Димка повез нас в какие-то торговые ряды, где торговали свидетельствами о браке. Помню мельтешение бумажек в смуглых руках выходцев с Кавказа. Но, убедившись нюхом в реальности происходящего, я уже ничему не удивлялась. А сама свадьба с шашлыками должна была состояться в соседнем с моим домом полуподвальном магазинчике, который арендовал Трунов, Юркин руководитель в системе клубов «ЮНЕСКО». Я догадалась, что этот Трунов был мафиози и его окружение – бандиты. Юрка струсил и куда-то исчез. В подвальчике собрались журналисты. «Не бойся», – шепнул мне Генрих Боровик. А я и не боялась, просто ждала, дадут ли мне когда-нибудь шашлыки? Пока все их ждали, Трунов подарил мне ворох платьев, снимая их одно за другим с вешалок магазина.
Я ухватилась за них, как за материальное свидетельство реальности происходящего, некие «вещдоки». Но их, конечно же, обнаружила мама, стоило мне вернуться домой, и куда-то утащила с глаз долой.
Представить, что никуда я не выходила, никто меня никуда не вез, ничего вообще не происходило, а все это время я просто лежала на своем диванчике и бредила – помыслить такое было совершенно, просто смертельно невозможно. И я начала изобретать, как застолбить, продлить прожитое, материализовать его в реальности: найдя визитку Трунова, позвонила ему и поблагодарила за участие в нашей с Юрой свадьбе. Чем повергла его в полное недоумение.
Димка Дихтер тоже лишь растерянно хмыкал, слушая мой пересказ «жизни в другом измерении». Вообще «другое измерение» – спасительная обертка для бреда. А я столько раз собиралась за Юрку замуж, что отказать себе в исполнении этого неистового намерения просто не могла – пусть и в сомнительной форме «другого измерения».
Юркой я болела больше двадцати лет. Возвращалась к нему от всех своих возлюбленных.
В психушках я не раз встречала примеры такой вот неистовой платонической любви. Но, как правило, девчонки месяца за два или четыре от нее излечивались. Я же почему-то была упряма. И Юра благодушно принимал эту мою бесплодную верность.
Сто раз в депрессиях я принимала решение забыть, оставить его – и каждый раз в подъеме неизменно набирала его номер телефона в Туапсе. Ради того состояния, которое охватывало меня, стоило лишь услышать его голос. Вот именно: быть может, моя любовь была не истинным чувством, а лишь неким особым состоянием, легко переходящим в бредовость восприятия «другого измерения», ибо Юра сам признавал и поддерживал во мне тягу к сверхъестественному, к «волшебству».
Чтобы порвать эту цепь, надо было решиться на разрыв не в депрессии, а на взлете, в подъеме, когда рука сама тянется набрать его номер телефона, а весь мир полон его голосом...
Это случилось в новогодье, когда я находилась в дневном стационаре. Выйдя из депрессии в подъем, я ездила в диспансер лишь утром за таблетками, а все остальное время проводила дома. И вот однажды вечером посреди ожившего, полнокровного мира я даю себе и маме обещание не звонить, не писать Юрке, навсегда вырвать из души эту болезнь – любовь. Сказано – сделано. А в душе беспрестанно звучит наваждением: «Я тебя никогда не увижу, я тебя никогда не забуду»... Что бы я ни делала, о чем бы ни думала, строчка звучит и звучит, как заведенная. Пугаю маму этим беспрестанным напевом сквозь стиснутые зубы. Будто бесы водят меня по кругу, бесы водят. Отвернувшись к окну, курю и плачу, плачу...
Но это необходимо сделать, как наркоману – слезть с иглы. А для этого нужно собрать всю себя, все силы. Я все-таки позвонила ему, когда он приехал в Москву. И, давясь рыданиями, простилась. Он не поверил. Тогда наш общий старший друг Борис Михайлович Бим-Бад посоветовал мне: «А вы скажите ему, Оленька, что выходите замуж за меня». Так я и сделала. (Я тогда и не думала, что это он – всерьез. Он-то и был тем «чудо-юдом» из рассыпавшейся Сказки.)
Вот рассказала о Юрке, и стало тошно. Я ведь в этом жанре протокола не описала и тысячной доли того, что на самом деле испытала, прощаясь с ним. От памяти тех чувств – тошнит. Как и от знания того, что проститься все равно не удалось.
В депрессиях мне всегда тошно вспоминать, чем я жила в подъемах. То есть о том, что наиболее всего давало ощущение счастья, полноты и высоты жизни. Кроме вечной мелодии под названием «Юрка», чувство обретенности смысла давало то, что можно назвать «бредом социального реформаторства». Из моего окружения только Фур всегда утверждал, что это – бред, весь этот шквал «сверхценных идей» и проектов социального, духовного, эстетического переустройства реальности. Все остальные – завораживались (или слушали вполуха). Даже Санька Морозов, мой друг и частный психиатр, ценил эти идеи, сетуя лишь, что рядом нет человека, кто бы отсеивал явный бред от вполне рациональных зерен.
Чем краше была идея в подъеме – тем тошнее о ней вспоминать в депрессии. Я просто погибаю каждый раз от стыда за себя, за то, что люди мне поверили. А идея вместе со мной сгорала бабочкой в очередном костре безумия. Ибо просто была неадекватна реальности. Вернее, почти реальна, на уровне слов и бурного ее изложения в разных кабинетах «творческих людей». Получалось и впрямь красиво, и творчески, и одухотворенно, и очень похоже на жизнь. Но было лишь ее игровой имитацией.
Вспоминать все эти «проекты» мне сейчас очень горько, но вот, для примера, один из последних.
Он начинался и закончился белыми кружевными зонтиками. Их уже почти изготовила красивая черноволосая девушка с красивым именем Изольда. Она работала в пресс-клубе «Новой газеты» у моей подруги Риты Домниковой, к которой я обычно несла на суд все свои «прозрения» и «откровения». Тут же, в этом коридоре, в соседних кабинетах, были мои друзья еще из той, прежней «Комсомолки». А у Изольды был опыт сооружения кружевных зонтиков на «Мосфильме», что я и восприняла как добрый знак всему моему проекту. Вот он (очень вкратце).
Зонтики были реквизитом в моей гостинице в городе у моря Туапсе. В этой дивной гостинице каждый волен был выбрать эпоху, в которой хотел бы жить, и самозабвенно в нее играть, пользуясь разнообразным реквизитом. Я лично выбирала начало века, роль Цветаевой, а Борис Михайлович Бим-Бад, тогдашний мой жених, – конечно же, Волошина (шляпа-канапе и просторная блуза). Короче, мы создавали Нью-Коктебель, место смешения различных пластов культуры и эпох. В эту чудесную гостиницу приезжали только друзья, которые и делали свои взносы в этот проект. Журналисты, артисты, олигархи... И непременно прогулки в горы в фаэтонах и каретах, запряженных лошадьми.
С помещением тоже было все просто: я отсуживала обратно два особняка, некогда принадлежавших семье Жени Двоскиной, моей девочки еще по первому клубу «Алый парус», которые у родителей Жени оттяпала какая-то никому не известная пронырливая родственница. А начать следовало со швейной мастерской по пошиву костюмов и прочего реквизита. Вот такой вот гостиничный бизнес, проект которого очень увлекал и развлекал моих собеседников. Продумала я также восхитительный ресторан в духе гриновского из «Дороги в никуда».
Само собой разумелось, что я переезжаю в Туапсе. Но вскоре выяснилось, что в Туапсе мне ехать не с руки, ибо замуж за Устинова я не пойду, да и отсуживать что-либо у кого-либо вовсе не умею. И вообще Изольда перешла работать на телевидение, так что ни одного зонтика у меня на руках так и не осталось. И все вокруг вскоре совершенно забыли о Нью-Коктебеле, включая меня саму...
Вот и сейчас с трудом вспоминаю детали, осталась одна лишь горечь.
Чувство острого разочарования в себе похоже на ту пытку, которую я прожила в одном из видений.
...Мы шли по каким-то каменным лабиринтам, и вблизи замаячил поворот, за которым, скорее всего, верная смерть. Вокруг меня были хорошие отважные люди, и они шагнули, не задумываясь, ибо были героями. А я осталась на месте. Я просто уцепилась за свою жизнь. Я оказалась, как выяснилось, не героем, и потому хорошие люди приговорили меня расстрелять. Дали всего день пожить.
Очнулась я в своей комнате, рядом была мама, читающая книжку, день был серый, дождливый, я слушала, как изредка стучат капли по балкону, и знала о себе, что я – обыватель, даже эти вот капли дождя мне дороже, ближе, чем подвиги. Я молчала пару часов, со всем этим прощаясь и ожидая смерти с сознанием своего стыда и позора. Потом все же призналась маме, и та сразу же успокоила, заявив, что те, кого я боюсь, уже исчезли, улетели, и вообще никакие они не хорошие, а как раз наоборот. Ей было не привыкать к моим апокалипсисам: то городу остался один день жизни, то мне самой...
Что же, мой бред – некий тренажер чувств, на котором мое подсознание проигрывает то чувство смерти, полной безысходности, то вспышку надежды? Причем гораздо глубже, ярче, чем в «обычном режиме», то есть в реальности.
Как и сны – особенно те из них, что потрясают сильнее реальных событий.
«Сны о чем-то большем»
1. Оратория
Сегодня суббота, вышла из депрессии в среду.
Проснулась в полтретьего ночи от жутких кошмаров. С бормотанием «Бешеные сны!» глотнула воды и выскочила на лестницу курить. Уснула вновь – а сны, как освободившиеся от жестких удил кони, понеслись вскачь дальше.
Следующий сон потряс меня эстетически и психологически. Никогда ранее в реальных кинотеатрах я не испытывала такой силы потрясения – разве что на «Жертвоприношении» Тарковского. Но здесь я была не зрителем. Под гулкую, тревожную, всепроникающую музыку я брела вместе с толпами молодых людей по местности, напоминающей подходы к нашей даче в Мамонтовке. Всюду творилось что-то многозначительное, приходилось угадывать какие-то ключевые слова или жесты в очередной толпе, чтоб увернуться от опасности и продолжить путь. Мы шли по речным потокам и пригоркам, музыка нарастала. Во всем пребывал ощутимый замысел, но не завершенный, а открытый сотворчеству с этой музыкой и с передвижениями людей. Вот, казалось, гибели не избежать: на нас сверху, с опор, по которым тянулись высоковольтные провода, медленно рушится металлическая сеть, а она ведь под напряжением! Секунду спустя переводим дыхание: сеть накрыла людей, но была обесточена. Люди замирают в этой странной общей кольчуге.
Сюжет мчится дальше, но теперь, наяву, не могу выудить из подсознания его повороты. Лишь кульминация, вот она: на пике напряжения, когда я молюсь, сложив ладони, вдруг вижу Режиссера. Он прекрасен. Мягкая куртка красноватого цвета, седые и густые, слегка вьющиеся волосы, светлый открытый взгляд. Как дорог он мне сразу, с первого мига! Он стоит на возвышении, наши взгляды встречаются, и это страшно важно – то, что мы связаны взглядом. И то, что он тоже молится, шевеля губами. И весь простор вокруг полон невыносимо огромной музыкой.
Какое же это счастье, Режиссер – здесь! Хотя и ясно, что замысел заключен не в нем, лишь отчасти – в нем. Но как важно для меня, что он существует, я нашла его, и у меня теперь есть надежная опора, даже если мы больше никогда не свидимся. Для истинного знания двух-трех секунд вполне достаточно.
...Вываливаюсь в явь с тяжестью в затылке: «пить!». Глоток минералки спасает. Уже восемь утра, уже можно вставать, день набирает бешеную скорость после такой Оратории.
В моих снах вообще много киношного. Не раз, помню, перед закрытыми глазами стремительно просились сюжеты-сценарии, вроде детективов, сменяя друг друга, и были они полноценны, взять да записать бы, но не стала: не мое это. Часто случаются потрясения: я на ключевом кадре просыпаюсь и спешу к столу, надеясь, что ослепительный эпизод не успеет высохнуть, и я подниму его громаду и сочиню текст очерка, статьи.
Вся моя фильмотека работает в жанре смеси жизни, реальности и текстов. В их неразрывном перетекании одного в другое.
Усилие удержать кадр во всей его многомерности схоже с упорными попытками в видениях захватить какой-либо материальный их кусочек (скажем, веточка цветущей вишни среди зимы, царящей во «внешней реальности»). И доказать, и свидетельствовать: реальное и ирреальное связаны, в этой связке есть переходы.
2. Планета воды
Эта планета была вся покрыта водой. Теплой, ласковой, но не соленой. Иначе, – подумала та, что считала себя мною, – у меня на коже были бы белесые разводы от морской соли. Ведь она всю свою жизнь, сколько себя помнит, была в воде, все плыла и плыла. И ночью, и днем, лишь изредка отдыхая, перевернувшись на спину.
Всегда, испокон веков, перед ней была эта картина: голубой небосвод, синева водной глади и, временами, – одинокая птица над головой. Интересно, думала Марина, где же эта птица спит? Ведь ни одного острова, ни одного камня так ни разу и не повстречалось. Наверное, птица, как и сама Марина, умела спать, покачиваясь на волнах.
Был и еще один человек на этой водной планете. Так же – просто пловец. Где-то раз в году (по Марининым подсчетам) они пересекались, плывя в разные стороны. Издалека появлялась его лысая голова и мощные плечи, плыл он другим стилем, чем Марина – кажется, брассом. Вот они оказываются в поле зрения друг друга, но даже не здороваются – плывут себе дальше, каждый сам по себе. Вот такая вот форма жизни... Или она невозможна?
Нет, сон со всей очевидностью говорил мне: и так можно жить. И с этим... Главное – жить. Плыть.
3. Хэппенинг
Подъем продолжается. Много пишу для газеты, поэтому не успеваю записать последний сон из череды ярких, изматывающих. Назовем его «хэппенинг».
Этот сорт сновидений у меня часто случается. Город, в городе опасность. «Мы с ребятами» – содержание этого понятия каждый раз разное – устраиваем в разных концах этого города некое театрализованное действо, зашифрованное под жизнь. Следуют опасности для наших девочек, играющих проституток, но в итоге все заканчивается хорошо, неким просветлением Города.
Так вот, – хэппенинг.
Шла война. Мы разбились на группы и разошлись по улицам. Держа друг с другом связь по рациям. На каждой улице разыгрывалось свое действо. Особенно ярко оно закрутилось в ресторанчике на дебаркадере у реки. Очень сложно объяснить суть этих действ: они, театрализируя реальность, высветляя, нормализуют ее. Так и теперь: война просто растворилась, испарилась с улиц.
4. «И государственные сны в ту пору снились мне» (Валентин Берестов)
Идет подъем. Сорю деньгами, много пишу, довольна погодой, через неделю – сбор друзей на 55-летие, денег на это уже нет, буду клянчить у мамы в долг. Просыпаюсь рано.
Обрела по-новому Сережу Манежева, в которого была влюблена в 17 лет, мы дружили, теперь он и наш третий друг Прозоров нашли меня по Интернету... На душе светло, будто утерянного братца нашла. И все чисто-чисто. Рассказывала им с Любушкой (женой) много всякого про свою хворобу. (Кажется, это главное мое достояние...)
Так редко теперь обретаем друзей, так многих теряем, теряем навеки... Но у меня странные отношения со смертью. Когда-то, еще в Крымском центре психического здоровья, я в своем бреду прошла испытание страхом смерти. Просто надо было взять – и шагнуть через «барьер». А может, просто в силу глубокого моего инфантилизма для меня ее как бы и не существует вовсе. Я продолжаю разговор с дорогими ушедшими, даже спорю, а то и ругаюсь по-прежнему с Симой, Юркой Щекочем... Кого помню – все живые. И Сима, и Юрка не менее для меня живы, чем Щетинин, Устинов... Просто и первых, и вторых нет в моей сегодняшней жизни, но что значит это – «сегодня»? Так, мгновение, пустяшное перед полнотой воплощенности в истинной, длящейся реальности Симы, Щекоча, Щетинина, Юрки...
Рассказывала Манежевым среди прочего свой «политический» сон-видение – есть у меня такой жанр снов. В перестройку, к примеру, я часто «вела» Раису Максимовну, как бы становилась ею, переживала ее переживания, теребя перчатки и не в силах правильно их надеть («Я на правую руку надела перчатку с левой руки»). А вокруг страшно грохотало чем-то круглым, чугунным в каменную стену...
Они оба с Горбачевым часто снились и мне, и Юрке Устинову.
А в тот день в мой сон они неожиданно явились вчетвером: Горбачевы и Ельцин с Наиной. Я опешила: «Борис Николаевич, я вас в свой сон не звала, но раз уж таков выбор моего Вальки Юмашева (Валя родом из моего клуба «Алый парус-Комбриг», потом был капитаном «АП» в «Комсомолке», потом ушел в «Огонек», где и делал первую книгу Ельцина), то я уважаю выбор своих ребят. Так что оставайтесь».
То, что они оказались вчетвером в моем сне, показалось мне чрезвычайно важным. Я тут же, проснувшись, стала набирать номер телефона «Новой газеты», чтобы разместить сие сообщение на первой полосе. Кажется, Акрам Муртазаев взял трубку, ничего не понял (или, наоборот, понял все – моя-то болезнь ни для кого из друзей не была секретом) и куда-то, слава богу, надолго отошел. Мне надоело держать трубку, и я занялась более интересными делами...
5. Зеленый луч
В начале ночи снился Лешка Нечаев. Он мне раньше в депрессиях часто снился. Яркие сны на тему, что жизнь не может быть насквозь Игрой. Есть Игра – и есть Жизнь, и это не одно и то же. По Пастернаку: «И тут кончается искусство и дышат почва и судьба». Он в своем коммунарском отряде в студенчестве запойно увлекался играми с ребятами – сначала по Крапивину, потом по Толкиену, потом просто ролевыми, историческими. Я «вела» эти группы молодежи. Помню, после одного сна, очень яркого, вызвала его к себе домой, будучи в депрессии, чтоб все это сообщить. Он был весь в белом и тужил, что не может меня развеселить. Когда я провожала его на автобус, даже приплясывать стал у кромки тротуара, чтоб меня из хандры вывести. Теперь он давно уже успешно занят бизнесом. Руководит солидной фирмой косметики «Faberlic».
Так вот, ранней ночью мне снилось опять что-то очень завлекательное. Ничего не помню, помню лишь Лешку, где он – серьезный, и я его спросила, что все это значит? А он строго ответил: «Зеленый луч». И тут же за его спиной «задник сцены» засиял изумрудом, и на этом фоне нарисовался более светлый по тону, ослепительный зеленый луч. «Опять фэнтэзи», – пожурила его я.
6. Пока пишу – живу
Была радость встречи с Манежевым. И – облом. Придумали «свой проект» – броскую подачу его книги в «Новой». Я вдохновенно писала текст, но Хлебников отверг: стихи его не «убедили». Я это предчувствовала и заранее умирала от страха. Жизнь души уходила постепенно, как песок в песочных часах. Незаметно испарились и яркие сны. Из друзей и близких только Фур это мое увядание заметил, воскликнув на дне рождения: «Да ведь ты – никакая !»
Это был уже переход. И вот неделя, как «определилась»: снова депрессия.
Мучительно жить, мучительно продолжать писать... Между мною и жизнью стоит высокая стена болезни. У меня нет сил ее перепрыгнуть.
Но есть попытка обрести цельность, объединить в нечто целое, хотя бы на бумаге, две фазы одного существа. Или два существа, которые никак не склеить в одно. Я понимаю: депрессия – это тоже бред, как и маниакал. Тоже искаженная реальность, только в обратную сторону. Тоже утрата чувства этой реальности.
Могу лишь свидетельствовать на бумаге: вот я, вот болезнь, вот ее эпизоды. В истовой надежде, что эти свидетельства имеют хоть какой-нибудь смысл.
«Пока пишу – надеюсь» – тоже не так. «Пока пишу – живу» – точнее. Живу в своем почерке, живу в своих образах, когда вся остальная жизнь невозможна. Когда в помине нет никакой надежды...
Ядумала: цель Текста – Жизнь. Позже: цель Жизни – текст. Но, может быть, цель текста – просто текст? Всего лишь.
Текст – как образ жизни.
В моих видениях мне много раз было предъявлено то, что необходимо претворить, переварить, превратить в текст. Отсечь от прожитой в бреду жизни самые тонкие, щемящие повороты сюжета – их просто не успеваешь «схватить», чтоб зафиксировать.
Так вот, когда бред идет долгие часы длительной волной, а не эпизодами, то суть его одна и та же: продирание вниз сквозь туннель. На каждом ярусе которого ждут свои испытания. Больше всего меня поражало, что в этих испытаниях и матушка откуда-то появлялась, отчасти присутствовала – с такими осторожными движениями, будто это чужой дом, а она в нем – прислужница. Я не могла разгадать эту маску: то ли играет роль прислуги, чтоб нам с ней было легче выбраться (ясно же, что нас тут заперли какие-то чужие и злые силы, хозяева жизни, и весь дом просвечен и прослушан). То ли, наоборот, это лишь двойник мамы, и эта особа сама в сговоре с «хозяевами».
Все эти тайны и подвиги ужасно выматывают. И все же был предел. Был конец туннеля. И был его смысл. Мне так и объяснили торжественным рокотом: это случается каждый раз, когда рождается человек. А потом все все опять забывают. До нового туннеля. До нового рождения. Но помнить его – не дано. Или не надо. А я вот – запомнила... До рождения – туннель, после смерти – туннель... Метропоезд какой-то.
А в самом нежном измерении «туннеля» каждый раз разыгрывалась несказанно щемящая зеленая пьеса, которую я с девушками играла неизвестно для кого, а точнее, для того, чтоб самая лучшая из моих девочек смогла соединиться с женихом. А кругом ведь восстания, каменья, расстрелы, измена, коварство... (На дворе было начало XX века.) В нашей группе, мы узнали, была одна доносчица, поэтому надо было сначала пошло, вульгарно сыграть с нею, а потом, когда она уснет, разыграть ту изумрудную, зеленую пьесу, венцом которой станет бегство. Или гибель тех двоих. Но как поведать красоту их лиц, их мелодии и зеленую ветку меж двух силуэтов!
Ну вот, снова начиная писать (еще только в голове текст проворачивая), я тихонько (кажется!) вышла из депрессии. Шла по улице, сочиняла текст. Поистине это моя единственная (или стержневая?) форма жизни: текст.
Господи, какое же это счастье – быть без депрессии! Все же прав доктор Морозов: за этот дар, за чувство счастья при рождении нового мира мы и платим мучениями в депрессии. За счастье видеть оживающий мир и оживать вместе с ним...
Но – вновь вернулась депрессия. Выходила из нее рывками через сны. Выныривая из сна, обретала новую, недепрессивную пластику, то есть выразительные движения, хотелось двигаться, застывая в танцевальных па (вместо зеркала – ночное окно на лестничной площадке, где курю). Выдыхала, тянувшись поднятой, чуть изогнутой рукой верх, к темному небу: «Господи, Ты есть, Господи!»
7. Кровавый поток
Дело было на маминой родине, в селе Сухом Корсуне Ульяновской области. Продолжалась Оратория, как и в одном из предыдущих снов. Но теперь два берега, две Стихии вели Вечный Спор – белая и красная, Красная и Белая. Но не Красное Колесо – Красный Поток. Потому что – Волга.
Вот последний Кадр Сна:
Женщина с лицом Анны Карениной (в исполнении Татьяны Самойловой) с дочкой в ажурном платьице, задыхавшейся то ли в песенке, то ли в плаче, упрямо сплавлялась вплавь по реке, утопая в водорослях – в общем потоке уплывающей от Смерти Белой Стихии.
А на берегу мужички, моя родня, торжествовали над посрамлением супостата. Я старалась им что-то объяснить. На помощь позвала моего бывшего мужа Сережу Шапошника с женой. Я знала, он где-то рядом. Так и сказала родне: вот вы их позовите! «Ужо позову, а чево ему сказать-то?» – с радостной готовностью хохотнул дедок. – «Просто скажите: тебя Марина зовет». И подала им две ветки цветов (те, которые растут у меня на даче, на школьном подворье). Одну целую, другую надломленную. И тут же из прибрежных густых зарослей вышел по-прежнему молодой, стройный Сережа и такая же стройная, стремительная девушка-жена в джинсовом костюме. Оба были подтянуты и сосредоточенны.
Эту часть «Оратории – Объяснения» мы «моделировали» вместе. И это был красный, Кровавый поток, где Кровь была – не метафора цвета, а настоящая кровь...
До появления женщины с девочкой были очень трудные, тяжкие кадры: на кровавом месиве-фоне, прямо из него рождались страшные красные кричащие рты на телах-обрубках (словно только что из-под кисти Гойи), они трансформировались, множились. Надо было легким усилием претворить их кричащие глотки-лица в овальные молчаливые лики с завитками волос, но все еще алые. Потом они тут же исчезали, ведь им не стать ангелами, надо было просто убрать тот страшный крик, чтоб исчезли кровавые рты...
(Эти трансформации – отголосок вчерашнего сна, когда мы все стояли в очереди к Богу. Его, конечно же, не видя и почти не ощущая, но важна была сама эта очередь, в ней – неведомым касаньем мы все как-то менялись, «трансформировались»...)
И над всем, над рекой и в реке, звучала Оратория из каких-то неведомых мне прекрасных Мелодий.
Вот и девочка с той женщиной доплыла через водоросли до светящегося окна, откуда к ней протянулись спасающие руки, а девочка просто выплюнула на подоконник мешающую ей таблетку изо рта (что-то сердечное, вроде валидола). И вдруг запела истинно ангельским голоском, вмиг превратившись из безвольной хрипящей куклы в неземной красоты создание. И плыла, и пела, пела, распустив волосы по воде, в своем ажурном платьице. «Видите, вы же – видите, – мысленно обратилась я к родне... – Вот она, красота!»
Все они тут были, моя родня – и раскулаченные, и истовые комсомольцы-комиссары в дряхлых кожанках, кого уже нет на свете, но они столь явно были все со мной, и так важно было прожить всю их разную правоту и успеть сказать свое словечко... Но главное – это была такая песенная родня... И Любушка пела, мамина сестра, в спор не вмешиваясь, да что там – сами небеса, сам воздух был певучий.
...А вынырнула из сна всего лишь с простенькой песенкой внутри:
Не клонись же ты, головушка,
От невзгод и от обид.
Мама, бедная голубушка —
Утро новое горит...
Я все это увидела, выскочила в коридор покурить и поняла – нет Депрессии. Просто я Книгу пишу. Текст. А это просто волны Творчества меня колышут. То колышут, то – замирают. И я застываю в молчании пустым изваяньем... В Белом Безмолвии Статуей. Как девочки в больнице – те, что сидят или лежат молча часами в депрессии, а жизнь струится сквозь них, но они ее не ощущают.
Вот, просто Книгу пишу. И в кровавой той реке была, как в гинекологии во время выкидыша. Всем своим существом с болью (даже поясница ныла) проживая и личную, и общую жизнь-драму, жизнь-трагедию. Ораторию. Песенку.
...Отступает Одиночество —
возвращается Любовь.
И тут же обрушился на меня Великий Страх: это просто Сон. И я не осилю ни книгу, ни жизнь свою. Жуткий страх и Одиночество. Нечем жить, и нечего писать.
И куда же мне еще бежать, если – тотальная катастрофа, Великий Страх – как не к своему Доктору! Как раз подошло время визита утреннего.
(Это ведь элементарный творческий страх: а вдруг – не Книга, а – Выкидыш?)
Для меня (уродки) сей страх страшнее выкидыша физического...
«Книга и есть мозговой выкидыш писателя», – допишет потом на этих страницах Раюшкин.
...Придя в себя в НЦПЗ (успокоилась рядом с Раюшкиным), вступаю с ним в описание паники, он подыгрывает мне:
– Ну да, солнце – гребаный фонарь, разводит мух...
– Нет, ядовитое солнце слепит глаза. Черное солнце, черный свет.
– А вы – муха?
– Да, я – муха, – охотно соглашаюсь.
Брюзжит: «У вас еще немного – и до конца депрессивное мировоззрение сложится, будьте осторожны».
Если и не до конца, то целые глыбы бетонные уже готовы... И как же тут осторожничать?