Исповедь лунатика — страница 25 из 45

О, узнаю себя – сам пишу от руки – пока не проверю фразу сжатой пружиной моего нерва, пока не выдавлю на бумагу, не сажусь за клавиатуру. Мальчишка – гений! Не надо мне рассказывать байки о «новом поколении»: были и будут гении, единственным прибежищем которых будет написанное от руки слово!

Сулев старался раздобыть записи сына во что бы то ни стало, добивался встречи с начальством, просил выяснить, ему пообещали, но таким тоном, что он сильно расстроился и пошел из клиники к морю… там рядом… за зеленым забором через лесок, и вот оно, море… Там и встретил меня, человека, который провел восемь кошмарных месяцев в Ямияла, где теперь сидел его сын, на первом сроке. Сулеву было не просто любопытно, как некоторым дурачкам, узнать, как там «обстоят дела» в этой элитной криминальной психушке для оторванных беспредельщиков, насильников, извращенцев, дебоширов-наркоманов, убийц и прочего отребья, ему было жизненно важно знать всё про Ямияла, чтобы иметь представление о том, как там живет его сын… каждая деталь имела для Сулева огромное значение… он хотел узнать про Ямияла всё – я хотел выпустить бесов.

Семь лет я носил в себе этот мрак, теперь нашелся человек, который хотел всё это выслушать.

8

Однажды я чуть не убил человека; мне следовало им рассказать про мой череп, а они заставляли меня решать какие-то дурацкие тесты; любой свихнется в одиночке, три с половиной месяца – особенно тяжко было в апреле, когда меня стали кормить обещаниями, что вот-вот переведут в Ямияла. Пеэтер на вентиляционном телефоне радовался и танцевал: «Нас всех переводят в Ямияла!.. Мы все – дураки!.. Ха-ха-ха!..». Альбертик изошел говном от радости и вымазал им стены своей камеры, Фил стонал: «Чего вы радуетесь, идиоты? Нас заколют аминазином… я знаю, что это такое… это пиздец…». Пожарник кричал, что после Казахстана и электрошока ему ничего не страшно: «Электрошок – отменили… Правдогон – отменили… Инсулин – отменили… Не бойся, паря, всё будет пучком! Держи хвост пистолетом!».

В апреле у меня появился сокамерник; сначала – один голос, что сплетался из реплик, которыми блевала новенькая вентиляционная шахта. Голос сокамерника вставал за стеной и бухтел: «Ну, что? Переводят тебя? Ямияла теперь? Уезжаешь, меня одного оставляешь? А мне тут одному…». Я задумывался: и как ему тут без меня?.. И куда-то уносило меня – несколько часов безвременья я проводил в странных снах, которыми бредил наяву, пялясь сквозь решетку на умирающее солнце или глядя, как на веселенькой розовой стене тлеет оранжевый закат, образуя экран, в котором мечутся сгорающие привидения: «Это души в Аду… это падшие Ангелы… это Демоны Дна… это люди под бомбежкой…». Потом сокамерник материализовался: он лежал на моей шконке, а я лежал на матрасе на полу – я постелил на полу, на шконке было неудобно, ныла спина, а он лежал на шконке и жаловался: «Дал бы ты мне матрас – без матраса жестко…».

Меня не переводили еще месяц, продолжали вызывать и вызывать на комиссию; передо мной усаживались наглаженные доктора и ассистенты, включали видеозапись, меня снимали на видео, меня просили отвечать на странные вопросы, у меня допытывались: отчего у вас это началось? В Дании… а когда именно в Дании? Что именно у вас произошло там, в Дании? А почему бумаги из Норвегии??? Где бумаги из Дании? Откуда мы знаем, что вы были в Дании? Что вы там, в Дании-Норвегии, делали? Откуда вы взяли, что вам угрожает опасность? Кто конкретно вам угрожал?.. и т. д. и т. п. И снова тесты, снова бумаги, снова разговоры, шмон, лекарство, сокамерник с мутными глазами, полными заката и собачьей чувственности… Я твердил себе, глядя в его глаза: я в одиночной камере, – влезал на рукомойник и кричал в вентиляционную шахту:

– Ой-ой, Фил, ты в одиночке?

– Да, – отвечал Фил, – в одиночке…

– Ой-ой, Пеэтер, ты в одиночке?

– Да, Андрюха, в одиночке… все в дураках в одиночках сидят, если не признают, переведут в двойники…

– А я уже в двойниках!

– Что ты мелешь? Какой ты в двойниках? Если б ты был в двойниках, мы бы с тобой не разговаривали, только на «конях» можно с двойниками общаться…

– А откуда у меня в камере хмырь?

– Какой хмырь?

– Вот я и спрашиваю: откуда тут хмырь?

– Андрюх, не гони! Скоро переведут в Ямияла, всё будет хорошо… там кормят лучше, можно гулять на природе, там лес, там во двор выводят всех вместе, там в коридоре можно гулять со всеми, всё пройдет, у меня тоже, райск[77], было такое, появляется, да, знаю, но ты не гони, и всё уйдет…

Я читал, но это не помогает, когда тебя каждый день пичкают дрянью… меня ставили к стенке, вертухай-очкарик и медсестра: открыть рот!.. глотай!.. покажи!.. Вертухай по приколу светил мне в рот фонариком. Щурился, заглядывая мне в рот, помню, так щурился мой отец, заглядывая в печное отверстие: че-то там застряло…

Я им сказал на комиссии: ничего хуже того, что со мной происходит теперь в этой тюрьме, никогда еще не было, никогда я еще не был на грани, как тут, в Тарту… ненавижу этот город: в нем есть тюрьма, в которой я сошел с ума… я там чуть не потерял себя… если б я не сумел расщепиться и оставить вместо себя моего сокамерника-двойника, я бы оставил там душу, а так – я обхитрил всех: я распался, здоровая часть, как ящерица, сбросила хвост помешательства – этого уродца с заплаканными глазенками и вечной струйкой у обросшего бороденкой рта – и благополучно ушла.

Я им напоследок рассказал, как однажды чуть не убил человека. Мы с Хануманом направлялись в Авнструп; нам пришлось сойти – появился контролер. Долго не было поезда. Мы стояли на платформе, я был в ступоре от героиновой ломки; в кармане был чек на 100 мг, но не было ни ложки, ни лимона, ни шприца – всё оставалось в Авнструпе – мы надеялись быстро обернуться, но нас задержали пустые разговоры и ожидание пациентов возле наркологического диспансера Нёрребро, а в форточку пакетик со шприцами нам не подали, потому что было слишком поздно. Там еще стоял какой-то молодой моряк, он так и сказал: «Я – моряк, это моя профессия», – не без гордости. Он сказал, что редко балуется героином, ему нравится ловить первый приход после длительного ожидания: «Три месяца не колюсь, и ничего, а потом вколешь и первые двадцать минут, как первый раз в жизни – фантастический кайф!». Хануман сказал, что рано или поздно такие игры приводят к зависимости; моряк сказал, что сам знает. Нам отпустил высокий тощий наркоман, поселенец диспансера, про которого моряк сказал, что он долго только курил, а потом как-то за два года стремительно скололся: «У него было всё: машина, дом, работа, семья, – и через два года он оказался тут! Боюсь, что и меня ждет та же участь. Поэтому я не женюсь». Я сказал, что только и мечтаю оказаться в подобном заведении: «Кончить здесь было бы для меня идеально. Это же просто Рай!». Моряк покачал головой. Хануман ухмыльнулся.

Мы с Хануманом стояли на платформе, нас колотило; на скамейке сидел старый бродяга, он то и дело что-то воровато попивал из бутылочки, которую быстро с оглядкой прятал в кармане, хотя пить открыто еще было можно, и когда он стрельнул сигарету, Хануман ему сказал: «Вясго[78], пожалста!» – и это прозвучало как-то уничижительно по отношению к старику. Хануман дал ему сигарету, ловким жестом поднеся зажигалку, он это всё проделал избыточно элегантно, с откровенной издевкой: вот, мол, я – жалкий бездомный индус, никто – даю сигарету датчанину, который опустился, а у меня всё впереди, и это наслоилось на мои кумары и нашу с ним перепалку по пути на поезд. Он откровенно издевался надо мной, его рассмешили слова о том, что наркологический диспансер мне кажется Раем. Да, он издевался надо мной с самого Нёрребро – мы шли пешком, меня уже тогда крутило, судороги крались по ногам и спине; не разжимая зубов, я отлаивался, и когда нас ссадили – вернее, мы соскочили, ничего не оставалось, как соскочить – я был в отчаянии, меня просто ломало, и ум мой закатывался – и тут бродяга снимает шапку и начинает шапкой протирать свои собачьи слезящиеся глаза, морозный ветерок, он выглядел так жалко, и я поймал взгляд Ханумана, взгляд, полный превосходства, он был бесчеловечно надменен, его нижняя губа оттопырилась, он отвернулся от бродяги и громко, так, чтоб обоим нам было слышно, сказал: “I think, Euge, that your place is right by the side of this bum, thats precisely where you belong to[79], – и отвернулся, глядя в сторону надвигающегося поезда.

– Он пройдет мимо, – сказал бомж, – он не остановится…

В голосе его была обреченность: поезд пройдет мимо. Хануман подошел к самому краю платформы, он наклонился вперед и стал кричать:

– Посмотри, Юдж, посмотри на эту прекрасную иллюзию! Кажется, что поезд сейчас налетит на нас, сомнет, разрежет своими колесами, но он пронесется мимо, он даже не остановится!

Хануман наклонился еще больше вперед, теперь он свесился над самыми путями.

– You cant do anything to me, ya metal piece a shit! – кричал он поезду. – You are bound to pass by, motherfucker! Im absolutely safe down here![80]

(В этот момент меня охватило страшное желание толкнуть его на рельсы.)

* * *

Я лежал на матрасе под сиренью, смотрел, как шевелятся подкрашенные закатом листья, слушал, как ненавязчиво шуршит ветер, тиньтинькают вкрадчивые синицы, и вдруг с неожиданной ясностью увидел горную тропинку, по которой мы часто ходили с Дангуоле по грибы, я даже увидел груздь, который стоял под мохнатой, обтянутой паутинами елью, – его мы не стали брать… грузди не брали… я прошел мимо, низко нагибаясь под елью… Мы охотились на лисичек, каждый день, хотя от грибного супа уже тошнило (в моем рту завелась горечь, мне казалось, что суп горчит, никому не горчило, кром