Испорченные дети — страница 5 из 55

- Гм-гм!

В возрасте десяти-пятнадцати лет я приобрела эту привычку, пытаясь с помощью покашливания собраться с духом, защитить себя, словом, установить равновесие. Потом оно стало машинальным. И я заметила, что эта привычка тоже вернулась. Я выбранила себя за это нелепое ребячество. "Боже, как глупо!" - подумала я.

Метрдотель принес рыбу и осведомился:

- Подать мадемуазель гренки?

- Нет, тосты.

Он принес мне тосты. Я его поблагодарила. И когда он отошел шага на два, я снова кашлянула:

- Гм-гм!

Теперь как раз, получив чаевые, он подошел к моему столику, чтобы сообщить:

- Мы подходим, мадемуазель.

Я невольно воскликнула:

- Уже?

И я быстро оглянулась направо и налево, совсем забыв, что ресторан расположен внутри парохода и тут нет окон. Зато я увидела, что сижу в зале одна; вернее, почти одна. Не подымая глаз на метрдотеля, я добавила:

- А я так хотела видеть, как мы войдем в порт...

- Пусть мадемуазель не огорчается. В Гавре интересного мало.

- Знаю, - ответила я. - Гм-гм!

Я взяла сумочку и перчатки. В последний раз взглянула на столик, за которым сидела десять раз, и никто меня здесь не побеспокоил. Оглядела большой, довольно унылый зал. Метрдотель стоял позади меня, за стулом; я поднялась, он в последний раз предупредительно отодвинул стул. И добавил:

- Если мадемуазель снова соберется в Америку, надеюсь, она не поедет на каком-нибудь другом пароходе.

Я посмотрела ему в лицо, он улыбнулся, но, так как я не ответила ему улыбкой, он спохватился. Я заметила, что глаза у него очень темные. Кивнув головой, я сказала:

- Непременно. Если только соберусь.

Сейчас я уже не видела в нем метрдотеля. Он поклонился.

- Будем надеяться.

Тут я ответила на его улыбку. И постаралась сказать самым непринужденным тоном:

- Будем надеяться.

Я еще помедлила у стола рядом с ним. Но так как спасительное покашливание почему-то не получилось, я повернулась и вышла.

3

Лифт доставил меня в справочное бюро. Я сделала два шага и вдруг застыла. Я не верила своим глазам. Передо мной в этой толчее стоял брат. Я чуть было не натолкнулась на него.

В течение пяти дней и пяти ночей семья настойчиво напоминала мне о себе, ее наиболее значительные персонажи, так сказать, не отходили от меня во время всего путешествия, и теперь перед этим чудом материализации, по терминологии спиритов, я лишилась голоса и дыхания.

Но материализовавшийся объект дышал и заговорил самым обыкновенным тоном:

- Успокойся. - Симон хохотнул. - Я не призрак.

- Вижу, - ответила я.

И замолчала. Он тоже. Можно было подумать, что в коротких словах мы уже сказали друг другу все, что должны были сказать. И в самом деле он не был призраком. Но я вовсе и не думала, что он призрак.

На сей раз я почувствовала, что меня сразу поставили на место. Смутные опасения, рецидивы чувствительности повторялись раз за разом все чаще и чаще с момента отъезда из Америки, становясь все отчетливее, и воплотились наконец в этой бесповоротной, реальной и весьма опасной угрозе: в моем брате Симоне.

Внезапное появление старшего брата, его самонадеянность, фатовская улыбка, в которой - я знала это - сквозило легкое смущение, моя собственная уверенность в том, что привело его сюда нечто иное, чем родственные чувства... словом, все, казалось, говорило, кричало у меня над ухом: "Берегись!"

Я предчувствовала неизбежную стычку, я почуяла запах пороха и уже насторожилась. Как далеки вдруг показались мне два года, проведенные в Америке! Неожиданный приезд брата словно меня окунули в холодную воду воскресил во мне прежнюю мою жизнь, на краю которой я медлила в нерешительности. Опасность омолодила меня. Звенья восстанавливались вновь. Я почувствовала в своей руке руку девчушки, которой была некогда я сама, той, что не желала безропотно переносить поддразнивания и злые выходки родных и двоюродных братьев, а бунтовала, горячилась, а иной раз в такие минуты, и только в такие минуты, в ней просыпалась холодная сила.

Странно, но я с какой-то радостью узнавала себя прежнюю. И почувствовала себя в форме. Так легко я им не дамся. Пускай-ка помучаются.

Я заговорила первая.

- Я засиделась за завтраком. Мы уже причалили?

- Нет еще. Я приехал сюда с лоцманом.

- Как это мило с твоей стороны!

Глядя на него, я слегка наклонила голову, широко открыла глаза и придала своему лицу радостное выражение, в котором Симон мог при желании прочесть насмешку. Недаром у меня была долгая практика обращения с Симоном. Он никогда не был моим врагом, но не был и моим союзником. Почему же тогда этот эгоист приехал меня встречать? Я прекрасно знала, что Симон не любит беспокоить свою особу и что никогда, ни при каких обстоятельствах не сделает ни одного шага зря. Это-то как раз и отличало его сильнее всего от моего второго брата, Валентина, хотя характеры у обоих замкнутые, но Валентин мягче, не так умен и не обладает такими талантами стяжателя. Девочкой я прозвала Валентина - Простой Процент, а Симона - Сложный Процент.

Да, так какой же все-таки интерес привел моего брата не только в Гавр, но и на борт судна? Рано или поздно он непременно выдаст свою тайну. Симон слишком самоуверен и именно поэтому каждый раз попадает впросак.

Он решил поскорее объяснить причину своего появления.

- Представь себе, у меня на этой неделе оказались в Гавре дела... Да, да, пришлось провести операцию с иностранной валютой, а служащим мы не могли ее доверить.

"Довольно неуклюже, - подумала я. - Слишком много подробностей зараз: ясно, лжет".

Он добавил:

- Поскольку я сам мог назначить число, я нарочно назначил собрание на сегодняшнее утро, думаю, дай встречу пароход, а потом поедем вместе в Париж...

- Ах вот как? - произнесла я таким тоном, будто верю каждому его слову.

Теперь все было ясно. Именно эта любезность брата и насторожила меня. Здесь речь шла не просто о лжи, но о лжи, скрывавшей какой-то серьезный мотив. Меня нередко удивляла тяжеловесная хитрость Симона. Я даже не раз задумывалась: на самом ли деле он, человек такого ума, считает, что ему ничего не стоит обмануть ближнего. Пожалуй, скорее всего это объяснялось какой-то хамоватой ленью, словно он вам говорил: "Хотите верьте, хотите нет: мне от этого ни тепло, ни холодно. Но не надейтесь, что ради вас я буду стараться".

Поэтому я не боялась, что он заметит мою настороженность. И сказала:

- А ты все такой же. Ничуть не изменился.

Я оглядела его с ног до головы: в костюме из дорогой материи, высокий, грузный - после тридцати брат начал полнеть, но все-таки красивый той красотой, которой блещут на довоенных фотографиях мужчины из богатых семей. Он знал те годы не многим лучше меня, я их вовсе не знала, но можно было подумать, что ему дорога и мила довоенная эпоха и что он не хочет с нею расставаться. Это стремление, впрочем, нередко наблюдается у людей, тоскующих по ушедшим и милым им временам; я наблюдала это явление на примере многих моих родных, некоторые из них были как бы живым воспоминанием президентства Фальера или даже эпохи Греви. Удивительно другое: как Симон, родившийся в нашем столетии, не избежал этой заразы. Очевидно, подобный феномен объяснялся некой скрытой внутренней связью с теми временами или подчинен закону косности. Словом, Симон воскрешал собой некий законченный, отживший тип. И во фраке и в плавках он принимал пластические позы, выгибал грудь, разглаживал усы так, словно звался Артюром или Киприаном.

Он ответил, что я, наоборот, немножко изменилась. И к лучшему.

- Ты ведь хотела похудеть, - добавил он, - по-моему, ты потеряла в весе.

- Вовсе нет. Просто занималась спортом, и много. Приобрела мускулатуру и нахожусь в форме. И ничуть я не похудела.

И, не удержавшись, добавила:

- В Америке вообще очень здоровый образ жизни.

Но Симон не пожелал поддерживать разговора в этом направлении и произнес:

- Может быть, мы все-таки поцелуемся?

Я чуть не расхохоталась, взглянув на Симона. Благодушно улыбаясь, он широко раскрыл объятия. Нет, он действительно превосходный актер. Я подставила ему щеку. Руки его вяло обвились вокруг моих плеч, а усы лишь коснулись моей щеки. Это некрепкое объятие, этот холодноватый, бесплотный поцелуй... я узнала буссарделевское лобзание и спросила:

- Папа и мама здоровы? А Валентин, а твоя жена, а бабуся?

Никаких подробностей о здоровье моих родных он не сообщил. Даже о здоровье своей жены. А ведь я знала, что она беременна, мне об этом писали в Америку; мне было известно также, что этого ждали давно. Но вместо того, чтобы говорить о жене, Симон стал рассуждать о ребенке, которого она носила, другими словами, о своих собственных, связанных с рождением сына проектах. Уже в течение месяца этот эмбрион, это отцовское упование проявляло редкостную жизненную активность и обещало достичь в скором времени рекордного веса. Жизнь матери была чем-то второстепенным по сравнению с этим утробным существованием, уже воплощавшим собою личность законного наследника.

История жизни Симона оправдывает, если можно так выразиться, строй его чувств. Первым браком он был женат на дочери одного очень богатого судьи. Она подарила мужу двух детей, затем третьего, но умерла родами. Брат, который гораздо сильнее любил своих отпрысков, нежели супругу, легко перенес этот удар. Настоящий удар был получен тремя днями позже, при вскрытии завещания. Предосторожности ради, которую, кстати сказать, моя семья так и не простила покойной, мать завещала все состояние своим несовершеннолетним детям.

Брат призадумался. Потом направил свое внимание на сестру покойной. Тогда она была еще совсем юная девочка, вернее даже, подросток. Замуж выходить так рано она не собиралась, а уж за Симона и подавно, в ее глазах он был родным, зятем, да еще слишком взрослым. На сцену выступили мои родители, заручившись в качестве подкрепления красноречием тети Эммы и дяди Теодора