Исповедь «неполноценного» человека — страница 10 из 17

Огромными иероглифами на листке почтовой бумаги я написал: «Вечером обязательно вернусь. Только схожу к другу, посоветуюсь с ним, как жить дальше, и приду. Так что беспокоиться не надо, не волнуйтесь». Ниже приписал адрес и имя Macao Хорики. Оставив записку, тихо вышел из дома.

Я не потому ушел, что мне стало невмоготу от проповедей Палтуса, ведь он же совершенно прав: у меня нет никакой жизненной позиции, я действительно не имею понятия, как жить дальше; естественно, что я обуза в доме Палтуса и что это ему не нравится. И если — а вдруг? — разгорится во мне горячее желание твердо встать на ноги и мне нужна будет для этого материальная поддержка, то ежемесячно получать ее от малообеспеченного человека было бы ужасно, выше моих сил.

И все же, если быть откровенным, я уходил вовсе не для того, чтобы обсуждать свой жизненный курс с таким субъектом, как Хорики. (Я решился оставить записку и удрать не только из желания подражать героям приключенческих романов, хотя и этот мотив, несомненно, присутствовал; здесь дело было скорее в том, что я не хотел доставлять хлопоты Палтусу, — вот этот мотив, пожалуй, будет вернее. Ясно, что когда-нибудь все, так сказать, выйдет наружу, и тем не менее мне боязно было говорить прямо, без эвфемизмов, оттого приходилось фантазировать, а это печальное свойство моей натуры в обществе именуется «ложью» и презирается. Но ведь я приукрашиваю отнюдь не ради выгоды; просто, когда в той или иной ситуации атмосфера общения «подмораживается», я, боясь задохнуться этим холодом, прибегаю к своим отчаянным дурачествам, которые — со временем это стало очевидным — либо совсем ни к чему, либо даже идут мне во вред. Осознавая, что мое словоблудие, мои дурачества происходят от бессилия, я все же довольно часто прибегал к ним, и на этой моей черточке частенько играли так называемые «благоразумные» люди.) В памяти неожиданно всплыл записанный на клочке почтовой бумаги адрес Хорики, и я решил им воспользоваться.

Итак, я оставил позади дом Палтуса, пешком добрался до Синдзюку, там продал несколько маленьких книжек... и остановился в растерянности, не зная, что делать дальше. При том, что сам я всегда старался быть ко всем приветливым, никто своей «дружбой» никогда меня не удостаивал; Хорики и компания — «друзья» по развлечениям — не в счет, а во всех остальных случаях от общения оставалась только горечь. И если случайно мне доводилось встретить приятеля, да просто кого-то, обликом похожего на одного из моих немногочисленных знакомых, — меня кидало в дрожь, охватывал озноб. В общем я понял, что лишен способности любить людей. (К слову сказать, я вообще с большим сомнением отношусь к существованию в этом мире такого явления, как «любовь к ближнему».) Таким образом, «дружба» была мне недоступна, даже такой простой акт, как «дружеский визит», я не в состоянии был совершать. Ворота чужих домов вызывали у меня жуткую ассоциацию с вратами ада, за которыми меня подстерегает кровожадное чудище.

Нет у меня друзей. Не к кому идти.

Разве лишь все-таки Хорики...

Так и получилось, как написал в записке Палтусу, — решился пойти к Хорики. Ни разу не был до сих пор у него; если надо было — вызывал его телеграммой к себе. Сейчас, конечно, и денег для этого не было, да и уверенности, что он сделает шаг навстречу мне, нуждающемуся в помощи. Однако делать нечего... Я горестно вздохнул, сел в трамвай и покатил к нему. От сознания, что на всем белом свете только у Хорики я вынужден просить помощи, холодный пот прошибал меня.

Семья Хорики жила в двухэтажном домике в глубине грязного переулка. Сам он обитал в маленькой (6 татами) комнатке на втором этаже, а внизу жили старики родители да еще молодой работник; там же они изготавливали ремешки для гэта.

Хорики оказался дома. В этот день он раскрыл передо мной еще одну черту характера столичного прохвоста: расчетливость, такой холодный и хитрый эгоизм, что у меня, деревенщины, глаза чуть из орбит не вылезли. О, мне, влекомому волнами жизни, было далеко до него...

— Ну, знаешь ли, твое поведение возмутительно. Что, простили тебя? Нет еще?

Разве за такой «поддержкой» я бежал к нему?..

Как всегда, пришлось привирать. Опасался, правда, что он поймает меня на слове.

— Да уладится все как-нибудь... — пробормотал я, улыбнувшись.

— Тут не до смеха. Хочу дать тебе совет: бросай валять дурака. Извини, у меня сейчас дело есть, и вообще последнее время я чрезвычайно занят.

— Какое у тебя дело?

— Эй-эй, не рви нитки на подушке!

Разговаривая, я машинально дергал бахрому по углам подушки, на которой сидел. Эх, Хорики, как ты бережешь каждую свою вещичку, даже эту несчастную ниточку на подушке! Он грозно, с укором уставился на меня. И я с ясностью понял, что прежде он встречался со мной исключительно потому, что имел от этого какую-то выгоду.

Между тем старуха, мать Хорики, принесла на подносе две чашки с о-сируко.

— Ой, мамуля, спасибо, — стараясь выглядеть примерным сыном, неестественно вежливо и «сердечно» обратился Хорики к матери.— Это о-сируко? Спасибо огромное. Прекрасно! Не стоило так беспокоиться... Мне ведь надо сейчас уходить... Ну, раз уж принесла, съедим, тем более что ты большая мастерица по этой части... Как вкусно!.. Ты тоже попробуй. Матушка специально приготовила. Мм, какая прелесть!.. Прекрасно!..

Он сыпал словами, радовался, с непередаваемым наслаждением ел — ну, прямо спектакль. Я чуть попробовал. Юшка чем-то попахивала, клецки — вообще не рисовые клецки, а что-то непонятное. (Я ни в коем случае не корю бедность. В тот момент, кстати, я и не подумал о том, что блюдо невкусно, меня очень тронуло внимание старой матери Хорики. Вообще же, если к бедности я и испытываю какие-то чувства, то это страх, но никак не презрение.) Угощение, то, как радовался ему Хорики, многое сказало мне о холодной расчетливости столичных жителей, дало почувствовать, как четко токиосцы делят все на свое и чужое. Для меня такого деления не существовало.

...Описываю все это я для того, чтобы показать, какие унылые мысли блуждали в моей дурацкой голове, пока обшарпанными палочками я ковырял в чашке.

Все время бежавший суеты мирской, я и остался один. Даже Хорики от меня отвернулся. Полная растерянность сковала меня.

— Прости, но у меня дела. — Хорики встал и начал натягивать пиджак. — Уж не обижайся.

И тут появилась гостья. Надо было видеть, как Хорики моментально преобразился, оживился.

— Как славно, что вы пришли. Как раз собирался к вам, да вот этот неожиданный визитер... Нет-нет, ничего, не беспокойтесь. Садитесь, пожалуйста.

Я поднялся, подушку, на которой сидел, перевернул на другую сторону и предложил гостье, Хорики выхватил подушку из рук, снова перевернул ее и сам подал женщине. В комнате было всего две подушки — одна для хозяина и одна для гостей.

Гостья — высокая стройная женщина — положила подушку недалеко от двери и села.

Я рассеянно прислушивался к их разговору. Это оказалась сотрудница какого-то журнала; давно еще она заказала Хорики то ли иллюстрации, то ли еще что-то и пришла за работой.

— Видите ли, нам срочно надо.

— У меня готово. Давно уже. Вот, пожалуйста.

В этот момент принесли телеграмму.

Хорики стал читать ее и радостное оживление сменилось злобой:

— Эй ты, как это понимать?

Телеграмма была от Палтуса.

— Ничего не хочу знать, немедленно отправляйся домой. Мне, конечно, надо бы проводить тебя до самых дверей твоего дома, да нет времени... Ну знаешь ли, удрать из дома и ходить мри этом с такой невинной физиономией!..

— Вы где живете? — спросила женщина.

— В Оокубо, — неожиданно для самого себя ответил я ей.

— Так наша редакция в том же районе.

Об этой женщине я узнал потом, что родом она из Коею (префектура Яманаси), ей 28 лет, живет в районе Коэндзи с пятилетней дочкой, муж умер три года назад.

Видно, нелегким было ваше детство, вы на все так обостренно реагируете... Бедненький...

...Я стал жить у нее. С утра Сидзуко уходила в редакцию, которая находилась в Синдзюку, а я оставался дома с пятилетием Сигэко. Прежде девочка играла одна в комнате дежурного администратора дома, а с тех пор как появился у них «обостренно чувствующий» дядя, с великой радостью оставалась со мной дома.

Неделю я прожил в полузабытьи. Часто подходил к окну и смотрел, как на пыльном весеннем ветру трепещет искусственный імой, повисший на электрическом столбе; от него остались одни лоскуты, но змей не падал, упорно цеплялся за столб; иногда низалось, что он согласно кивает мне, и тогда я горько ухмылялся, чувствуя, как рдеет лицо. Воздушный змей даже снился мне в кошмарах.

— Нужны деньги — как-то сказал я Сидзуко.

— Сколько?

— Много... Говорят, конец деньгам — конец дружбе. Это правда.

— Глупости. У тебя устаревший взгляд на жизнь.

— Думаешь? Тебе не понять... Но, знаешь, если и дальше нее будет как есть, я ведь могу и сбежать.

— Что ты хочешь сказать? Что тебя так угнетает безденежье? Зачем же куда-то убегать? Странные вещи говоришь ты, честное слово.

Я хочу зарабатывать сам, чтобы самому покупать себе енкэ, ну, не сакэ, так хоть сигареты. И, между прочим, рисовать и могу получше какого-то Хорики.

И сразу в памяти всплыли те несколько автопортретов, которые я написал еще гимназистом и которые Такэити назвал призраками». Потерянные шедевры. Потерял я их из-за частых переездов с места на место, а ведь именно эти работы мне кажутся действительно стоящими. Потом я не раз писал всякие вещи, но как они уступали тем ранним!.. Пустота в душе, ощущение безысходности изматывали меня.

Чаша недопитой полынной настойки — так представлялось мне мое состояние, во многом вызванное никогда и уже ничем не восполнимой потерей. Недопитая чаша абсента всегда появлялась у меня перед глазами, как только речь заходила о живописи, и одна мысль жгла меня: показать бы ей те утерянные картины! заставить бы ее поверить в свой талант!