Исполинское радио — страница 4 из 31

— Я никогда не увижу Бермудских островов,— сказала она. — Я даже во Флориде не побываю никогда. Я никогда не вылезу из этого проклятого ломбарда, никогда, никогда, никогда! У меня никогда не будет настоящего дома, я это уже знаю наверное, и вся моя никудышная дрань и рвань так и останутся при мне до конца. До конца моей жизни, до самого своего конца я буду носить рваное белье, драные ночные рубашки и туфли, от которых болят ноги. До конца жизни никто не подойдет ко мне и не скажет: «Какое у вас хорошенькое платье!», потому что у меня уже никогда не будет такого платья. До конца моей жизни каждый шофер такси, каждый швейцар и метрдотель в этом городе с первого же взгляда будут угадывать, что в этой моей черной сумке из искусственной замши, которую я вот уже десять лет таскаю всюду и чищу, чищу каждый день, не лежит и пяти долларов. Почему счастье досталось вам? Чем вы это объясните? Что в вас такого замечательного? Почему именно вам привалила такая удача?

Элис прикоснулась пальцами к обнаженной руке Лоры. Ее платье издавало запах бензина.

— Заразите меня своим счастьем! Ради денег я готова на все — на все, что угодно... Я не остановилась бы и перед убийством... Ей-богу!

Кто-то постучал в дверь. Еще одна гостья — на этот раз незнакомая — искала уборную. Элис впустила ее, а сама вышла. Лора закурила сигарету и выждала минут десять, прежде чем выйти в общую комнату. Холиншеды уже ушли. Лора пододвинула себе виски со льдом, уселась и начала разговаривать с остальными гостями, но мысли ее разбредались, и она замолчала.

Когда-то, когда они только начинали, эта охота, эта погоня за деньгами казалась ей занятием естественным и приятным, и она ничего в нем не видела предосудительного. Теперь оно ей представлялось опасным плаванием на пиратском судне. Еще в начале вечера она подумала о тех, о выбывших из строя. Сейчас они снова припомнились ей. Большая часть погибла, не выдержав бремени неудачи и невзгод. И вот, сидя в этой нарядной и уютной комнате и слушая непринужденную болтовню, Лора представила себе вдруг, что все эти люди — и она с ними — участники чудовищных скачек, в которых проигравший расплачивается страшной ценой. Она почувствовала, что ее знобит, вынула льдинку из своего бокала и переложила ее в цветочную вазу, но виски все равно не согревало ее. Она сказала Ральфу, что хочет домой.


Наступил роковой вторник. Они пообедали. Лора принялась мыть посуду, а Ральф вытирать. Затем он сел читать газету, а она взялась за шитье. Ровно в четверть девятого из спальни раздался телефонный звонок. Ральф спокойно подошел к телефону и снял трубку. Знакомый предлагал два билета в театр, на спектакль, который должен был вот-вот сойти со сцены. Потом телефон долгое время молчал, и в половине десятого Ральф сказал, что вызовет Калифорнию сам. Его соединили сейчас же, и свежий женский голос сказал в трубку:

— А, мистер Уитмор! Мы как раз пытались связаться с вами, но у вас была занята линия.

— Можно поговорить с мистером Хэдамом?

— К сожалению, нельзя, мистер Уитмор. Я — секретарь мистера Хэдама. Что он собирался звонить вам, я узнала из его записной книжки. Миссис Хэдам просила меня выполнить все поручения мистера Хэдама, какие можно, и я прошлась по записям мистера Хэдама. У мистера Хэдама в воскресенье сделался удар. На выздоровление мало надежд. Он, должно быть, что-то вам обещал, но боюсь, что он уже не будет в состоянии сдержать свое слово.

— Примите мои сожаления!—сказал Ральф и повесил трубку.

Лора вошла в спальню во время разговора.

— Милый! —сказала она.

Она положила свою рабочую корзинку на комод и подошла к стенному шкафу. Затем вернулась, чтобы достать что-то из корзинки, и переложила ее на туалетный столик. Затем сняла туфли, надела их на колодки, сняла через голову платье и аккуратно повесила его на плечики. Затем подошла к комоду, поискала на нем свою корзинку с шитьем, вспомнила, что оставила ее на туалетном столике, и отнесла ее в стенной шкаф на полку. Затем взяла гребенку со щеткой, прошла с ними в ванную и открыла кран.

Ральф как бы оцепенел. Он не знал, сколько он так просидел подле телефона. Он услышал, как Лора вышла из ванной, и повернулся, когда она заговорила.

— Мне ужасно жаль старика Хэдама, — сказала она. — Неужели ничем нельзя помочь?

Она уселась в ночной сорочке перед туалетным столиком, словно перед ткацким станком, и ловкими, уверенными движениями стала поднимать со столика и класть на него всевозможные заколочки, склянки, гребенки и щеточки, и то, что она проделывала за своим туалетным столиком, казалось лишь частью какого-то одного бесконечного производственного процесса.

— На этот раз я думала, что мы и в самом деле набрели на клад... — протянула она.

Клад! При этом слове перед глазами Ральфа сверкнуло химерическое видение — золото, клад, полный горшок золота, мерцающего в бледном отсвете радуги[5], и он вдруг почувствовал, что всю свою жизнь был всего лишь кладоискателем. С лопатой и волшебной палочкой домашнего изготовления шествовал он по горам и долам, подставляя голову под палящие лучи солнца и проливные дожди, и копал, копал, копал — всюду, где на картах, им самим начерченных, значились месторождения золота. В шести шагах к востоку от сухой сосны, за пятой панелью от двери в кабинет, под скрипучей половицей, между корней грушевого дерева, или в беседке, обитой диким виноградом, был зарыт горшочек, полный золота.

Между тем Лора повернулась на своей табуретке и с улыбкой протянула ему руки. И как сто, как тысячу, как десять тысяч раз прежде, как всякий раз при этом жесте, сердце его потянулось к ней, и ему показалось, что от ее обнаженных плеч, от худощавых, уже немолодых рук исходит золотое сияние.


Город разбитых надежд

Поезд из Чикаго покинул Олбани, запыхтел вдоль реки и с каждой минутой стал приближаться к Нью-Йорку. Казалось бы, Эвартс и Элис Маллой уже успели пройти через все стадии волнения; и все же они начали дышать так часто, будто им не хватало воздуха. Они напрягались, вытягивали шеи, словно находились в подводной лодке, которой суждено затонуть, и хотели набрать как можно больше кислорода напоследок.

Зато их дочь Милдред-Роз нашла прекрасный способ избежать этого напряжения последних минут путешествия: она спала.

Эвартс хотел снять чемоданы с полки, но Элис посмотрела в расписание и сказала, что рано. Она стала глядеть в окно на благородный Гудзон.

— Почему это Гудзон называют рейдом Америки?— спросила Элис.

— Не рейдом, а Рейном! — поправил Эвартс.

Они покинули свой домик в Уэнтворте (штат Индиана) не дальше как вчера; радостно возбужденные путешествием и мыслями о блистательном будущем, которое раскрывалось перед ними, оба все же нет-нет да и вспоминали с тревогой: «выключили ли мы газ?», «затоптали ли огонь во дворе, когда сжигали мусор за сараем?»

Они были одеты, как провинциалы, которых встречаешь на Таймс-сквер в субботний вечер; чувствовалось, что они заботливо приготовили все для поездки. Светлые полуботинки, которые были на нем, должно быть, стояли где-нибудь в укромном уголке стенного шкафа с самых похорон отца или свадьбы брата. Она же впервые надела свои новые перчатки — те самые, что были подарены ей на рождество лет десять назад. Его потускневшие запонки и скрепка на галстуке с инициалами и золоченой цепочкой, полосатые носки, платок из искусственного шелка в нагрудном кармашке и гвоздика из крашеных перьев в петлице — все это годами хранилось в верхнем ящике шифоньерки и свидетельствовало о неувядаемой вере супругов в то, что жизнь в конце концов приведет их к удачам и радостям.

У Элис были темные прямые волосы, и даже ее собственному мужу, который не догадывался, как сильно любит ее, даже ему подчас ее тощая длинная физиономия напоминала унылый подъезд захудалой гостиницы в ненастный день. Она светилась таким же тусклым светом, была такая же узкая, такая же неодухотворенная, как эта щель в жилище, где ютятся тихие радости и невзгоды бедноты. Эвартс был худощав. Он немного сутулился, потому что прежде работал шофером на автобусе. Их дочка спала, засунув в рот большой палец. У нее были темные волосы, как у матери, и ее запачканное личико было такое же длинное и худое. За свои пять лет она не успела скопить столько парадных нарядов, сколько их было у ее родителей, однако и она была одета по-праздничному, в хорошенькую беленькую шубку. Шапочка и муфта, составлявшие вместе с шубой ансамбль, были утеряны несколько поколений назад, мех на ней местами вытерся, но обветшалые шкурки, должно быть, источали какую-то магию благополучия, потому что девочка и во сне не переставала поглаживать их. «Все хорошо, все хорошо», — напевали ей шкурки в ответ.


Когда проехали Олбани, в вагон вошел проводник и стал собирать билеты; эти пассажиры чем-то привлекли его внимание, и на обратном пути он остановился и завел с ними разговор — сперва о Милдред-Роз, потом о цели их поездки.

— Первый раз в Нью-Йорке? — спросил он.

— Да, — сказал Эвартс.

— Решили прокатиться?

— Ах, нет, — сказала Элис. — Мы по делу.

— Работы ищете? — спросил проводник.

— Совсем нет, — возразила Элис. — Расскажи ему, Эвартс.

— Видите ли, — начал Эвартс, — это не то, чтобы работа. То есть, я хочу сказать, я не то, чтобы ищу работу. То есть я вроде ее нашел, понимаете...

Эвартс был малый открытый и простой, а до проводника никто его делами не интересовался. И вот Эвартс с увлечением принялся рассказывать:

— Я, понимаете, служил в армии, потом вернулся домой и снова стал водить автобус. Ночной. И вот мне осточертела эта работа. От тряски у меня все печенки отбило, а из-за ночной езды болели глаза, и вот в свободные часы после обеда я принялся писать пьесу. Мы, понимаете, живем на седьмом маршруте, за городской чертой, и вот там есть старуха, «мамаша Финелли» ее все зовут, она ведает бензиновой колонкой и разводит змей. Живая старуха, понимаете, с перцем. И вот я решил написать о ней пьесу. У нее, знаете, острые такие словечки. Ну вот, я как раз закончил первое действие, когда Трейси Мэрчисон, — знаете, такой режиссер? — приехал к нам из Нью-Йорка читать лекцию о проблемах театра в женском клубе. Ну вот, Элис и пошла на лекцию, и когда он, то есть Мэрчисон, принялся жаловаться, что мало молодых драматургов, Элис взяла да подняла руку и говорит Мэрчисону, что вот ее муж — молодой драматург, и не угодно ли прочитать его пьесу? Верно, Элис?