– Если вам вернут имя, я не стану огорчаться из-за остального, – сказала Женни.
– Думаешь, я так дорожу именем? – возразила я. – Нет, Женни, для меня это было таким тяжким ударом только из-за любви к бабушке и благоговейного уважения к ее воле. Но если бы я не знала этой прекрасной, удивительной женщины и так горячо ее не любила, клянусь, мне было бы безразлично, как зваться – Ивонной никакой или Люсьеной де Валанжи.
– Вы и впрямь так думаете? – удивилась Женни. – А я-то считала – знатность у человека в крови и он держится за нее, как за жизнь.
– Ты настоящая бретонка, Женни, у тебя все предрассудки твоих земляков.
– Очень может быть. Мы знатность уважаем. Мой отец был вроде как шуан. У меня нет своего мнения об этом, но я не осмелилась бы вступить с вами в спор, будь у вас такие же взгляды, как у вашей бабушки.
– Уверяю тебя, бабушка ничего не внушала мне на этот счет, и я не стала бы раздумывать о своей знатности, если бы с нею не носился Мариус. Но он так старался привить мне сословную гордость, что только вызвал отвращение к ней. А теперь, отрекшись от своего прежнего имени, я вдруг поняла: ничего с тех пор во мне не изменилось, я не чувствую на себе никакого позорного пятна. Я вот ни на столечко не стала хуже, все хорошее так при мне и осталось, и, если хочешь знать, в тот день, когда исполнится моя главная мечта и я смогу заняться настоящей полезной работой, – в этот день я начну наконец немного гордиться собой, потому что впервые почувствую, что и я в этом мире что-то значу.
– И это правда, Люсьена? Не выдумка, чтобы утешить себя?
Это была правда. С той минуты, как у меня из виду исчезли стены усадьбы, я почувствовала, что и в силах и вправе с полной искренностью и прямотой восставать против предрассудков и несправедливости. Женни сразу увидела, что я не притворяюсь.
– Если это и впрямь так, – сказала она, – не связывайте себя, пока не полюбите кого-нибудь по-настоящему.
– Понимаешь теперь, что для замужества я недостаточно люблю Мак-Аллана?
– Я думала, вас соблазнит его знатность. Но если я ошибаюсь, бог с ними, с его деньгами!
– Единственное, что меня соблазняет, – это его неоспоримая преданность. Я благодарна ему за нее, но только по-дружески. Если хочешь, чтобы я узнала любовь…
– Конечно, хочу, Люсьена! Прислушайтесь к голосу сердца и сознайтесь, называло оно вам какое-нибудь другое имя – пусть тихо, по секрету, как бы помимо вас самой?
Женни всегда шла к цели так прямо, что эта прямота порою граничила с грубостью. Я страшно смутилась и даже не сумела этого скрыть.
– Что с вами? – продолжала она. – Вы сердитесь? Или огорчены? Или боитесь меня? Как мне это понять? Если у вас есть тайна – кому вы ее поведаете? Если горе – с кем разделите? Если желание, надобность в чем-то – кто не пожалеет трудов, чтобы исполнить малейшую вашу прихоть? Вы всё для Женни, а Женни, выходит, ничто для вас? Ну, скажите, Люсьена, кого вы любите? Не надо таиться от меня.
Она с силой притянула меня к себе, но я вырвалась из ее объятий и убежала в спальню.
Женни так пеклась обо мне, что ее заботы меня убивали. Теперь я знала – она видит меня насквозь, читает в моем сердце, проникает в него, как солнце в оконное стекло. Ей оставалось только назвать имя Фрюманса, и если бы я не убежала, она, конечно, произнесла бы его.
Меня возмутила эта идолопоклонническая любовь. Женни не только уже много лет жертвовала собой ради меня, она собиралась принести в жертву и Фрюманса, который любил не меня, а ее! Ее бескорыстие превращалось в бесцеремонность, самоотверженность – в тиранию. Она не понимала, как унижает меня, и была уверена – едва Фрюманс узнает о моей любви к нему, он тут же падет к моим ногам. Мысль о том, что ее можно предпочесть мне, показалась бы ей нелепой. Она считала себя безобразной и старой, словно никогда не смотрелась в зеркало, а я в ее глазах была неким сверхъестественным созданием, которому стоит пожелать – и оно затмит все светила вокруг, изменит законы вселенной, покорит все сердца. Женни словно нарочно старалась сделать меня тщеславной, эгоистичной, неблагодарной и глупой. На этот раз я по-настоящему рассердилась на нее, потому что с нее сталось бы в один прекрасный день написать Фрюмансу: «Люсьена не придает никакого значения знатности, так что приезжайте. У нее уже нет аристократического имени, у вас его никогда не было, она вас любит – я догадалась об этом, следила за ней, выжидала. Я не в счет, женитесь на ней и возблагодарите Бога!»
LXVII
В эту минуту мне принесли очередное письмо от Галатеи, еще больше омрачившее меня. Несмотря на мое упорное молчание, это глупое существо, исполненное, несомненно, добрых намерений, считало долгом помогать мне советами и вестями.
«Все ужасно удивлены, – писала она, – что ты согласилась отказаться от имени. Я и сама знаю, что деньги не безделка, но все-таки и не самое главное, и думала – ты дорожишь своим происхождением. Это произвело у нас дурное впечатление. Говорят, тебя запугали из-за твоей дружбы с господином Фрюмансом и из-за переписки, которую господин Мак-Аллан нашел в Помме и переправил твоей мачехе. Этому верят еще и потому, что он не поехал за тобой в Ниццу, и все считают, что вы поссорились. И еще ходят слухи, будто он собирался жениться на твоей мачехе, но из-за тебя рассорился с ней. Ну, в общем, очень неприятно, что тебя все время поносят то одни, то другие, и ты не права, что не пишешь мне, как тебя защищать».
В довершение всех огорчений меня и ослица лягнула! На секунду я так разозлилась на Фрюманса, точно он и на самом деле был виноват во всех смехотворных и прискорбных неприятностях, которые я из-за него терпела. Слухи о возможном браке Мак-Аллана с леди Вудклиф меня нисколько не тронули, и я рассказала о них Женни, только чтобы она подивилась богатству фантазии дам с мельницы. Тем не менее, не придав этой поразительной сплетне никакого значения, я решила не писать Мак-Аллану, пока не получу от него известия о том, что в конце концов собирается предпринять мачеха. Он писал мне еженедельно в течение уже двух месяцев, но ничего определенного не сообщал, так же как и не упоминал о договоре с издателем хоть на какую-то работу. Вместо этого Мак-Аллан советовал мне перевести французский роман по своему выбору, уверяя, что для готового перевода обязательно найдет издателя, но – какой роман? Он не назвал ни одной книги, еще не переведенной и могущей вызвать интерес в Англии.
«Запаситесь терпением, – добавлял он. – Надеюсь, мои старания и упорство приведут к тому, что пенсион, который выплачивает вам леди Вудклиф, из унизительного условия превратится в плату за ваше имущество».
Неопределенность положения всегда сопровождается нетерпением, не будь этого, я была бы счастлива в Соспелло. Жизнь устроилась как нельзя приятнее, погода стояла отличная, и я совершала долгие прогулки, не уставая восхищаться красотой этого края. Однажды утром крестьянин из окрестностей Бельомбра привел нам Зани. Покидая поместье, Мак-Аллан отослал его на сохранение к Джону с просьбой, чтобы я время от времени каталась верхом – иначе лошадь застоится. Могла ли я не оценить утонченность внимания этого чудесного человека? У Джона был свой верховой конь, он раздобыл лошадь и для Женни, отличной наездницы – она все на свете делала ловко и безбоязненно. Джон, воплощение услужливости, знал все живописные уголки в округе – в прежние времена он приезжал сюда со своим хозяином. Скромный, почтительный, внимательный, воздержанный, внушительный по виду и манерам, он был при мне скорее джентльменом-телохранителем, чем управляющим или лакеем. Я видела, что он не остался равнодушным к достоинствам Женни, но она словно и не замечала этого.
Мы решительно ни в чем не нуждались. Еда у нас была самая скромная, мы обе не любили мяса и, как истые провансалки, готовы были питаться одними оливками, гранатами, апельсинами и миндалем, тем не менее Джон умудрялся готовить на редкость вкусные кушанья, и стоило все это так дешево, что мы с Женни только диву давались. Он выписывал из Ниццы все книги, которые мне хотелось прочесть, и ради малейшей моей прихоти готов был перевернуть вверх дном весь край. Для него не существовало слова «трудно», и думаю, ему ни разу не случалось вступать в спор с людьми, о благополучии и спокойствии которых он взялся заботиться.
Уже одно его присутствие внушало уважение к нам. Всегда одетый по моде, такой же опрятный и хорошо выбритый, как его хозяин, неизменно в свежих перчатках, он с самого начала попросил нашего позволения ехать рядом с нами во время прогулок на правах не столько слуги, сколько спутника, чей долг – оберегать своих дам от неприятных встреч. По его указанию мы избегали дорог, излюбленных праздношатающимися. Не знаю, что он говорил зевакам, подходившим порою к нашему домику или пытавшимся заглянуть через ограду, но никто никогда нам не докучал и не досаждал.
Таким образом, мне не пришлось заботиться о перемене имени: о нем не спрашивали, а если и спрашивали, то оставались ни с чем. На расспросы обо мне и Женни Джон отвечал – «это дамы», а если кто-нибудь решался любопытствовать и дальше, он вообще замолкал. Его холодное, учтивое, бесстрастное лицо внушало безотчетное уважение. Не уверена, стал бы он отвечать даже мне, явись у меня соблазн узнать что-либо о Мак-Аллане. Он произносил это имя так, что оно звучало как некая мистическая, священная поэма, но при этом не позволял себе ни единого лестного эпитета, точно не было на человеческом языке слов, достойных выразить доблести и совершенства его хозяина.
Короче говоря, Джон создал нам такую удобную и приятную жизнь, что я с удовольствием вернулась к прежним занятиям. Я радовалась тому, что если еще и не забыта целым светом, то, во всяком случае, укрыта от чужих глаз и недосягаема для наветов. Может быть, моя необычная история и наделала шуму, но я об этом не знала и смело могла думать, что за пределами капфортовской кухни никого не интересую. Так как письма ко мне шли на имя Джона, я показала ему почерк Галатеи и попросила сжигать, не распечатывая, послания с мельницы. По своему обыкновению, он не стал мне возражать, но с этого дня откладывал их, не вскрывая, чтобы я могла прочесть всю кипу, приди мне в голову такая фантазия.