Исповедь — страница 23 из 43

Он закончил все-таки институт, поступил на работу. И мечтал только об одном, чтобы была у него отдельная жилплощадь, куда никто не сунется неожиданно и не спросит: «Чем это ты занимаешься?» Он представлял многочасовые плавания в нирване, полную тишину, преображение… Но площадь ему не дали. Устроен он был не хуже всех, чего греха таить. И тогда он решился бежать…

Петраков выслушал его, сияя. Конечно, он был сумасшедший, этот Петраков. Но, может быть, не с самого начала он свихнулся, а после своих упражнений с медитациями. После того как утром отправлялся в школу и рассказывал детишкам про прелести коммунизма, а вечером запирался у себя, принимал позу лотоса, разученную по картинке из редкой книги, и часами сидел неподвижно. От такого противоречия мозги его слегка расплавились. Но не совсем. Не потерял чувства реальности за многие годы, осторожность его не покинула.

Еще с ними был третий — Борис. Он, правда, никакого отношения к религии не имел. Но у него была мания ничуть не лучше, чем у них. Борька бредил горами, мечтал покорить пик Коммунизма в одиночку, жить где-нибудь над обрывом в маленькой хижине, а не ходить каждый день к семи в закрытое учреждение подшивать никому не нужные архивы и протирать штаны. Он-то и придумал план бегства. Отправились трое товарищей в горы. Это не возбраняется, если не Крым и не Кавказ, то есть не близко от границы. Там этот фокус не пройдет. Летом собрались в отпуск, надели панамки, с коммунистическим задором вскинули на плечи рюкзаки, помахали ручкой друзьям и родственникам. Месяц прошел. На работе их потеряли. Звонят домой. А дома их тоже нет. Тогда посылают запрос по месту их летнего отдыха, какой-нибудь сельский милиционер собирает местных жителей, принимаются люди их искать. И что же они видят? Палатка стоит в горах пустая. И по всему видно — давно стоит. А в палатке график восхождений висит. Сегодня — туда, завтра — сюда. «Ай-ай-ай, — качает головой местный милиционер. — Вот сюда еще можно было лазить, а вон туда — так точно голову сломают…»

И идут всей толпой «вон туда» и осторожно заглядывают в бездонную пропасть (или к леднику подбираются). А там, внизу, на сучке рюкзак качается, обрывки одежды кое-где, а на дне что — не разглядеть. Да и не спуститься. Вот и нет людей. Вычеркнули их из списка работников коммунистического труда, а стало быть, никто их искать не будет, если станут сидеть тихо и не кукарекать.

Сказали — сделали.

Собрались, выехали на Алтай и… сами на свои похороны потом из леса смотрели. Больше всего Даниле тетку жалко было. Он-то считал, что она убиваться не будет, что своим исчезновением он только ее от извечного страха освободит. Но не тут-то было. Приехала она одна из Москвы. Ни к Борьке, ни к Петракову никто не приехал. В гробу, понятно, земля одна с того места, где палатку нашли, а тетка как впилась в милиционера: открой гроб, не верю, что Дани в живых нет. Тот, конечно, не открыл, но тетка долго требовала, кричала даже, но вроде как простили ей, потому что в страшном расстройстве пребывала. А когда ушли все, долго еще сидела у холмика, плакала.

* * *

— Вот такой он был человек, — сказала Марта.

И Нине Анисимовне не нужно было объяснять, какие чувства испытывала молоденькая Марта к этому человеку тогда. А может, и не только тогда.

— Это про них, значит, была легенда о «черном альпинисте».

— Конечно. Видели кого-нибудь из них в лесу, и шла молва про альпиниста, который из пропасти выбрался и призраком стал. Данила прожил там года два до нашей встречи. Ему приходилось очень несладко. Особенно когда он остался один…

— Что же случилось с остальными?

— Даня занимался своими медитациями, Петраков — тоже. Они словно соревновались в том, кто первым сумеет проникнуть в иные слои духовности и вынести оттуда имя. Борис ставил капканы на лесную птицу, поднимался по самым опасным отвесным склонам…. Каждый был по-своему счастлив, пока однажды Данила не узнал имя…

Нина Анисимовна смотрела на Марту, широко раскрыв глаза.

— Я понимаю, — вздохнув, ответила та. — Это кажется совершенно неправдоподобным. Но то, что случилось потом…

* * *

Это произошло ночью. Безоблачное небо обернулось к ним звездными россыпями.

У него не было предчувствия. Иной раз предчувствия бывали. Но в этот раз — абсолютно никакого. Ему удалось очень быстро «отойти» — так он называл свои погружения в медитацию. Звуки растворились, мысли угасли. Он словно парил в воздухе. Высоко, медленно, плавно несся в поднебесье. И внизу отчетливо видел горы, реки, озера. «Имя Бога нельзя произнести, но его можно изобразить». Эта мысль промелькнула так быстро, как стриж, рассекающий воздух крыльями в полдень. Равновесие нарушилось, и его стало выталкивать из пустоты и безмолвия. Звуки леса, потрескивающего костра, бурной реки — нарастали. Он сопротивлялся. Намерение не сдаваться крепло. Изображение или что бы то там ни было он вырвет сегодня у этой пустоты и безмолвия.

Тогда ему стало больно. Дикая боль словно пронзила все его органы и члены, каждый в отдельности и все вместе. Скрутила, понесла в своем водовороте. Но он уже знал, что это такое. Страх. Однажды с ним такое уже случалось. Если он поддастся, если испугается — все кончено. Тогда восхождение придется повторять сначала. Он сумел остаться равнодушным к боли. Не уступить ей, как делают обычно люди, призывая смерть, идя ей навстречу. Игнорировать ее.

Боль отступила, и его накрыло волной хаоса. Это было пострашнее. Привычные ощущения схлынули, очертания мира, которые он носил в памяти, расплылись, и не осталось ровным счетом ничего, что могло бы послужить опорой бедному сознанию. Скудные крупицы разума рассыпались и рассеялись в чернеющей пропасти без дна. Он уже не был человеком, он был частицей мира, атомом, несущемся в космосе с невероятной, но вполне определенной целью навстречу своим собратьям… Сил вернуться и восстановить связь с сознанием не было. Да и мысли такой не было. Он ведь не был больше человеком…

И это была даже не смерть, не потеря памяти и ориентации в пространстве одновременно. Это была Его десница. Он исполнял Его волю — маленький атом, маленький мир, силою Божественного притяжения несущийся навстречу другим мирам…

Новый поворот погрузил вдруг его в райские видения: сверкающие синие горы, такие родные, что он вдруг заплакал, как странник, ступивший на родной берег. Чувство счастья переполняло его настолько, что казалось, еще мгновение, и разорвет изнутри, хлынет кипящей волной… Он понял, что стоит у подножия…

* * *

Очнулся Данила под утро, сжимая в руке карандаш со сломанным грифелем. Поодаль валялся лист бумаги, а на нем — причудливый знак. Таких рисунков у Данилы скопилось великое множество. Многие из них имели необычные свойства, были диковинными и таинственными. Но этот…

Дрожащими от внезапно накатившей слабости руками Данила взял рисунок. Если это оно, то… Но он не может проверить это прямо сейчас. Эта ночь выпила из него все соки.

Он побоялся сложить листок хотя бы пополам. Как можно было смять имя? Данила вложил листок в альбом. Теперь — спать. До вечера. А вечером он проверит…

Изрядно озябнув, несмотря на теплую одежду — ведь всю ночь под открытым звездным небом провел, — он взглянул мимоходом на Петракова. Тот спал, слегка приоткрыв рот и раскинув руки, будто в полете. Вероятно, забрался так далеко, что провалился в сон. Данила усмехнулся и пошел к дому.

Заброшенный не то сарай, не то охотничий домик они отыскали в лесу не сразу. Первое время пользовались палаткой, которую ставили только на ночь, а днем сворачивали от чужих глаз. Но после того, как появился дом, Данила с Петраковым перешли на «ночное» существование. Начиная с полуночи — медитировали, философствовали, спорили, а днем — отсыпались. Боря же, наоборот, днем лазил по своим «пикам Коммунизма», приносил порой мелкую дичь или рыбу, занимался хозяйством и был абсолютно счастлив, что ему никто не мешает. А вечером спал, надеясь — причем абсолютно зря: если что — друзья на стреме.

Забравшись на второй этаж незамысловатой кровати, которую они сколотили сами как умели, Данила закрыл глаза и моментально уснул…

* * *

Как только Данила вошел в дом, Петраков открыл глаза.

Он завидовал мальчику с самого начала. Смешное чувство «зависть», неуместное в данном случае, — он понимал, но ничего не мог с собой поделать. Он и уехать-то решил для того, чтобы один на один выяснить с ним, кто же из них… Умнее? Талантливее? Нет, не то… Ни уму, ни таланту Петраков бы завидовать не стал. А о материальной стороне — деньгах или красоте — и вообще говорить нечего. Материальная сторона его никогда не волновала.

Искра Божья — вот что было главным. И Его любовь. Этому он мог позавидовать и даже умереть от зависти мог бы, наверно. Отчего этот мальчик словно видит всю жизнь насквозь. Он же сопляк: ни опыта, ни ума особенного. Отчего понимает столько же, сколько он, Петраков, который вот уже двадцать лет тайно занимается эзотерикой. Неужели Он его любит?

Петраков гнал от себя эти мысли. Даниил смотрел на него с восхищением, когда Петраков пересказывал ему старинные книги, которые ему удалось достать по случаю.

Все его рассуждения и объяснения находили у юного слушателя понимание. Никто и никогда не слушал его с большим интересом.

Сначала он был горд тем, что нашел ученика. Зависть подкрадывалась медленно, как леопард. Так медленно и так осторожно, что он не заметил, когда она вцепилась ему в горло. И теперь не смог бы сказать — почему. Он просто ощущал ее как изжогу, находясь рядом с Данилой. Она стала хронической. Петраков терял уверенность в себе и покой.

Вот если бы ему удалось добраться до имени. Это была его единственная надежда. Казалось, именно тогда произойдет чудо, и зависть навсегда его покинет, оставив душу чистой и благостной. Каждый раз, вставая утром после очередной неудачной попытки, Петраков пользовался случаем и заглядывал в альбом Данилы. Что там у него получилось? И каждый раз спокойно шел спать: не то. А значит, у него было время добраться до