Исповедь мужа — страница 10 из 12

Через месяц.

Маврогени начинает немного читать по-русски. Лиза его учит сама; мне азбука показалась скучной; я после с ним займусь. Он думает выучиться по-русски и поступить где-нибудь здесь на службу. Посмотрим. Говорят, скоро откроется место смотрителя при одном из дворцов. Конечно, для нас он будет не смотритель, а Яни Маврогени в одежде албанского волонтера!

Еще через полтора месяца.

Вот этого я никак не ожидал! Сегодня утром я позвал к себе Лизу, чтобы вместе с ней составить записку о том, что нам нужно из города. Я был в большом кресле перед столом, а она села на ручку кресел, и я, чтоб ей было ловчее, обнял ее, и мы вместе считали.

Вдруг отворилась дверь, и он вошел. Вошел и вышел. Выходим и мы. Где он? Говорят, оседлал себе лошадь и уехал в Ялту.

Лиза с большим смущением объяснила мне, что он ревнует и беспрестанно ей твердит: «Никогда не поверю, чтобы ты в мужа не была влюблена! Его нельзя не любить! И я его люблю, а ты влюблена в него!»

Я и сам замечал раза два, что он не в духе; но подумал, что без таких минут никто не проживает, и молчал, и не расспрашивал.

Это странно! Есть, наконец, мера на все! Послал за ним и написал ему самое строгое письмо. Между прочим, сказал ему: «Ты не стоишь уважения, если не умеешь верить такой женщине, как Лиза. Если она говорит тебе: „он мне не муж, а друг", как смеешь ты не верить? Разве

она из тех прелестниц, с которыми ты вместе, в Италии или где-нибудь еще, обманывал влюбленных стариков или строгих мужей? У нее душа суровая, страстная и прямая. И если ты этого не понимаешь, то склад ума твоего самый презренный».

В самом деле, выдумал что! Не бежать же мне отсюда!


Марта 5-го.

Возвратился и раскаялся. Не знаю, что было между ними, но со мной он объяснялся долго.

— Послушай! — сказал я ему с досадой, — нет трудного положения, в котором характеры благородные и добродушные не могли бы честно ужиться. Что естественнее всеми принятых отношений мужа и жены, брата и сестры, родителей и детей?.. А разве эти отношения не извращаются беспрестанно дурными натурами этих лиц? И если б мы еще могли всегда найти большую разницу в политических, религиозных мнениях и т. п... Чаще и этого нет! Я не спорю, наше положение странно; но от нас зависит сделать его счастливым... Вбей себе только в голову, что она меня уважает, а влюблена в тебя...

— Как этому поверить, — сказал Маврогени, — что она не влюблена в вас! Вы с ней так кротки, вы так образованы... я сам каждый день умнею от разговоров с вами... И за что вы так добры ко мне? Что я перед вами?..

— У тебя много качеств, которых у меня никогда не было, — отвечал я и объяснил ему, как я смотрю на счастье и на развитие любимого существа и почему я добр к нему, а не был бы добр к другому, который унижал бы Лизу своей прозаической близостью; сказал ему, как я люблю, чтобы молодость не пролетала даром; растолковал также, что я старался бы всеми силами, советами, удалением излечить Лизу от дурно направленной страсти, и если бы она не вняла моим увещаниям, я бы скрывался от нее с тоской, с отчаянием, но и тогда мешать не стал бы свободному чувству. А его я и сам люблю и нахожу вполне достойным Лизы, несмотря на кой-какие ошибки и на беспутное его воспитание. Надеюсь, что он понял.


Мая 2-го.

Нет, он неисправим! Разорвал себе жилет; ходит как убитый.

Когда мне было 22 года, и я был влюблен в Зинаиду К... Я помню, как меня тоже душило платье в минуту ревности; я убежал с танцевального вечера, не спал всю ночь, курил и затягивался насильно до тех пор, пока кровь показалась горлом; хотел стреляться с соперником; написал ей ночью письмо до такой степени пылкое и грустное, что она сама на другой день бросилась ко мне в объятия... И отчего вся эта буря? Оттого, что она на вечере была в чорном платье, с голубыми бантами на голове; оттого, что нежная бледность ее в этот вечер доводила меня до безумия; оттого, что она, любя меня от всей души, захотела немного только повеселиться с Т..., улыбалась, смотрела ему пристально в глаза, то подавала ему конфекту, то не давала, то опять подавала. А он ей говорил:

— Такое-то у вас сердце? Такое-то?

Если я, «больной сын больного века», русский студент, переживал такие бури, так что же он должен чувствовать?

Ревность — чувство благородное, если она сильна, бурна и нестерпима.

Лиза в негодовании на него. Во время прогулки, назло ему, взяла меня под руку, зовет его в глаза мальчишкой; сказала:

— Довольно дурачиться! Пусть убирается, куда хочет! Поцаловала меня три раза сряду при нем против моего желания. Глядит ему прямо в глаза; довела его до того, что он вчера в темном коридоре схватил ее за руку выше локтя с такой силой и злостью, что у нее синие пятна остались.

Не надо бы мешаться... Однако я призвал его и сказал ему:

— Стреляться я с тобой не стану. Во-первых, я тебя самого очень люблю; а потом я не хочу, чтобы она еще страдала: ей и меня, и тебя будет жаль. Но я тебя попрошу уехать, если ты будешь так тревожить ее.

— Хорошо! — отвечал он с жаром, — я делить с другим женщину не могу. Я когда люблю или пока люблю — хочу быть деспотом, царем. Захочу — прибью, убью ее, и тогда пусть меня никто не смеет судить! Утешу после, но утешу я, а не кто другой! И если она сама меня страстно любит, она не должна считать это унижением, а стать на колени и цаловать руку, которая ее бьет... Вот как я люблю! А если не я один ей царь, так я уеду и ее увезу с собой!

— А! если так, — сказал я, — увидим! Увезти тебе, безумному, ее не дадут. И я буду деспотом, и она скорее покорится мне, чем тебе...

Он побледнел, не отвечал и уехал в Ялту, чтобы опять там ждать парохода целую неделю, а я тотчас же к ней...

Мы долго говорили. Куда пропала ее сила! Пока он был здесь, она до грубости строго обращалась с ним дней пять сряду; но с тех пор, как он уехал — она упала духом.


Через неделю.

Ужасное мученье! Что за ужасная неделя! Вчера вышли к обеду и ничего не ели; я зыкрыл лицо руками и молча ждал конца — она не дождалась и ушла. Глаза ее мутны... Но отпустить ее с ним я не в силах!


15-го мая.

Он еще здесь. Прислал ей письмо; умоляет ехать с ним. Она говорит — ни за что меня не оставит и твердит: «довольно шалостей!»


17-го мая.

Исхудала в эту неделю; не ест, не спит. Я вижу, она хочет ехать и жалеет меня...

Не дать ли ей допить чашу до дна?


21-го мая.

Долго умолял я ее сказать правду. Говорил о недоконченных чувствах; признавался ей, что легкомыслие его и молодость меня утешают в том смысле, что, быть может, они скоро утолят друг друга, и она, спокойная, с радостью воротится ко мне. Они только и ждали моего одобрения! А я чуть не упал в обморок, когда она спросила у меня:

— Я поеду; а вы-то? как вы-то вытерпите без меня?

Послали за ним.


22-го мая.

Едва не упал мне в ноги, обнял мои колени: «Она мое сокровище! Я ее буду беречь! Верьте мне! Не бойтесь! Дайте мне хоть год, хоть месяц прожить с ней наедине и тогда возьмите ее хоть силой... Я вас обоих вместе видеть не буду. Простите мне! Я буду служить ей как раб... Простите мне!»

Я думаю, он поцаловал бы мою руку, если бы стыд не удерживал его.

Слава Богу — море теперь тихое, не зимнее. Об одном буду молить ее, чтобы она сохранила себя для меня, если он изменит ей, если он разлюбит ее. Этой жертвы я требую во что бы то ни стало! Пусть приедет больная, обезображенная, жолчная, слепая, но лишь бы вернулась!


27-го мая.

Проводил ее до города. На пароход не пошел. (Он вне себя от радости и ехал заранее с вещами.) Мы вышли у Ливадии из коляски, и я в последний раз обнял ее. Она не плакала. Я сказал ей: «Больше отживешь, и мы будем ровнее; не бойся — годов тихих еще много впереди».

28-го мая.

Что писать? Долго вчера видел я, как быстро шел их пароход к Балаклаве. Как ни мчали мои лошади, но мы еще не сделали и половины дороги, а он уже пропал из виду...


1-го июля.

Писать нечего. Все тошно, все пусто! Христинья ходит печальная. «Где наше солнышко?» — сказал я вчера, а она зарыдала. — О, Лиза, Лиза, где ты?


15-го июля.

Пишет. Во всех словах видны боль и угрызения. К чему это? Надо ее утешить и опять повторять, чтобы она была веселее и только берегла бы для меня свое существование.


7-го апреля.

Еще письмо, и длинное, из Венеции. Веселее первого. Она пишет гораздо лучше, чем говорит, и сделала большие успехи в этот год. Цаловал письмо и обливал его слезами, о которых она не узнает!

Одного молю, чтобы ее медовый месяц был без горечи и отравы, и еще об одном... чтобы он поскорей ее разлюбил!


Сентябрь.

Ездил один в горы, в Керчь, в степное имение.

Последнее письмо опять из Венеции. Она пишет мало, но я чувствую, что она веселится, ездит в гондолах. Меня бы это уж не заняло. Какое дело мне до Венеции, до древности, до всего мiра, когда Лизы нет со мной!


Октябрь.

Письмо Лизы к мужу из Рима.


«Я было совсем уехала к вам. Он вздумал меня дразнить и ухаживать за другими. Я удивляюсь, как это вы не ревнуете! Это ужасное мученье! Здесь много недурных девиц и дам, и простые на улицах прекрасивые. Особенно хороши англичанки, такие они нежные; мне перед ними все кажется, что я груба. Прежде я не смотрела на свои руки, а здесь все смотрю и прячу их. Извините, что я пишу вам такой вздор, мой друг, мой милый друг! Пишу — что пишется. Знаете ли что? вы не поверите — он иногда утомляет меня. При вас у него было больше охоты заниматься; а здесь что-нибудь одно — или веселится, или дома сидит и скучает. Недавно сказал мне: „О чем мне с тобой говорить? Обо всем уж говорили!" Я вижу, все-таки, что он меня любит, как прежде. Уйдет на минуту — опять поскорей ко мне домой. Попробует говорить с другой, в любви ей объяснится, а на другой день, если волю ему дашь, терпишь молча — он не отходит от меня. А я слаба! очень слаба. Я не знаю, где вы во мне видели твердость. Иногда я за ветреность его или за лень и за беззаботность выхожу из себя; а он улыбается, за руку меня возьмет — я все и простила. Одно я люблю в нем всегда — это то, что он и не старается казаться лучше, чем есть, а какой есть, так и показывает. Скажу ему: „зачем ты себя не принудишь в чем-нибудь?" Один ответ: „А если мне скучно принуждать себя?" Я еще люблю его, по правде сказать, от всей души и недавно чуть не умерла от страха, когда ему пришлось драться на шпагах с одним итальянцем. Из-за пустого поспорили: тот назвал его фанариотом, а он его по лицу ударил. От дуэли я удерживать его не стала (настолько у меня есть характера, чтобы дорожить самолюбием любимого человека). Но уж зато денек это был, мой друг! Слава Богу, он ранил итальянца; проколол ему шпагой всю руку от кисти до локтя. После этого так нам обоим было весело; целую неделю все вдвоем гуляли и за город ездили. Прощайте, милый друг, отец мой и друг, которого мне Бог послал. Отслужите за меня панихиду на могиле матушки, поцалуйте Христинью и помолитесь за вашу неблагодарную, низкую и слабую Лизу».