Исповедь нормальной сумасшедшей — страница 15 из 29

...Почему так притягивает меня память о том пышном золотом увядании вековых липовых аллей в старинной подмосковной усадьбе? Не день за днем, а час за часом меркли, глохли на глазах краски, стираемые серыми зловещими волнами подступающей депрессии. Будто само золото тускнело, отшелушивалось с дерев, как с куполов церквей золотые чешуйки.

Почему так понуждают к перу недосказанные ощущения переходов из подъема в депрессию и обратно, почему они так упорно фиксируются волей сознания? Как некое значимое, но зыбкое и ускользающее знание, должное быть мною удержанным, схваченным, описанным.

... Почему-то у меня изначально не было тотального страха перед болезнью. Ни страха, ни стыда, охватывающих обычно пациентов наших клиник, стоит им выбраться из бреда и осознать свой новый статус душевнобольных, спроецировав на себя отношение к этому недугу друзей, коллег, общества в целом.

У меня эти неизбежные (и, возможно, необходимые) эмоции просто-напросто поглощал жгучий интерес к тому, что со мной происходило, что открылось мне в этом качестве, в новом измерении психики.

Ведь интерес к тайнам психики, к «запредельному», к устройству сознания, души и привел меня в педагогику, человековедение, журналистику...

Ну а тут – такое поле для «включенного наблюдения»! И вокруг, и внутри себя.

Причем, я заметила, для меня наиболее продуктивны в познании (как человека, так и природы) не сами по себе «норма» и «отклонение», а переход одного в другое, подвижная грань между ними. Или, как в моем случае, не сами по себе маниакал и депрессия, а опять-таки переход между ними. У меня он длится считаные дни, а то и часы, что безмерно осложняет мое пребывание в клинике, ибо каждая «фаза» требует диаметрально противоположных по действию лекарств, а поди поймай на ходу нужных докторов для изменения схемы, особенно в выходные... Если же переесть, скажем, в начавшемся подъеме антидепрессантов хоть одну-две таблетки, «улет» в бред для меня почти гарантирован, а значит, опять глюки и перевод в острую поднадзорную палату.

Зато в сжатый период, пока изнутри, стремительно раскручиваясь, меняется вся картина мира и себя в нем, есть возможность ухватить за хвост, отследить саму механику этой очередной перемены... Зачем? Почему?

Трудно объяснить. Но почему-то очень важно.

* * *

При прорыве из депрессии в подъем – наоборот. Впервые это я зафиксировала еще в самом начале болезни в Ганнушкина в 80-е. Это резкое, контрастное, ошеломляющее усиление красок, их оттенков. Если мохнатые цветы на картине в коридоре, еще вчера не замечаемые, вдруг бьют в глаза сочностью красок – значит, конец депрессии.

Как-то мой друг Сергей Токарев, известный московский художник, послушав меня, возмущенно воскликнул: «И это у них называется болезнь! Да художники ради того, чтоб видеть ярче краски, на что угодно идут, а вам такое счастье – и на халяву!»

Не просто сами по себе краски – в подъемах резко возрастает количество красивых лиц на улицах, «картинка» реальности приобретает объем, масштаб – как если бы сравнить яркую голограмму с тусклым поверхностным изображением в депрессии.

Очевидно, при переходе из одного состояния в другое видимое просто больше «бросается в глаза», ведь зрение – основной канал восприятия внешней информации. Но со временем я отследила контрастные изменения в показаниях абсолютно всех органов чувств: слуховых, обонятельных, осязательных, вкусовых ощущений.

«...Работу слабую висок / еще вершит, / но пали руки. / И стайкою наискосок / уходят запахи и звуки...» – в этих строчках Беллы Ахмадулиной не просто метафора. А физиологически точно схваченное описание убывания, иссякания, угасания ощущений при начале депрессии, этого умирания души. Именно так, в этой последовательности: запахи, а затем звуки, они первыми угасают, исчезают, отлетают стайкой птиц наискосок от виска, который еще вершит «работу слабую»...

И вот чудо: именно в той же последовательности, спустя длительное время депрессии, они и возвращаются в день оживания души.

* * *

Из дневника:

«...Но запахи, ах, вот оно главное: запахи! В нынешний переход из депрессии в подъем я отчетливо вспомнила: первыми угасают и первыми же возвращаются именно запахи. Выскочила наутро после конца депрессии на улицу и жадно вдохнула запах снега, зимнего воздуха, настоянного на искринках инея. Еще накануне он для меня не существовал. А ведь все так же было и вчера, погода та же, и воздух, но запахов – не было!»

С нового, именно обонятельного ощущения и начинается для меня каждый раз новая жизнь, новый мир. «Нет, – с грустью возразил при очередной встрече Раюшкин, – это не мир меняется, это вы меняетесь. Каждый раз – разная в разных состояниях. А мир остается прежним».

Вот такая моя доля: через периоды мучений вступать через ощущения в новый и новый мир. В начале болезни это восхищало, теперь, после пятидесяти, становится даже обременительным: избыток новых ощущений, красок и звуков тоже утомителен.

А подъем – он так короток!

Короток век мотылька.

* * *

Депрессия, начавшаяся в Софрино, была долгая. Может, потому, что так восхитительно длителен был до нее трехмесячный подъем. (Длительность фаз болезни у меня соотносится друг с другом, даже при незначительном, но оптимистическом факторе: преобладании величины фазы подъема.)

Тот лучезарный подъем начался после очередного «вещего» сна весной на даче. Проснувшись, я в очередной раз твердо решила, выйдя на пенсию, ехать к Юрке в Туапсе, выходить за него замуж. А то и оформиться там местным собкором от «Учительской» или «Новой газеты». Иначе на какие шиши пришлось бы жить? Юрка все свои малые финансы тратит на горные экспедиции. К нему приезжают дети со всей страны. Крохотная его квартирка завалена рюкзаками и дитячьими вещичками.

К исходу же подъема обрушилась реальность: какое собкорство? У меня же инвалидность второй группы, я не могу быть материально ответственным лицом за собкоровское хозяйство... И тому подобное.

Но все предшествующие новой депрессии три месяца я так была счастлива!

* * *

Так и стоят перед глазами роскошные золотые аллеи и – постепенно рассыпающийся, умирающий мир, распадающийся на отдельные бессмысленные предметы, пугающие своей пустотой.

А когда уходит депрессия – предметы «оживают», обретая связь друг с другом, со мной в частности и всем мирозданием в целом. Экзюпери в романе «Цитадель» писал об этой связности вещей, предметов Царства, без которой и самого Царства нет, а есть лишь нагромождение камней и предметов. Хаос, бессмыслица.

Вот так, с реанимации неких невидимых и неосязаемых, но вполне объективных «силовых линий» между предметами, о которых говорил Экзюпери, оживает наутро после депрессии вчера еще мертвый мир. Книги на тумбочке возле кровати, карандаши на письменном столе, деревья за окном – все это обретает свою связь.

Восстанавливается общий порядок вещей. Обретается полнота картины мира, утрачиваемая в депрессии – вернее, замещаемая хаосом.

Принюхиваюсь, притрагиваюсь, удостоверяюсь на ощупь: мир жив! Значит, я тоже – жива!

Доверяю дождю, он явился

потрогать поверхность.

Убедиться, что есть она, есть она,

есть...

Александр Аронов

На грани

Прошло еще полтора года. Я опять посетила стены Центра. И вышла оттуда в очередную депрессию.

Куда подевалось то ликование, та связность Сказки, которой я жила с упоением в этих стенах? Сказка рассыпалась – ведь ее держало только мое чересчур пылкое воображение, а оно исчезает вместе с концом подъема.

* * *

Замуж я так и не вышла. Мне совсем не страшно быть одной, когда я в подъеме. Поэтому два подъемных больничных месяца я прожила живая. Депрессия же – умирание души. Что я и свидетельствую, пытаясь ее преодолеть в очередной раз.

В больнице много бродила по коридорам, увитым гущей зеленых растений. Казалось, что живу уже другой, потусторонней жизнью – такое бессчетное количество раз моя душа умирала. Живое дыхание жизни казалось уже чем-то запредельным. И я поневоле искала в зеленых завитках листвы голоса или тени ушедших, дорогих мне людей.

К тому же частые маниакалы истончили грань между сном и явью. А в самих маниакалах появлялось все больше темного, угрожающего.

Вот я, находясь дома, проживаю, что на дворе – повторение 37-го года и надо успеть обзвонить друзей. Я звоню – но каждый раз слышу лишь долгие гудки в ответ: не успела. Забрали. Страх за друзей сильнее, чем за себя: спокойно хожу по комнате и собираю самые ценные вещи.

Дня через полтора, уже как бы «проснувшись», обнаруживаю у балконной двери эти ценности: горшочек с лимонным деревцем, в землю которого втиснуты мои украшения – браслетик, медальон... Но если это был всего лишь сон, то как я могла совершать вполне реальные активные действия? Жалкий осколок моего Великого Страха.

Вот еще одно страшное видение: городу осталось жить одни сутки. И надо эти сутки прожить достойно, без паники. Все жители заключают друг с другом этот тайный уговор. Вот и я наутро с мамой веду себя так, будто ничего не случилось. И мамино спокойствие объясняю тем же героическим уговором.

Только к вечеру понимаю, что все это мне опять просто почудилось. Вместе с облегчением нарастает отчаянье: я опять не смогла распознать, где иллюзия, а где – реальность.

Я хочу сказать, в моем проживании ирреального очень сильно усилие разума постичь эту грань, постичь саму природу безумия в его начале, в переходе к нему и из него, отделить его от реальной жизни.

* * *

Когда мне позвонил Дима Дихтер и голосом заговорщика сказал: «Готовься, я везу тебе радость», я сразу поняла, что он везет мне Юрку, чтобы нас наконец-то поженить. Значит, я должна быть готова к поездке хоть на край света. Некоторое сомнение в реальности происходящего возникло у меня, лишь когда я выскочила из подъезда в любимом махровом халате канареечного цвета и с недавно купленным синим ковриком для аэробики, свернутым под мышкой. Уж больно странным мне самой показался этот наряд... Но тут же волна ликования заслонила это сомнение: я почувствовала запах летней травы у подъезда! Он был таким сильным и настоящим, что это значило: все остальное тоже настоящее! (До этого мне в видениях никогда не чудились естественные запахи.)