«Сфинкс», который десять минут назад готов был растерзать наш поезд, стал очень любезным.
Паровоз под звуки «Песни хунвэйбинов» дал длинный прощальный гудок и ускорил ход.
Мы красные бойцы председателя Мао,
В огне борьбы закаляем сердца,
Нас вооружают идеи Мао,
В вечной борьбе пойдем до конца!..
Во всех вагонах слышались слова этой песни.
Как только поезд вышел за пределы станции, парень-хунвэйбин, державшийся одной рукой за багажную полку и стоявший, как петух на насесте, громко заговорил:
— Прошу тишины! Прежде всего прекратите пение! Слушайте, что я скажу! Ни одной листовки Чанчуньской коммуны не должно оставаться в нашем вагоне! Так как следующая станция Шэньян, а мы не можем предвидеть какая там обстановка и что нас ждет. Если вдруг шэньянская группировка является смертельным противником Чанчуньской коммуны? И тоже контролирует станцию? И если они обнаружат у нас в вагонах такую массу листовок Чанчуньской коммуны, то нам несдобровать!
Все сочли, что его обеспокоенность не напрасна, поэтому без споров и пререканий собрали все листовки, которые везли для того, чтобы разбросать по улицам Пекина, и через окна вагона отправили в ночную темноту.
— А как поступим с повязкой хунвэйбина, которую они поручили нам надеть председателю Мао?
— Какой вопрос, тем более надо выбросить?
— Это, наверно, не очень хорошо?
— Почему не очень хорошо!
— Выбросить, выбросить!
— Согласны, выбросить! Она тоже полетела за окно.
— Это еще не все! — снова заговорил тот же хунвэйбин, — кто в Чанчуне возглавил выкрики? Кажется... ты? — его взгляд пошарил по вагону и, наконец, остановился на мне.
— Я, — признался я с тревогой в душе. Я боялся, что люди, которых я избавил от серьезной опасности, в то время, когда она миновала, превратят свой страх в гнев и выместят его на мне. Возможно, отплатят черной неблагодарностью.
— Ну и что, если он? Я подбила его на выкрики! — вступилась она за меня, очевидно, тоже почувствовав беспокойство, и снова так же, как и я, обхватила мою талию. Я ощущал, что она прижимается все плотнее и плотнее, как будто, если паче чаяния я попаду в беду, то она таким путем защитит меня. Я услышал биение ее сердца, оно гулко прыгало в полной, как резиновая грелка, груди.
— Тогда и твоя заслуга! — снова громко сказал все тот же хунвэйбин, — если бы не эти двое, нам бы не проехать через Чанчунь! Мы, как минимум, должны как-то отблагодарить их?
— Правильно, правильно!
— Поаплодируем им!
И тут все зааплодировали.
Могущественные, считавшие себя пупом земли, хунвэйбины вовсе не были злобными, деспотичными и жестокими смутьянами; человечность, иногда проявлявшаяся в них, тоже была очень приятна. Это правда.
Во время аплодисментов я покраснел, не смог сдержать улыбку.
Она тоже улыбалась.
Ее узкие, вытянутые по горизонтали как рыбий хвост глаза, изогнулись, приняв форму серпа луны, стали сладкими и бесовскими. Все больше прелести я обнаруживал в ее лице-яблоке.
Нас отыскали хунвэйбины из других вагонов, записки самых разных форм и размеров, сложенные и развернутые, короткие и исписанные взволнованными словами, признательности и горячей любви стали поступать к нам. Их передавали в наш вагон с головы и с хвоста поезда, они проходили через множество рук, прежде чем попадали к нам. Их было так много, что мы не управлялись принимать. А тем более прочитывать. Наконец, вообще перестали читать. Я складывал их в ее карманы, она — в мои. То, можно с уверенностью сказать, были самые счастливые минуты. По сей день, вспоминая о них, думаю, что прием, проводившийся председателем Мао, не смог принести мне больше счастливых минут.
Неожиданно, без объявления, в мои руки передали керамический кувшин с водой, который уже побывал в нескольких вагонах, воды в нем осталось меньше половины.
Вода! Водица! Какая радость!
Мой язык настолько высох, что уже не мог смачивать просившие влаги губы.
Сначала я дал попить ей.
Она с легкой усмешкой посмотрела на меня, покачала головой и тихим ласковым голосом сказала:
— Сначала ты попей.
Я настаивал:
— Если первой не попьешь ты, я глотка в рот не возьму! Она послушно откинула голову, слегка сощурила глаза и наполовину приоткрыла рот.
Я осторожно придерживал кувшин у ее губ, медленно наклоняя. Она сделала всего лишь один глоток, подержала воду во рту, не решаясь проглотить, открыла глаза, упрямо качнула головой в мою сторону.
В тот момент она еще больше покраснела. Я думаю, что это произошло не только из-за жары, стоявшей в вагоне. В ее глазах я уловил пристальный немигающий взгляд, каких я не замечал у других девушек.
Этот ее взгляд заставил мое лицо запылать огнем!
Приняв из моих рук кувшин, она также, как и я, осторожно приставила его к моим губам, медленно наклонила. Я тоже, точно так же, как и она, откинул голову, слегка сощурил глаза, наполовину приоткрыл рот.
Совершенно теплая, сомнительного свойства жидкость влилась в рот. Но все же это была вода! В таком поезде она была дороже водки «Маотай».[35]
Я тоже сделал всего один глоток, тоже подержал воду во рту, не решаясь проглотить.
Открыв глаза, я увидел, что она в упор смотрит на меня. Тот ее взгляд я не смогу забыть никогда. Даже сейчас, ровно через 20 лет, когда мне уже не 17, а 37. Для меня великая культурная революция — это как вчерашний день, она всегда в моей памяти. Особенно образ юной девушки из Харбина с лицом-яблоком, с которой я познакомился в вагоне в ходе великого шествия. Он как бы врезался в мое сердце и никак не стирается из моей памяти. Если говорить о чувствах, переживаемых человеком, то, пожалуй, самым драгоценным является, конечно, любовь. Однако чувство, которое еще недостаточно, чтобы назвать его любовью, очень смутное, основывающееся больше на опыте других и не опирающееся на свои собственные до конца понятые чувства, образует такую гамму глубоких душевных переживаний, что на самом деле обладает более длительным красивым блеском, чем любовь. Любовь — это вещь, о которой однажды сказали и начали забывать, которую однажды поняли, но не дали ей поэтического вдохновения; она как бы густой туман, петляющий между двумя горными вершинами, как плавающие по голубому небу тучки, когда туман причудливый, тогда и горы красивые, а когда туман бледный, тогда небо высокое.
Она стала экспонатом выставочного зала великой культурной революции, заключенным в моем сердце.
Я и она держали воду во рту, не решаясь проглотить, глаза каждого из нас говорили не очень ясные для нас, не очень интересные для изучения другими людьми слова.
Если бы в вагоне было не так тесно, каждое наше движение и действие рассматривалось бы слишком откровенным. Но не только мы, а все парни и девушки, знакомые и незнакомые хунвэйбины также, как и мы, были сжаты вместе. То была неразъединимая близость. Поэтому никто не смотрел на мои с нею отношения, как на что-то неприятное глазу.
Она передала кувшин другому человеку.
— Спа-си-бо, мама!.. Поблагодарив ее нараспев, он запел:
Выпей перед дорогой чарку из рук матери
И ты будешь смелым и отважным... Весь вагон покатился со смеху.
Я и она тоже не сдержались от смеха, и вода, что была во рту прыснула наружу. Она выплеснула ее мне на грудь, а мой глоток попал ей на голову.
«Обезьяны», которые сидели на корточках слева и справа на багажных полках и занимали позиции, с которых все было видно, весело загоготали.
Я протянул руку, только что державшую кувшин, чтобы удалить брызги с ее волос.
— Ой, стало лучше, как бы прохладней, — она протянула свою руку, которая лежала у меня на плече, к моей и пожала ее, потом обе руки, как клин, с силой вогнала в промежуток между нами и соседями.
Пальцы ее мягкой руки были раздвинуты, мои — тоже. Наши руки переплелись и сжались.
Поезд, проходя мелкие станции, возвещал об этом свистком и мчался дальше.
Постепенно в вагоне воцарилась тишина. Искусству поспать учиться не надо. «Обезьяны», что сидели на багажной полке, повернувшись в сторону, противоположную движению поезда, склонились в один ряд, каждый повалился на другого, как в детской игре, когда от удара по одному из кирпичей, выстроенных в ряд, все они валятся один на другой. Некоторые вскоре захрапели.
Спали даже те, кто находился в стойке журавля, подпирая спинами полки и удерживаясь за них двумя руками. Их тела в такт поезду покачивались как бы демонстрируя цирковое искусство.
Что касается нас двоих, то мы одной рукой обнимали талии друг друга, вторая рука каждого была сжата в единый кулак, головы, как на подушки, положили на плечи, ухом к уху.
Она и в самом деле заснула. Зато я не спал. Очень устал, но сопротивлялся сну. Мне было не до него — мои губы касались ее щеки. Не в силах сдержать свои чувства, я поцеловал ее бархатную щеку — глаза не открылись, я, как воришка, украл «запретный плод».
Я почувствовал, что та маленькая рука, которая была сцеплена с моей, сильнее сдавила мою ладонь. Ее лицо немного отодвинулось в сторону, как будто во сне уклоняясь от моего поцелуя, и мои губы поцеловали шею, еще более гладкую и нежную часть тела. В то же время она расслабилась, прижалась ко мне.
Я чуть-чуть приоткрыл глаза и увидел, что на ее губах застыла сладкая, чистая улыбка. Кажется, она спала безмятежным сном.
Однако ее маленькая ручка снова сильнее стиснула мою руку.
В вагоне было тихо-тихо. В вырезе платья я увидел ту часть тела, которая находится между грудями и которая волнует мужчин, а также краешек цветного лифчика.
Я сразу закрыл глаза.
Мне представилась маленькая тихая комната, уютная кровать, обнаженная юная девушка — вроде она и в то же время не она. Какой-то юноша стоял перед нею на коленях, целуя ее обнаженное тело. Тем юношей был я, и вроде бы не я. Такая картина, которая возникла в моем мозгу, наверно, прежде родилась в сознании. А может быть сознание здесь вовсе не причем, то была картина, описанная в каком-нибудь произведении иностранного автора и зафиксированная памятью? Даже можно утверждать, что такое могло быть только в зарубежном произведении. И уж никак не в китайском: такое оп