидел с ней, пока не наступило время вести детей домой. Через несколько дней он снова пришел и с тех пор, как сообщила Этель, стал наведываться туда чуть ли не каждый день. Этель решила, что у него, должно быть, не очень много больных и что от скуки он рад болтать с кем угодно. Потом однажды, когда мы с Этель мыли посуду, она задумчиво сказала, что Тренчер как-то странно держится: «Смотрит, смотрит на меня, а потом вздыхает». Я знаю, в каком виде моя жена появляется в скверике: в стареньком клетчатом пальтишке, в калошах и в моих солдатских перчатках; на голове — косынка. Скверик же — просто-напросто огороженный мощеный пустырь, зажатый между трущобами и рекой. Трудно было допустить, чтобы холеный, щеголеватый доктор в самом деле влюбился в Этель. Несколько дней она не говорила о нем, и я решил, что их встречи прекратились. В конце месяца был день рождения Этель. Я совсем о нем позабыл, но когда вернулся в тот вечер домой, в столовой всюду стояли розы. От Тренчера, пояснила она. Я досадовал на себя за то, что забыл о дне ее рождения, и поэтому розы Тренчера рассердили меня. Я спросил ее, виделась ли она с ним последнее время.

— Еще бы, он чуть ли не каждый день приходит на скверик. Ах да, я ведь тебе не говорила! Он признался мне в любви. Он меня любит. Он жить без меня не может. Он готов шагать по раскаленным углям, чтобы только услышать мой голос. — Она засмеялась. — Так он говорит.

— Когда он это говорил?

— И в скверике. И когда провожал домой. Вчера.

— Когда же он сделал это открытие?

— В том-то и штука! Он знал, что любит меня, еще до того, как мы познакомились у Ньюсомов. Недели за три до того он увидел меня на автобусной остановке и понял, что любит. Он, конечно, сумасшедший.

В тот вечер я был истерзан мыслями о налогах и неоплаченных счетах, и из-за страшной усталости я не мог отнестись к признанию Тренчера всерьез: я видел тут смешное недоразумение, и только. Я считал, что, как все люди, он опутан сетью обязательств, денежных и моральных, и что влюбиться в женщину, которую он увидел на улице, для него так же невозможно, как отправиться гулять пешком по Французской Гвиане или переехать в Чикаго и там начать новую жизнь под новой фамилией. Вся эта сцена в скверике представлялась мне одним из тех случайных эпизодов, из которых сплетается жизнь большого города. Слепой просит вас перевести его через улицу и в ту самую минуту, когда вы собираетесь с ним расстаться, хватает вас за руку и принимается горько жаловаться на жестокость и неблагодарность своих детей; или вы отправились в гости, поднимаетесь на лифте, и вдруг лифтер поворачивается к вам и сообщает, что у его внука полиомиелит. Город полон случайных признаний, едва слышных криков о помощи, он кишит прохожими, которые при первом же намеке на сочувствие расскажут вам свою жизнь. Тренчер в моих глазах был, по существу, таким же лифтером или слепым. Его признание имело не больше отношения к нашей жизни, чем встреча с этими случайными людьми.

Миссис Тренчер больше не звонила, и мы перестали ходить к ним, но изредка, когда я опаздывал на службу, я видел доктора в автобусе. Он в этих случаях проявлял вполне естественное замешательство; впрочем, утренний автобус обычно бывал переполнен, и нам без труда удавалось избегать встречи лицом к лицу.

Примерно в это время я совершил деловую оплошность, которая обошлась фирме в несколько тысяч долларов. Не то чтобы это грозило мне увольнением, но такая возможность всегда где-то маячит у меня в сознании. По этой ли причине или просто оттого, что я вечно поглощен необходимостью зарабатывать все больше и больше денег, только я позабыл об эксцентричном докторе. Целых три недели Этель ни разу не упоминала о нем. Но вот как-то вечером я сижу с книгой и вдруг замечаю, что она стоит у окна и смотрит на улицу.

— А он и вправду тут!

— Кто?

— Тренчер. Поди сюда. Вон, видишь?

Я подошел к окну. На тротуаре на другой стороне улицы виднелось всего трое прохожих. Различить, кто они такие, в темноте было нельзя. Но один из тех — тот, что шагал к перекрестку, — вел на поводке таксу, и поэтому его можно было принять за Тренчера.

— Ну и что ж такого? — сказал я. — Просто прогуливает собаку.

— Это сейчас, а когда я выглянула, он не прогуливал собаку, а стоял на тротуаре и глазел на наши окна. Он так мне и говорил. Он говорил, что ходит сюда смотреть на свет в наших окнах.

— Когда он это говорил?

— Да в скверике.

— Я думал, ты теперь ходишь в другой сквер.

— Ну что ж, что в другой, он и туда приходит. Милый, я знаю, что он сумасшедший, а только мне его ужасно жалко. Он говорит, что простаивает у нас под окнами ночи напролет. Он говорит, что ему постоянно мерещатся то мои брови, то какой-то поворот головы, что он все время слышит мой голос. Он говорит, что никогда в жизни не шел на компромисс, и сейчас, говорит, не пойду. Мне так его жалко, мой милый!

Только теперь я начал понимать, что дело приняло серьезный оборот: Тренчер именно тем и опасен, что жалок. Дело в том, что Этель обладала этим загадочным и драгоценным свойством женского сердца — готовностью отзываться на всякий крик о помощи, на любой голос, в котором слышится страдание. У нее эта готовность доходила до страсти и не подчинялась доводам разума. Я бы, пожалуй, меньше встревожился, если б Этель просто увлеклась доктором как мужчиной — даже это было бы лучше, чем жалость.

Мы уже собирались ложиться спать, как вдруг раздался телефонный звонок. Я подошел, но ответа не было. Через пятнадцать минут звонок раздался снова, и, когда на этот раз опять не последовало ответа, я начал кричать и ругать Тренчера на чем свет стоит. Но он не отвечал, не было даже щелчка, какой бывает, когда вешают трубку, и я чувствовал себя дураком. И оттого, что я чувствовал себя дураком, я стал упрекать Этель, говоря, что она будто бы его завлекала. Мои упреки, впрочем, не произвели на нее ни малейшего впечатления, а мне, после того как я высказал их, стало еще тяжелее. Ведь я прекрасно знал, что она ни в чем не виновата, что не может же она сидеть дома безвыходно: нужно и в магазин и с детьми погулять. И потом я понимал, что нет такого закона, который запретил бы Тренчеру подкарауливать ее на улице или торчать под нашими окнами.

На следующей неделе мы были приглашены к Ньюсомам. Уже в прихожей, снимая пальто, я услышал голос Тренчера. Он ушел через несколько минут после нашего прихода, но вся его манера — печальный взор, обращенный к Этель, то, как он уклонился от встречи со мной, убитый вид, с каким он отвечал на уговоры Ньюсомов остаться, и подчеркнутая предупредительность по отношению к своей унылой жене, — все это бесило меня. А тут мой взгляд упал на Этель, и я увидел, как она разрумянилась, как горят у нее глаза, я понял, что ей сейчас дела нет до туфель миссис Ньюсом, которые она расхваливает с таким жаром. Когда мы вернулись из гостей, женщина, которую мы пригласили посидеть с детьми, сердито сообщила, что дети и не думали спать. Этель поставила им градусник. У Кэрол температура была нормальная, но у мальчика оказался сильный жар —сорок градусов. В ту ночь мы оба почти не спали, а утром Этель позвонила мне на службу и сказала, что у Чарлза бронхит.

Через три дня свалилась и девочка.

Целых две недели мы почти беспрерывно возились с больными детьми. Ночью приходилось давать лекарство сперва в одиннадцать, потом в три часа, и мы не высыпались. Ни проветривать, ни убрать как следует комнаты не было никакой возможности, и, когда я, пройдясь от автобусной остановки, входил с холода в нашу квартиру, меня встречал запах лекарств, табачного дыма, недоеденных яблок и несвежих постелей. Всюду я натыкался на одеяла, подушки, пепельницы и склянки из-под микстур. Мы распределили между собой обязанности по уходу за больными, по очереди вставали к ним ночью, но все равно на другой день засыпали оба — я за своим рабочим столом, Этель — в кресле, после обеда.

Усталость действует одинаково на детей и на взрослых, с той лишь разницей, что дети просто поддаются ей и засыпают, а взрослые стараются ее перебороть. Мы от усталости сделались раздражительны, несправедливы и часто впадали в неописуемое уныние.

Как-то вечером, когда острая стадия болезни уже миновала, я пришел домой и застал в столовой розы. Этель сказала, что их принес Тренчер и что самого его она не впустила. Она захлопнула перед ним дверь. Я схватил розы и выбросил вон. Ссоры не последовало. Дети уснули в девять, а в десятом часу лег и я. Через некоторое время я вдруг проснулся.

В коридоре горел свет. Я встал. В детской и столовой было темно. Этель сидела на кухне за столом и пила кофе.

— Я заварила свежий, — сказала она. — У Кэрол снова заложило грудь, и я дала ей подышать паром. Сейчас они оба спят.

— А ты давно не спишь?

— С половины первого,—сказала она. — А теперь который час?

— Два.

Я налил себе кофе и сел. Она встала из-за стола, сполоснула свою чашку и погляделась в зеркало, которое висит у нас над раковиной. В безжалостном свете кухонной лампы, при котором только и мыть посуду да чистить картошку, она казалась очень измученной. Ночь была ветреная. Где-то в одной из квартир под нами выла собака, о кухонное окно хлопал обрывок радиоантенны.

— Как ветка дерева, — сказал Этель.

— А завтра можно будет детям выйти?

— Надеюсь, — сказала она. — Ведь вот уже больше двух недель, как я не дышала воздухом.

Я был поражен горечью, с какой она произнесла эти слова.

— Целых две недели? Не может быть!