Исповедь литературоведа. Как понимать книги от Достоевского до Кинга — страница 2 из 18

Сейчас уже на мир иначе смотрю, а вот тогда прочувствовал.

Что за жизнь, где всё самое светлое скрывается в прошлом? Не это ли и есть та банька, о которой Достоевский говорил.

Не это ли та реальность, которая так часто встречается нам в жизни, о которой так много рассказов написал Чехов? Разве не в такой же баньке живёт Яков из «Скрипки Ротшильда»?


«…Яков понял, что дело плохо и что уж никакими порошками не поможешь. Идя потом домой, он соображал, что от смерти будет одна только польза: не надо ни есть, ни пить, ни платить податей, ни обижать людей, а так как человек лежит в могилке не один год, а сотни, тысячи лет, то, если сосчитать, польза окажется громадная. От жизни человеку – убыток, а от смерти – польза. Это соображение, конечно, справедливо, но все-таки обидно и горько: зачем на свете такой странный порядок, что жизнь, которая дается человеку только один раз, проходит без пользы?»

(Антон Чехов, «Скрипка Ротшильда»)


Много раз слышал я мнение, что художественная литература бесполезна, что кроме научных книг и читать ничего не стоит. Зачем тратить время на писанину психически больных людей? Раньше меня задевало это. Я пробовал что-то доказывать, а теперь просто с грустью смотрю на таких индивидов. Да, с грустью и жалостью, хоть жалость, по моему мнению, чувство достаточно противное, есть в нём что-то родственное со злорадством. Нечто снисходительное, уничижительное.

Достоевский в сочетании со «Скрипкой Ротшильда» Чехова в тот момент перевернул мою жизнь. Судьба затопила для меня «баньку», наука в лице медицины подтвердила: парься в ней, только дровишки лекарств в огонь подбрасывай, пей бальзам своих воспоминаний. Но вот не хотелось.

Я сидел на веранде, смотрел, как солнечные лучи играют в уже пустом стакане, и вспоминал Свидригайлова. «Банька» – это ведь мы сами, пока не разрушишь изнутри её стены, никуда не уедешь, разве что «в Америку».


«У запертых больших ворот дома стоял, прислонясь к ним плечом, небольшой человечек, закутанный в серое солдатское пальто и в медной ахиллесовской каске. Дремлющим взглядом, холодно покосился он на подошедшего Свидригайлова. На лице его виднелась та вековечная брюзгливая скорбь, которая так кисло отпечаталась на всех без исключения лицах еврейского племени. Оба они, Свидригайлов и Ахиллес, несколько времени, молча, рассматривали один другого. Ахиллесу наконец показалось непорядком, что человек не пьян, а стоит перед ним в трех шагах, глядит в упор и ничего не говорит.

– А-зе, сто-зе вам и здеся на-а-до? – проговорил он, все еще не шевелясь и не изменяя своего положения.

– Да ничего, брат, здравствуй! – ответил Свидригайлов.

– Здеся не места.

– Я, брат, еду в чужие краи.

– В чужие краи?

– В Америку.

– В Америку?

Свидригайлов вынул револьвер и взвел курок. Ахиллес приподнял брови.

– А-зе, сто-зе, эти сутки (шутки) здеся не места!

– Да почему же бы и не место?

– А потому-зе, сто не места.

– Ну, брат, это все равно. Место хорошее; коли тебя станут спрашивать, так и отвечай, что поехал, дескать, в Америку.

Он приставил револьвер к своему правому виску.

– А-зе здеся нельзя, здеся не места! – встрепенулся Ахиллес, расширяя все больше и больше зрачки.

Свидригайлов спустил курок».

(Фёдор Достоевский, «Преступление и наказание»)


В «Америку» совсем не хотелось. Жить в плену своего прошлого тоже не было желания.

Книга Достоевского впервые заговорила со мной не просто своим сюжетом. Это было уже нечто личное, связанное исключительно со мной, знакомое до боли.

Такому невозможно научить, об этом не написать в литературоведческих статьях. Откровение не разобрать по винтикам, оно целостно и неделимо. Ему нужно время. Время и отклик внутри тебя. И если такое происходит, тогда и понимаешь, что значит настоящее искусство.

К тому моменту, когда я сидел со старым другом на даче, я уже прочёл всего Достоевского. И честно сказать, «Преступление и наказание» не самое сильное его произведение. Но именно оно въелось в сознание с того момента, когда я перечитал сцену с «банькой» в больнице. Оно жило во мне больше месяца, затаилось и ждало того момента, когда с помощью одной ассоциации сможет заговорить. И заговорило…

Нужно было бежать из этой «баньки», выйти из своей зоны комфорта, где всё понятно и известно заранее. Так я решил в тот момент. Ещё раз взглянул на свой стакан, в котором играли солнечные лучи, и напился. Мрачно, молчаливо, редко закусывая пережаренными пельменями, скользя помутневшими глазами по убогой дачной обстановке. А потом также, не проронив ни слова, отрубился и проспал до следующего утра. Скажете, что это глупость? Отвечу, что опыт. Достоевский ведь и сам так пить любил. Приходил в самый дешёвый кабак, брал водку и чёрный хлеб. Макал кусочек ржаного в горькую, выпивал рюмку и закусывал этим хлебушком. А потом смотрел через грязные стёкла на серые улицы питерских трущоб.

Честно сказать, это отвратительно. Просто мерзость. Но делаешь так, и на физическом уровне отправляешься в мир Фёдора Михайловича. Это была та самая крайняя степень осознания и погружения в контекст. Восприятие текста на физическом и метафизическом уровне.

Всю ночь какая-то чертовщина снилась: дача, я в убогой кровати лежу, застеленной драными простынями, а вокруг люди ходят с головами ворон, чай пьют и овсянку едят с кусками телячьего мозга. И говорят друг с другом так активно, бойко, как будто спорят о чём-то. Кар-кар-кар.

Утро было хмурое, по небу плыли свинцовые тучи, стучал ставнями ветер, орали вороны. И голова тяжёлая такая, хоть о бетонные стены её круши, да и мысли не легче. Я встал и пошёл. Накинул старое пальто дедовское, берцы натянул – и на станцию. Сел в электричку, забился в угол, укутался в пальто, чтобы не так холодно было.

Инвалид на костылях вошёл, на баяне заиграл, неумело, в ноты не попадая, но так жалостливо, что аж слёзы навернулись. И музыка эта, нестройная, готовая развалиться на части, шаткая и хрупкая, дрожала в воздухе качающегося на рельсах и ползущего со всеми остановками к Москве поезда. «Вот ты и воскрес, Лазарь!» – подумалось мне тогда. «Живи до конца, пока не развалился, как бы неумело не играла на баяне вселенная, она играет для тебя. Слушай эти звуки и попробуй слепить из них что-то стоящее».

Что-то стоящее. «Сладострастное насекомое»

Давным-давно Луи Фердинанд Селин написал: «Путешествовать – полезно, это заставляет работать воображение. Все остальное – разочарование и усталость. Наше путешествие целиком выдумано. В этом его сила».

В каждой, даже самой унылой дороге есть что-то романтичное. А в русском осеннем пейзаже особенно, когда все эти мрачные, насквозь промокшие поля и деревья как будто готовы броситься тебе на грудь и зарыдать. И даже когда мы едем одни, мы всё равно не одиноки. Багаж наших эмоций, ощущений, воспоминаний всегда с нами. Пусть со временем воспоминания большинства людей превращаются в старый фонарь на улице, по которой больше никто не ходит. Но разве не в том состоит магия искусства, чтобы вновь привлечь людей на эти пустынные переулки?

«Банька с пауками» появилась у Достоевского не просто так. Эта жуткая картина загробного мира родилась из воспоминания, затерявшегося в детстве писателя. В одной из таких бань пьяные бородатые мужики изнасиловали маленькую девочку.

И с тех самых пор банька у Федора Михайловича превратилась не в место очищения, как обычно она воспринимается в культуре, а в тотальное воплощение страха и отчаяния.

К слову, даже в последнем, на мой взгляд, лучшем романе Достоевского «Братья Карамазовы», изнасилованная юродивая Лизавета Смердящая рожает своего сына именно в бане Карамазова, специально перебравшись для этого через забор.

Как выглядит настоящее зло? У Достоевского это не что-то великое и внушающее священный ужас. Нет. Наоборот. Это что-то мелкое, гадкое, противное. Какое-то насекомое.

Пётр Верховенский, Николай Ставрогин, Лужин, отец Карамазовых, Смердяков – разве не такие герои? Настоящее зло обыденно и мелко. Его не всегда даже замечаешь вовремя. Тем оно и страшно. Смотришь на биографии большинства диктаторов и понимаешь: именно посредственность этих людей и приводила их к власти.

В другом великом романе, «Выбор Софи», американский писатель Уильям Стайрон уже в XX веке очень точно даёт определение того ужаса, который творился в Освенциме. В этом не было и тени величия. Наоборот. Одна обыденность, которая так ярко описана у Достоевского.


«Подлинное же зло, зло Аушвица, от которого захватывает дух, – зло мрачное, однообразное, унылое, неприкрытое, – осуществлялось почти исключительно гражданскими лицами. Соответственно мы обнаруживаем, что среди эсэсовцев в Аушвице-Биркенау почти не было профессиональных солдат, зато там были представлены все слои германского общества. Там были официанты, булочники, плотники, владельцы ресторанов, врачи; был там бухгалтер, почтовый служащий, официантка, банковский клерк, медицинская сестра; слесарь, пожарный, таможенник, юрисконсульт, фабрикант музыкальных инструментов, специалист-машиностроитель, лаборант, владелец компании грузовых перевозок… список этот может быть продолжен перечислением прочих, обычных и знакомых, гражданских профессий. В качестве примечания следует только добавить, что величайший в истории ликвидатор евреев, тупоголовый Генрих Гиммлер, был фермером, разводившим цыплят».

(Уильям Стайрон, «Выбор Софи»)


Да, настоящее зло – воплощённая посредственность. Разве террор возможен, если не будет миллионов доносов и молчаливого одобрения? Литература тем и хороша, что позволяет сделать, наверное, самое сложное – взглянуть на себя со стороны.

Настоящая книга – это живые чувства писателя, то, что он пропустил через себя, пережил. И Достоевский, всю жизнь раздираемый страстями, отчаянно боровшийся с ними, прекрасно это понимал.