Исповедь «неполноценного» человека — страница 16 из 17

Лицо женщины залилось румянцем.

Пользуясь моментом, я повел наступление решительнее:

— Работа без лекарства совсем не идет. Понимаете? Оно действует как стимулирующее.

— Тогда лучше гормональные инъекции.

— Нет-нет, не надо делать из меня дурака. Или сакэ, или то лекарство, иначе работать не могу.

— Сакэ ни в коем случае.

— Ну вот! Кстати, как начал принимать то лекарство — ни капли сакэ в рот не брал. И, слава Богу, чувствую себя отлично. Я, к слову сказать, не собираюсь всю жизнь рисовать дурацкие комиксы. Решил не пить. Вот поправлю здоровье, буду учиться и стану приличным художником. Так что нынче — очень важный период в моей жизни. Уж не отказывайте, дайте лекарство, а я вас за это расцелую.

Хозяйка засмеялась:

 — Ну что с тобой поделаешь... Смотри только, не втягивайся и это дело!

Гремя костылями, она подошла к полке, сняла коробку.

— Целую упаковку не дам, а то сразу все вколешь. Только половину.

— Ну-у... Целую жалко, что ли?.. Ладно, и на том спасибо.

Вернувшись домой, я сразу вколол себе одну ампулу. Ёсико спросила:

— Не больно?

— Больно, конечно. Но приходится терпеть. Ради того, чтобы повысить работоспособность. Кстати, тебе не кажется, что в последнее время я стал гораздо лучше выглядеть? Итак, за работу, ні работу, за работу! — Я был в сильном возбуждении.

Однажды я отправился в эту аптечную лавку глубокой ночью. Стучусь. Вышла хозяйка, как всегда, гремя костылями. Хватаю ее в объятья, целую, делаю вид, что плачу навзрыд.

Она молча протягивает мне коробочку.

Я стал уже законченным наркоманом, когда убедился, что морфий — такая же, как и сакэ, нет, более, чем сакэ, зловещая и грязная штука. В бесстыдстве своем я дошел до предела. Ради морфия опять занялся изготовлением и продажей порнографии, а с калекой-аптекаршей даже вступил в любовную связь.

Хочу умереть. Умереть хочу. Назад пути отрезаны. Теперь уже что ни делай, как ни старайся — все напрасно, только больше стыда. Не до велосипедных прогулок. Не до любования водопадом Вакаба. Впереди только позор да презрение, грязь да мерзость — мучения все более тягостные... Как хочется умереть! Это единственный выход. Надо умереть; жить — только сеять дальше семена греха... Мысли теснились, они доводили меня до безумия.

Работал я и тогда немало, но морфия со временем потреблял все больше и больше; долг за него вырос в огромную сумму. Хозяйка аптеки при моем появлении уже не могла удержаться от слез. Лил слезы и я.

Ад.

Выход из него виделся в том, чтобы написать отцу покаянное подробное письмо (естественно, умолчав о женщинах), изложить в нем все о своем состоянии. Это последний шанс, на карту ставится все: жить или не жить Божьему творению. Если и эта, последняя, попытка окончится ничем — остается только повеситься...

Однако ничего хорошего из этого предприятия не вышло. Ужасно долго ожидая ответ из дома, я только нервничал, места себе не находил, и день ото дня увеличивал дозу морфия.

Вколов однажды ночью сразу десять ампул, я решил завтра же тихо уйти из жизни, бросившись в реку Оогава. Но тут, каким-то сатанинским нюхом учуяв замышляемое, появился Пал туе, да еще привел с собой Хорики.

— Ты, я слышал, кровью стал харкать? — начал, усаживаясь передо мной, Хорики; лицо его сияло невиданной мною доселе доброй улыбкой, заставившей меня растаять, почувствовать нечто вроде благодарности. Глаза наполнились слезами, и я отвернулся. Одна эта добрая улыбка совершенно сломила меня, лишила воли и похоронила.

Меня усадили в машину.

— Сейчас тебе следует лечь в больницу, а дальше — положись на нас,— увещевал меня Палтус. (Он говорил со мной очень мягко — несомненно, он сострадал.) И я, как безвольное и бездумное существо, покорно поддакивая и время от времени всхлипывая, делал, что мне велят.

Вчетвером (Ёсико тоже поехала с нами) мы долго тряслись в машине и, когда начало смеркаться, подъехали к большому зданию больницы, одиноко стоявшему в лесу. «Санаторий»,— вертелось у меня в голове.

Поразительно ласковый молодой врач очень любезно побеседовал со мной и, смущенно улыбаясь, заключил:

— Ну что ж, поживите у нас, отдохните как следует.

Палтус, Хорики и Ёсико собрались возвращаться. И тут Ёсико,

передавая мне сверток с одеждой, молча вытащила из своего широкого пояса шприц, остатки того самого моего «лекарства» и протянула мне. Она наверняка считала, что это не более чем стимулирующий препарат.

— Нет, больше не потребуется, — сказал я.

Потрясающе, правда? Единственный раз в жизни мне предложили морфий, а я отказался. Это при том, что мои несчастья проистекают от неспособности отказываться. Меня всегда мучил страх, что если я откажусь от чего-то, предложенного кем-то, то и у этого человека, и у меня в сердце навсегда останется тень обиды. Но в тот момент я совершенно естественно отказался от морфия, которого с таким нетерпением все время требовал. Вероятно, потрясенный ангельским неведением Ёсико, я перестал быть наркоманом?

Все уехали. Деликатный доктор отвел меня в палату. Щелкнул замок. Вот я и в психбольнице.

Самым удивительным образом осуществилось мое нелепое, высказанное в бреду пожелание — наконец-то я в таком месте, где нет женщин. В этом корпусе больницы только сумасшедшие мужчины, и весь медперсонал тоже исключительно мужской.

Какой я теперь преступник, теперь я сумасшедший... Но нет, с ума я не сошел, я ни на мгновение не терял рассудок. По ведь — о Боже, — так думают о себе все сумасшедшие. Что же получается? Те, кого насильственно поместили в больницу, — все умалишенные, а кто за ее воротами — все нормальные?

К Богу обращаю вопрошающий взор свой: непротивление — греховно?

При виде необычайно доброй, даже красивой улыбки Хорики и прослезился, без слов и всякого сопротивления сел в машину, меня привезли сюда — и поэтому я сумасшедший? Теперь уже, если и выйду отсюда когда-нибудь, на лбу моем всегда будет клеймо: «умалишенный» — нет, «неполноценный».

Я утратил лицо человеческое.

Я уже не человек.

Меня привезли в больницу для душевнобольных в начале лета; в то время цвели кувшинки, и из зарешеченного окна я любовался красными цветами, плавно скользившими по пруду. Через три месяца в больничном дворе зацвели космеи. В это время неожиданно за мной приехали старший брат и Хорики. Они сообщили, что у отца была язва желудка и в прошлом месяце он скончался; уверяли, что не будут вспоминать прошлое, не доставят мне никаких беспокойств, берут на свое попечение, и от меня ничего не требуется, кроме одного: пусть мне будет и тяжело, но я немедленно должен уехать из Токио, жить и деревне; что же касается всех токийских дел, которые я натворил, — об этом, сказали они, позаботится Палтус. Все говорилось рассудительным и сухим тоном.

Перед взором пронеслись родные места — горы, реки, — и я согласно кивнул головой.

«Неполноценный человек»... Воистину так...

Весть о кончине отца подействовала на меня ошеломляюще. Нет отца, не стало того близкого и одновременно очень страшного человека, о котором я в душе своей не мог забыть ни на миг; я ощутил, что сосуд моих страданий внезапно опустел. И такая мысль пришла в голову: не из-за отца ли столь тяжел был этот сосуд страданий? Мною овладела полнейшая апатия. Я потерял способность даже страдать.

Брат аккуратно выполнил все, что обещал: в четырех-пяти часах езды на поезде к югу от городка, где я родился и провел детство, вблизи моря есть минеральные источники, кстати, удивительно горячие для северо-востока страны; там, за деревней, брат купил и передал в мое пользование пятикомнатный старый дом с облупившимися стенами. Столбы, на которых стоит дом, подточили жуки, так что ремонтировать его не имело смысла. Вместе с этой хижиной брат предоставил мне служанку — уродливую рыжеволосую шестидесятилетнюю бабу.

Живу здесь уже три с лишним года. Каким-то неведомым образом несколько раз спал с этой старухой (ее зовут Тэцу); иногда между нами бывают «семейные» ссоры. Болезнь то обостряется, то отпускает меня. Я то худею, то толстею. Порой бывает мокрота с кровью. Вчера послал Тэцу в аптеку за «карумотином» (снотворным), она принесла лекарство, только коробочка была какая-то другая; я не обратил на это внимания и перед сном выпил целых десять таблеток, но глаз так и не сомкнул. Удивился тем более, что почувствовал что-то неладное с желудком, побежал в уборную — оказался страшный понос; бегал еще три раза подряд, потом не вытерпел, посмотрел, что за лекарство принесла мне Тэцу, — слабительное «хэномотин».

Лег, положив на живот грелку с горячей водой. Хотел было всыпать этой Тэцу: чего, мол, вместо «карумотина» купила «хэномотин», да вместо этого засмеялся. «Неполноценный» — это слово, несомненно, комическое. Комедия, не правда ли, — пить слабительное, чтобы заснуть?

Я теперь не бываю ни счастлив, ни несчастен.

Все просто проходит мимо.

В так называемом «человеческом обществе», где я жил до сих пор как в преисподней, если и есть истина, то только одна: все проходит.

В этом году мне исполнится двадцать семь лет. Голова почти белая, и обычно люди считают, что мне за сорок

Послесловие

Я не знаком с безумцем, автором этих тетрадей. Правда, доводилось встречаться с «мадам» из бара в Кёбаси. Она маленького роста, бледная, с очень косым разрезом глаз и довольно крупным носом — в общем, миловидной ее назвать трудно, более похожа на симпатичного юношу, тем более что и характер ее показался мне довольно твердым.

Судя по всему, в этих тетрадях речь идет о Токио в 1930—1931 годах. Друзья несколько раз приводили меня в упоминавшийся в тетрадях маленький бар, но, правда, позднее — в то время, когда разгул милитаризма стал почти откровенным, то есть в 1935—1936 годах; следовательно, автора заметок встретить там лично я не мог.

В феврале этого года я был в гостях у одного приятеля, эвакуировавшегося в Фунабаси (префектура Тиба); это мой друг по университету, в настоящее время преподаватель женского колледжа. Я поехал к нему, чтобы обговорить его брак с моей родственницей, и на всякий случай прихватил большой рюкзак, надеясь, что удастся запастись в Фунабаси свежей рыбой для семьи.