– А разве господин Мариус де Валанжи уже не расположен предложить вам то имя, которое позволит вам ничего не менять? – ехидно спросил Мак-Аллан.
– Уступаю дорогу вам, – сухо отрезал Мариус.
Мак-Аллан сознательно спровоцировал эту дерзость: ему нужен был повод, чтобы объявить о своих намерениях.
– Я был бы очень счастлив, – громко сказал он, глядя на господина Бартеза, – если бы мадемуазель Люсьена тоже так считала. Она не останется без имени и поддержки – пусть только скажет слово.
– Вы это серьезно? – воскликнул господин Бартез, пожимая ему руки. – Воистину вы достойный человек! А что скажете вы, Люсьена, дорогая моя девочка?
– Я обещала подумать, – ответила я.
– Итак, – сквозь зубы процедил Мариус, белый от гнева, – наша помолвка больше не в счет?
– Мариус, – сказала я, – вы были помолвлены с мадемуазель де Валанжи: она умерла, и теперь вы вдовец.
– Она права, – мягко сказал господин Бартез. – Дорогой Мариус, настаивать на помолвке следовало тогда, когда мадемуазель де Валанжи еще существовала.
– Я совершил бы непоправимую ошибку, вы сами это видите, – сказал Мариус. – Люсьена уже тогда надеялась на более выгодную партию. Она выбрала себе выигрышную роль, но я все же предпочитаю свою, хотя мне и дали отставку.
– Что ж, с легким сердцем предоставляю тебе играть ее, – заметила я. – Ох, прошу прощения, я и забыла, что больше не прихожусь вам кузиной. Все пути к возврату для нас уже отрезаны, поэтому, во имя истины, должна сказать, что слишком еще мало знаю господина Мак-Аллана для иного ответа, чем слова благодарности за его рыцарское поведение.
Попрощавшись со всеми за руку, я напомнила, что через неделю обязана уехать из Франции, поэтому, не мешкая, начну готовиться к отъезду.
Вернувшись домой, мы с Женни собирались разойтись по спальням – было уже около девяти вечера, – когда в садовые ворота позвонили. Мишелю не пришло в голову спросить меня, приму ли я Мариуса: привыкнув относиться к нему как к члену семьи, он просто впустил его. И вот к нам в гостиную внезапно вошел Мариус.
LXII
Подстрекаемый Малавалем, он решил пойти ва-банк и был очень взволнован.
– Люсьена, – сказал он, – между нами произошло недоразумение, я попал из-за тебя в невозможное положение.
– Из-за меня? Раз мы сегодня все еще говорим друг другу «ты» – объясни, в чем дело.
– Правда ли, что ты выходишь за Мак-Аллана? Отвечай – да или нет?
– Еще не знаю, но вполне возможно. Тебе-то что до этого?
– Ты обижаешь меня, наносишь мне оскорбление.
– Чем же?
– Даешь всем понять, что я покинул тебя в беде.
Женни вышла, понимая, что мой ответ заденет его самолюбие, особенно если при этом будет присутствовать она.
– Отвечай же! – крикнул Мариус: теперь он уже не старался сдерживаться.
– Видишь ли, мой дорогой, я на тебя не сержусь, все тебе простила, но мне ясней ясного, что ты оставил меня на произвол судьбы как раз в ту минуту, когда был моей единственной опорой.
– Да ведь я слова не промолвил…
– Верно, ты не промолвил ни слова, которое можно было бы повторить, процитировать тебе в укор, но твои глаза мне все сказали, Мариус. Я прочла в них, что, прими я за чистую монету преданность, которую приписал тебе аббат Костель, супруг заставил бы меня потом жестоко поплатиться за веру в мужество жениха.
– Что за вздор, Люсьена! Ты щепетильна, требовательна, романтична – да, хуже всего, что ты романтична, в этом главное наше горе, и твое и мое. Ты не способна смотреть на вещи здраво, твоя фантазия все преувеличивает, все искажает. Тебе показалось, что у меня смущенный взгляд, что я на секунду заколебался, – и ты сразу порвала наши отношения. По какому праву?
– Вот как? Ты отказываешь мне в праве на гордость и щепетильность?
– Да, отказываю. Я не обманывал тебя, не клялся, что буду страстным любовником, я только обещал быть преданным и благопристойным мужем. Уж на что-что, а на героизм я не притязал, не повторял вслед за мисс Эйгер: «Ах, с милым рай и в шалаше!» Жизнь казалась нам нетрудной, и я сулил тебе только нетрудные добродетели.
– На что ж ты жалуешься? В один прекрасный день я обнаружила, что жизнь трудна, и не захотела навязывать тебе трудные добродетели.
– Я жалуюсь на оскорбительную поспешность. Добродетель трудна, согласен, но это не значит, что она невозможна для меня. К тому же это еще и вопрос чести, а с чего ты взяла, что я не способен исполнить свой долг? Только тебе следовало мягко напомнить мне о нем, а не рвать одним махом.
– А тебе, Мариус, следовало хоть немного повременить с отказом от меня. Никогда в жизни я не пыталась внушить тебе, что у меня кроткий, терпеливый, смиренный нрав, не клялась быть сдержанной и бесстрастной. Я горда, ты-то ведь это знаешь. Чему же ты удивляешься? Мы оба были верны себе, а вывод из этого простой: нам никогда бы не ужиться друг с другом.
– Ты принимаешь это с такой легкостью – еще бы, тебе на помощь пришли миллионы господина Мак-Аллана.
– О миллионах господина Мак-Аллана мне ничего не известно, я справок не наводила.
– В этом я не уверен.
– Мариус, ты поставил меня в очень унизительное положение, потому что в некоторых обстоятельствах покинуть кого-то значит его опозорить. Меня оклеветали, кому об этом знать, как не тебе, поэтому, когда ты в присутствии наших друзей, в присутствии иностранца, который тогда был моим противником, с явным облегчением принял мой отказ, тем самым ты навлек на меня такие подозрения и дал пищу таким кривотолкам, что я до сих пор краснею, вспоминая об этом. Потом ты написал мне очень обидные слова, вот и сейчас говоришь их, доходишь до прямых оскорблений, ты – мягкий и учтивый, меж тем как я, такая вспыльчивая, не сказала тебе ни единого резкого слова, да и другим запрещала порицать тебя при мне.
– Наверно, ты лучше меня, Люсьена, не спорю. Но разве ты не видишь, как я страдаю?
– Отчего ты страдаешь, Мариус?
– Оттого, что ты уходишь одна неведомо куда, неведомо с кем, а ведь ты единственная моя родственница и самый давний мой друг. Пусть ты променяла имя на обеспеченное будущее, все равно ты моя кузина, ты и была и будешь мадемуазель де Валанжи, и все происки твоих врагов не властны запретить людям так тебя и называть. Как же ты можешь думать, что твой отъезд не тревожит меня и не печалит? Скажи мне прямо, что ты выходишь замуж за Мак-Аллана, что он тебе нравится. Не скрытничай, не обходись со мной так, словно мы стали чужими друг другу.
– Хорошо, скажу прямо: господин Мак-Аллан мне очень нравится, я постараюсь его полюбить хотя бы из благодарности. Теперь ты спокоен за меня?
Мариус взял с камина фарфоровую статуэтку, ту, из-за сходства с которой прозвал меня Пагодой, секунду смотрел на нее, потом яростно швырнул на пол. Она вдребезги разбилась.
– Так нельзя, – упрекнула я его. – Здесь ведь уже нет ничего моего. За каждую разбитую вещь мне придется платить.
– На это у тебя хватит средств, – сказал он, берясь за шляпу. – Прощай, Люсьена, ты опозорила меня, я призову к ответу твоего будущего мужа.
Я испугалась, стала его удерживать: он был вне себя, ослеп от бешенства, как это случается с людьми холодными, когда они внезапно теряют самообладание. Я поверила, что он вызовет Мак-Аллана на дуэль. Как знать, может быть, и вызвал бы.
– Мариус, – сказала я, – способен ты сохранить тайну? Обещаешь молчать о том, что я тебе сейчас расскажу?
Он обещал, и я решилась рассказать ему правду о том будущем, которое ожидало меня.
– Меня поражает, – сказала я, – что ты, поверив, будто я способна продать свое имя, сохранил ко мне какое-то уважение даже после того, как я заключила эту сделку. Знай же – я сделала это, чтобы избежать отвратительных скандальных толков и опасностей, о которых не имею права говорить.
– Я и так знаю, что это за опасности, – перебил он меня. – Ты скомпрометировала себя с Фрюмансом и теперь боишься, что на процессе все выплывет наружу.
– Ну нет, – возмущенно воскликнула я, – мне нечего бояться того, чего не было! Но если ты поверил этому – а ты поверил, иначе не стал бы говорить – и все равно выступаешь соперником Мак-Аллана, значит, ты последний из негодяев!
– В таком случае что же это за опасности?
– Я собиралась рассказать тебе, но ты недостоин моего доверия, уходи, я ничего тебе не скажу.
Впервые в жизни Мариус сложил оружие передо мной: он попросил у меня прощения за грубость, уверяя, что не вкладывал в свои слова дурного смысла.
– Ты с детства пользовалась опасной свободой, – добавил он. – Ходили слухи, что Фрюманс влюблен в тебя, возможно, так оно и было. Ты не подозревала, не замечала этого, хотя я не раз предупреждал тебя о сплетнях. Разумеется, они мне были неприятны, но я ни на минуту не верил, что ты в чем-то виновата. Так что успокойся и расскажи мне свою тайну.
– Ну хорошо; вот она, эта тайна: по той или иной причине, по мотивам, о которых никому, кроме меня, не дано судить, сделав ход, неважно какой, я не получу от леди Вудклиф ни единого гроша. У меня, Мариус, не осталось ничего, ровным счетом ничего, я от всего отказалась, и будет суд или нет, но сегодня, как и вчера, я могу предложить тебе только одно – нищету.
Мариус был сражен: в третий раз ему представился случай совершить подвиг мужества, и в третий раз он оказался неспособен на это. Он сделал вид, будто о чем-то размышляет, потом вышел из положения, нанеся мне новое оскорбление.
– Если ты покорно согласилась отказаться от имени и состояния, – сказал он, покусывая перчатку, – и даже не можешь объяснить мне, что толкнуло тебя на этот трусливый шаг после того, как накануне ты так хорохорилась, значит, на твоей совести тяжкий грех или же случилась беда и ты боишься разоблачения.
Опровергать его я не стала, только открыла дверь и крикнула:
– Убирайся вон!
Он начал что-то лепетать, но я позвала Мишеля и велела посветить Мариусу, который якобы собирался уходить. Вернулась Женни, а я вышла из комнаты. С ней Мариус объясняться не захотел и ушел, разозленный и пристыженный, но в душе довольный, что ничем себя не связал. Он уже и не думал драться на дуэли с Мак-Алланом, дулся на господина де Малаваля, который заставил его так просчитаться, держался со всеми настороже и не обмолвился ни единым дурным словом обо мне. Узнала я об этом много времени спустя, потому что до самого моего отъезда он не появлялся в Бельомбре и я ни разу его не видела.