Исповедь нормальной сумасшедшей — страница 19 из 29

И вот в нашем отделении грянул капремонт. Раньше ходили слухи, что на это время больных эвакуируют в другие отделения, но потом где-то наверху, видно, решили, что и так сойдет.

Дома у меня была легкая, неглубокая депрессия, но Раюшкин попросил лечь в Центр – у них набиралась группа для научной программы как раз по моим показателям.

...Все-таки психиатры явно не учитывают влияние материальной среды на больных. Переступив порог отделения, я обнаружила полную разруху. Длинный коридор был перегорожен, вся дневная жизнь больных ютилась на крохотном пятачке, а в коридоре, где размещались люксы, одна на другой стояли кровати. Врачи сновали из кабинета в кабинет с коробками своего имущества, администрация была занята приемом каких-то новых шкафов, столов, списанием старых...

Общий туалет, где обычно была наша курилка, был отгорожен, и потому нас медсестры водили курить под лестницу один раз в два часа. Это известие было для меня таким шоком, что депрессия вмиг слетела, я просто не могла ни о чем думать, кроме желания курить.

Начался сильный подъем, усиленный бытовой неразберихой. По ночам, тихонько пробираясь между спящих сестер, я тайком обследовала пустые помещения люксовых палат, уже пребывая в «коконе чудесного». Днем спать было невозможно из-за постоянного визга дрели. Пользовались мы душем и туалетом поднадзорной палаты, которая была для меня вся пропитана Юркой, моих к нему давних посланий.

В палату по распоряжению Донары Антоновны мне внесли стол, чтоб продолжала писать книгу, разрешили даже курить у открытого окна в поднадзорной палате. Как всегда в подъеме, чувствовала я себя прекрасно, от нечего делать начала «шалить». Описывая в тот вечер по телефону Борису Михайловичу Бим-Баду штабеля новеньких кроватей, предложила: «Берем?» – «Берем», – тут же добродушно согласился Бим. И цветы в кадках берем, и кресла... Расшалилась до того, что ночью я уже была уверена, что Бим подгоняет к заднему крыльцу транспорт, а еще точнее (ведь он Волшебник) – просто отстраивает с рабочими копию нашего корпуса, чтоб оригинал куда-то вывезти. Спать я не могла – в коридоре всю ночь горела лампа (еще с тех пор, как днем ждали какой-то зеркальный шкаф), обычно она потушена. И до поздней ночи за перегородкой гудела какая-то техника. На мои расспросы сестры меня шугали, поддакивая моим опасениям: «Да, это бетономешалка, вот сейчас хлестнет на вас бетоном». И я представляла, как мои девочки, залитые бетоном, становятся памятниками. Вскоре я увидела, что простыни, которыми они были укрыты, становятся похожи на бальные платья и на них нисходит золотистый цвет.

Ночь продолжалась, лампа светила, я ломала голову, как там справится Бим с оригиналом и копией корпуса, чтоб никто ничего не заметил, и тут вспомнила Батурина. Летчик-космонавт, автор и друг «Новой газеты», с которым мы много раз встречались в редакции. Вот он-то и поможет! Просто перевезет «дубликат» на Байконур да и отправит в космос.

А мне предстояли личные переживания. К тому времени я окончательно рассталась с Юркой, он уехал от судебных преследований куда-то далеко, не оставив адреса, а у меня незадолго до больницы появился милый друг, Андрей, он и в Центр уже приезжал, подарив мне плюшевую собаку. И тут, посреди ночи, я вдруг увидела в слабо освещенном окне напротив тень Юркиного лица, а рядом – фигурки ребят. Его лицо было мучительно запрокинуто ко мне с какой-то тихой песней, в которой рефреном повторялось: «Я вернусь». – «Нет!» – упорно трясла я головой, прижимая к сердцу плюшевую собаку, и обливалась слезами.

Но было ясно: он не уйдет, ему легче умереть. Он вообще не сможет жить без меня. Ну хорошо же, рыдая, подумала я. Тогда все расскажу Раюшкину, и на рассвете он тебя убьет! Юрка не исчезал, и я поняла, что сама должна убить, дематериализовать этот призрак. Убить галлюцинацию. Но как? Стрелять в человека, даже в тень его, я не могу. И тогда я вспомнила деда. Он всю войну прошел военным разведчиком, а умер, когда мне было три с половиной года. Он и с того света всю жизнь меня защищает.

Выстрела я не слышала, лишь коротко взметнулся испуганный детский крик. Но дело было сделано. И тогда я повалилась на пол в рыданиях: дед ушел. Он пришел, он помог, он был тут, и вот опять безвозвратно ушел, самый любящий меня человек. Я лишь слышала запах его папиром «Герцеговина Флор».

Не в силах все это держать в голове, я выскочила в коридор к сестрам с безнадежным воплем: «Я рехнулась!» На миг действительность стала на свои места, и меня обуял весь ужас безумия. Сестры отправили меня обратно в ненавистную палату, где меня ждало еще одно тревожное открытие: за окном была необычная, не по-земному черная ночь, и ни шелеста листьев, ни гула автострад, ни возни птиц не долетало из-за окна. Тут до меня дошло: Батурин перепутал «капсулы» и в космосе оказался «оригинал», а не «дубликат»! То есть мы – в космосе. Что же теперь делать?

Сметая все заслоны сестер и санитарок, помчалась среди ночи к кабинету заведующей, чтоб «доложить». Но запуталась среди телефонов и отчасти успокоила словами медсестру, что утром, совсем скоро сама ей все доложу. Чтоб как-то разделить охватившую меня беспредельность, набрала номер Петра Положевца все с тем же сообщением: «Представляешь, мы в космосе! – «Хорошо...» – полусонно ответил привычный к моим фантазиям Петр. – «Что ж хорошего, как мне на прогулку идти – по звездам, что ли?» – «Иди по звездам», – великодушно отпустил меня главный редактор.

И я стала с нетерпением ждать лечащих врачей, чтобы обо всем им рассказать, – к тому же, перед забором крови и ЭКГ не должна была ничего есть. Но Александр Николаевич, мой лечащий врач, уже, очевидно, прослышав о событиях минувшей ночи, сам нес мне творожный сырок, тоже галлюцинация, что ли? Над ним клубились пары морозного воздуха, сырок был обжигающе холодный (уже до этой встречи я «сообразила», что наш корпус «совершил посадку» и размораживается теперь от космического холода).

С ликованием я сообщила доктору, что вон там, за окном, стоит мой муж Устинов, которого даже мой дед не сумел убить. Я уже успела поговорить с ним в открытую форточку, а в ответ слышалось характерное нервное постукивание сигареты о металлическую пепельницу. «Он там, хотите посмотреть?» Александр Николаевич как-то дернулся вбок (а я еще подумала: вот Раюшкин бы точно посмотрел). Тут нас повели курить как раз на ту лестницу, где стоял мой Юрка. «Мой скворушка», – как назвала его я.

И вдруг передо мной неожиданно возник Александр Николаевич: «Сначала ЭКГ, потом курить» (а из-за спины уже неслось распоряжение Донары Антоновны: «Мариничеву – в первую палату!»). Но я очень хотела курить и попросила перенести ЭКГ на потом. И тут вдруг милейший Александр Николаевич клещами в меня вцепился, налетели еще трое-четверо докторов, стали меня от той двери отдирать (я же сопротивлялась, ибо не чувствовала за собой никакой вины непослушания), и вот они меня уже волокут по коридору под раскатистое заявление Донары Антоновны: «А я и не знала, Марина Владиславовна, что вы, оказывается, драться умеете».

В поднадзорной острой палате, когда меня уже «зафиксировали», самым важным для меня было то, что мои доктора Айна Насрутдинновна и Александр Николаевич стояли рядом, глаза в глаза, и держали мои руки в своих ладонях. Потому что я увидела, как на их лицах начал опасно сгущаться золотистый цвет, стоило им отвести глаза от моего взгляда. «Не дай бог, еще китайцами станут», – в панике подумала я. Но когда они меня услышали и поняли, наваждение кончилось. И у меня просто родился образ золотистых людей.

Несбыточный мой! Спасибо, За то, что ты есть на свете...

Ю. Устинову

Благодаря тебе я научилась

Быть адвокатом вечного стыда:

Защитницей Безумия спустилась

В тот мир, где беззащитна стала

я сама.

У любящих тому не научиться

И потому от имени Суда

За царственную щедрость

безразличья

Благодарю, благодарю тебя.

Я хлестала его и себя этими строчками, он лишь коротко вздыхал, будто всхлипывал. Друзьям признавался, что тоже любит меня. Мы оба слишком много вложили друг в друга, но каждый имел дело именно с той, вложенной в другого, половинкой себя, и половинки лишь резонировали друг с другом, не выходя за очерченный круг, где могла бы состояться встреча. Я винила в этом свою болезнь. Я встретилась с ним когда-то в разгар маниакала, и потому в терапевтических целях предложила ему попробовать отделить в памяти реальные ситуации и чувства от моих «заморочек». Так возникла наша переписка по электронной почте.

Ладно, Юрка, давай попробуем разобраться с моей болячкой (в аспекте ее, связанном с твоим образом в моей дурной башке) в режиме диалога, то есть я даю «картинку» ситуации с начала нашей совместности и далее, а ты (если вспомнишь, конечно) присылаешь по e-mail свой к ней комментарий-воспоминание (то есть мысли, чувства, ощущения) «с той стороны зеркального стекла» (это из Тарковского – помнишь? – стихи звучали в фильме «Зеркало»: «Когда судьба за нами шла по следу, как сумасшедший с бритвою в руке»).

Итак...

Ситуация № 1. Знакомство

Сидим с Кордонским на встрече со Щетининым, в которого я безнадежно и смиренно третий год влюблена – в первого человека после разлуки с Симой в 1978 году (с тех пор искала его «двойника» – то есть его уровень личности). Кордонский зовет спасать «хорошего человека». Я – в сильном подъеме, но пока без маниакала.

(...Мишка, привет, здравствуйте... Господи, а я в таком виде, стыдоба... Ладно, принимаем как есть.)

Следующий кадр: твое лицо на фоне ночного окна, сидишь за столом в большой комнате. Квартира на Садово-Черногрязской, полумрак. Говоришь, что ты – пепел. Моя мгновенная влюбленность с первого (в Мишу – со второго) взгляда в глаза, бороду, нос, руки.

(Кусочек света среди надвигающейся тьмы, это – та самая Мариничева, которая Алый Парус, которая Ивкин, Шумский, Рост, она настоящая, та, что проступала в публикациях, они не были категорией хитрости, они тоже настоящие, теперь я вижу, ей можно говорить все, но, кажется, уже поздно (...) Почему так пахнет парфюмерией, надо напоить всех чаем, надо улыбаться, она все понимает, вот праздник-то! Так и представлял...)

В гримасы страдания на лице. (С детства – хлебом не корми, дай кого-нибудь спасти – птенцов, выпавших из гнезда, девочку легкого поведения, мальчика-еврея...)

(Так пристально смотрит, так и запомнится на фоне темной стены – светлый взгляд в упор, тепло смотрит, я тоже могу, я давно держу удар, все забыть, вернуться в шестидесятые, там все было так, как она смотрит, я тоже так могу, сахара больше нет, это стыдно, надо принять по-человечески, это и вправду достойнейший человек.)

Следующий кадр: идем по мосту у Белорусского вокзала к моему дому на улице Правды, внутри – огромное спокойствие: а) нашла Того – Которого искала (с Мишей же сразу было нервно); б) сразу очень импонирует, что вызвался провожать меня до дома; в) чисто телесно-пространственное удовольствие от соответствия твоего роста моему, от темпа ходьбы, от твоей осанки (слегка сутулые плечи, но прямой шаг) – все мило, любо, все как надо, как должно быть (вера с детства). «Я рада, что вас нашла». – «Хорошо. Только давайте по-французски: без выяснения отношений».

(После бешеной скачки с рюкзаком по зимнему лесу – тьма не растворилась в снегу, грустные глаза ребят, Вовка сказал: «Давай не возвращаться из леса. Совсем». Приходится возвращаться, что? – меня нет, есть моя работа, она достойна внимания, так кажется. Почему внимания ко мне больше, ко мне ОТДЕЛЬНО от работы? Нет, это показалось, она говорит про меня как про мою работу, конечно. Почему тревожно? Я сам по себе ничего не стою и не представляю, главное – дело, надо рассказывать, рассказывать.)

Звучит элегантно, красиво – опять как надо. Веду тебя показать свое сокровище: горстка разноцветных хрусталиков (свернутая елочная гирлянда) на топазово-дымчатой прозрачной крышке моего проигрывателя. Включаешь – и такое волшебство перемигивается! У подъезда ты мнешься: уже поздно, а у меня дома мама. Но я упорна: как раз сразу и маме тебя надо показать (чтоб, опять же, как надо, то есть как в сказке: в первый взгляд, в первый вечер, и умерли в один день).

(Надо уважать привязанности и обстоятельства другого человека, вот сама Мариничева, позади – улица – подъезд – квартира – быстро – скромное тепло дома, как славно, растаять можно, но – нельзя, через час – снова драки, бои, скачки, какая занавеска, как у Эндрью Уайета. Да, и у меня было когда-то, какой-то уют, то, что казалось теплом, кто-то, где-то, что-то, не помню почти никакого так проникающего тепла, ну и не во мне дело, она теперь греет всех нас, слышишь, Вовка, в город можно возвращаться.)

Ты знакомишься, смущенно топчешься у порога и тут же откланиваешься. А у меня – полное ликование (пошел маниакал): радостно объясняю маме, что нашла как раз того, кто мне по плечу – то есть диагноз «вялотекущая шизофрения» и преследование со стороны органов. Вот он, мой подвиг! Женский подвиг! Жажда подвига, сам понимаешь, в социальных генах наших.

(Тепло так и осталось внутри, куда теперь с ним, ну – да, поделиться с ребятами, скорее, а то – вдруг – остынет, на подходе к дому – осторожно: нет ли «чумовоза» в извилине двора, там они обычно прячутся, санитары с сеткой заходят с черного хода. Но – пока тепло внутри, скорее.)

И что буду прятать тебя под диваном от органов. Это маму особенно «обрадовало» – до сих пор вспоминает, теперь уже со смехом. Представляю ее ужас тогдашний – ведь Щетинин еще не уехал из Москвы, я твердо шла в маниакал (хрусталики в топазе), а тут вот и еще радость подвалила... Но мама – молодец. Она никогда не показывала, как страшно ей от моего безумия.

Ситуация № 2

Маниакал крепчал. Мама уехала обратно в Запорожье, потому я была свободна в своем безумии в коммунальной квартире с глухим дедом соседом.

Если в период первого, «щетининского» помешательства три месяца назад (апрель 1981 г.) я ночи напролет варила какое-то зелье в глиняном горшке (действовала по законам волшебства, ощущаемого мною каждый раз в подъеме и переходящего в действие в маниакале, когда я вступаю сознательно в эту игру), то теперь пришла пора духов и разноцветной туши.

Ночи вообще в ту пору были моими упоительными часами: я что-то рисовала, танцевала, постоянно переодевалась, глядя в зеркало – наутро вдруг становилась чудо как хороша. Это закон – в маниакале человек хорошеет. Да вот и, например, Зоя Ерошок (обозреватель «Новой газеты») всегда чудесно выглядит наутро после бессонной ночи, когда приходится срочно писать материал. Никакие салоны красоты, по ее словам, не могут дать такой эффект. А про мою красу мне Хил сказал, буквально остолбенев утром на пороге моей квартиры (накануне вечером он меня видел вполне обычной). И тут же стал выпытывать, сможет ли и он вот так похорошеть, помолодеть за ночь...

Тебе, наверное, трезвонила все дни. А в ту ночь без звонка побрела «расколдовывать» твой подъезд, прихватив все свои флаконы – остались от прошлогоднего дня рождения, когда Хил притащил весь ассортимент парфюмерного отдела какого-то магазина, ибо выбирать духи не умел, а тогдашние цены еще позволяли такую гигантоманию.

Входить в твой подъезд было страшно – на первом этаже была опасная тьма. Потому я тут расплескала побольше духов из разных флаконов и еще добавила по нескольку капель из пузырьков с тушью разных цветов. Разноцветьем и симфонией запахов я «переколдовывала» тьму во что-то радужное или хотя бы чистое. У меня чувство было в твоем подъезде сталинского дома, что на тебя какими-то темными силами «наведена порча». Повторяю, я такими словами не думала тогда, просто чувствовала НЕЧТО и действовала. А может, грезилось. Чувства, ощущения тоже могут быть глюками, включая осязание, обоняние...

Помню и первый глюк того вечера: на одном из пролетов лестницы доска перил окончилась как бы сжатой крупной рукой – то ли чей-то кулак в боксерской перчатке, то ли, наоборот, дружеское пожатие чьей-то руки в перчатке рыцарской.

Ну а потом я поднялась-таки и позвонила в заветнейшую дверь.

...Может, у меня путаются две ночи. Два эпизода. Но все же, мне кажется, это было именно в тот вечер: когда переходила улицу к твоему дому, вдруг секунды на три-четыре всюду погас свет. Обрушился мрак кромешный. Ну в от, доползла до заветнейшей двери, ты открыл с недовольством (очевидно, все-таки уже достала частыми звонками) и поспешно ушел к телевизору – что-то с ним было не так. Я увидела в погасшем экране между стеклом и самим экраном (если такое возможно) иголку. Обычную. (Образ иголки сказочен со времен Кощея). Вот иголкой той я и объяснила короткое затмение на улице.

Потом началась морока с разрыванием своего ожерелья из маленьких эмалевых незабудок и одариванием ими всех, кто у тебя в доме был – бывшей жене тоже под ее дверь подсунула (это я тебя у всех «выкупала», чтоб и без тебя нашли свое счастье, я-то считала, что ты – абсолютное Сокровище, и так просто тебя мне мир не отдаст...) Одарила незабудкой и гитару твою, забросив цветочек вниз в круглую дырку в ней (не знаю название дырки). Ох, и орал же ты на меня! А с нами за столом на кухне еще какой-то парень сидел. Потом я стала жечь в пепельнице какую-то бумагу – помню, что эдак я жгла «ночь над Чили», то бишь власть хунты (кажется, наслушалась дома пластинку с песнями Фрейндлих из спектакля о Чили). Ты уже, кажется, готов был меня побить. А я в ответ заносчиво улыбалась. Это тоже типично для моих маниакалов. Не то чтобы «назло» кому-то действую, а, скорее, это демонстрация какой-то лихости: а вот она Я! Вуаля! (Это если по-французски.)

Фу, конец сюжета.

Итак, ситуация № 3. Все тот же декабрь

Ну вот, зачастила к тебе в гости, влюбленная по уши. Глюков пока больше не было (все же удавалось высыпаться отчасти), но ведь и сама по себе пылкая влюбленность – уже болезнь, уже «маниакал». Стали мелькать твои ребята, особенно впечатлила и запомнилась, конечно же, Жека Эглит. Решительная, красивая, с прямыми летящими светлыми волосами до плеч, в рыжем лисьем меховом полушубке.

В один из дней ты мне дал почитать машинописные листочки – в них ты с кем-то по очереди развивал сюжет сказки, где действовал какой-то молодой человек и его дружок, некое сказочное существо, зверек по имени, кажется, Ламби – точно уже не помню. (Много позже я поняла, что это была твоя переписка из психушки с Жекой, как и то, что сама Жека тебя страстно в ту пору любила – да и потом, конечно же, тоже. Иначе откуда бы в ней взялась теперь такая острая ненависть к тебе?)

А я уже в те дни начала строчить тебе вечные свои письма, отдавая листки при встречах. И однажды я возьми да подпишись именем того сказочного зверька. Ты очень сурово, строго меня отчитал. Я решила, что просто нарушила одну из твоих заповедей: «Дорисовывай только свои рисунки». Но после подумала, что дело не только в нарушении заповеди, а и в том, что за этим именем стояла Жека...

Вообще, по-моему, ты старался быть со мной построже. (Что вполне понятно, если учесть мое тогдашнее полубредовое состояние, которое всегда пугает, раздражает окружающих.) Но я была очень настырной, абсолютно без тормозов. Помнишь, как-то оказалась совсем без денег возле метро «Колхозная». Позвонила тебе последней монеткой и бесстыдно попросила подвезти денег. Ты подъехал на троллейбусе и молча высыпал мне в руки горсть мелочи – других денег, как всегда, у тебя не было. День был яркий, солнечный, и я просто счастлива была тебя увидеть (думаю, и безденежье было для меня лишь поводом тебя повидать, вполне могла и как-то иначе выкрутиться). А накануне вечером отдала тебе свое «признание в любви» – помню, как упоительно было его строчить. Ты меня и за него строго отчитал, передразнив мое «яканье» (я восприняла это так, что очень уж эгоистично было с моей стороны упиваться этой своей любовью).

А вечерами, без спросу приходя к тебе и порой тебя не заставая, я вела долгие беседы с Викой и бабушкой о тебе, твоей тяжелой ситуации, находя массу выходов из нее, тут же кидаясь кому-то звонить. Бабушка недоуменно ворчала: «Прямо Дом Советов какой-то...», а Вика смотрела на меня с симпатией, одобрением.

Ты же, войдя в квартиру, кивал мне настороженно. Очевидно, больше, чем они, чувствовал мою «неадекватность». Сжимался внутренне, к тому же я здорово мешала тебе работать с ребятами. Помнишь, смутно почувствовав это однажды, я сделала вид, что ухожу, а сама уселась в подъезде на подоконник, поджидая, когда ты выйдешь. Вот вышел, увидел меня, взглянул встревоженно и обреченно, а я в своем ключе тебе ответила: «Будьте спокойны, Ваше величество!» Ты, по-моему, здорово испугался отчего-то этих слов, втянул голову в плечи и молча стремительно рванул вниз по лестнице (или в лифт, точно не помню). Я удивилась: и чего это он в такой панике сбежал?

Надо сказать, ты и в дальнейшем как-то пугался этой моей «королевской» формы обращения к тебе. Много позже, едучи с тобой в лифте к Дихтерам, я стала напевать: «Виват, король, виват!» – и ответом мне был тот же твой испуганный взгляд. Но у меня с изначалья уже слагался твой образ «Короля Гор».

* * *

Приближался Новый год. Ты заранее меня предупредил, что тебя вечером 31 декабря дома не будет – кажется, у тебя было дежурство в котельной. Но я уже «поплыла» совсем, и ноги сами понесли меня в тот вечер к тебе. Сознание раздваивалось. В одном измерении я помнила, что тебя дома нет, но в другом, иррациональном, где я уже укрепилась, у меня шел постоянный «диалог» с тобой, и было неважно, где его вести, он был всепроникающим... Оказавшись в твоем подъезде, я остановилась у окна на лестничной клетке, продолжая вслух беседовать с тобой, прикасаясь к шершавой стенке и чувствуя, как все стены растворяются. Между нами нет преград – ни пространственных, ни временных. Лишь на миг вдруг ощутила себя «снаружи». И испытала жуткий, леденящий ужас: а вдруг Юрка меня не слышит? А вдруг я – одна?

... Очевидно, я громко бормотала, так как бабушка и Вика услышали, и стали меня из-за двери зазывать к себе, чайку попить.

Но я находилась в своем «хороводье» и идти в квартиру отказалась. Пошли глюки: увидела в нескольких окнах дома напротив каких-то оживающих мумий, туго запеленатых в серые одежды. И вовсю сигналили во дворе машины «скорой помощи». Я обычно всегда вижу эти машины или слышу эти сигналы непосредственно перед тем, как меня забирают в больницу.

К тому времени, когда я все же поднялась в вашу квартиру, бабушка с Викой уже вызвали «психовоз». Помню двух санитаров в белых халатах, помню застывшее лицо Вики с виноватым выражением. А я уже вовсю разбушевалась: почувствовала все же какую-то опасную преграду между мной и тобой, в воображении крутился Лермонтов со своими дуэлями, и я громко кричала, думая, что предупреждаю тебя об опасности: «Юрка, там барьер!» Имея в виду и барьер на дуэли, где тебя хотят убить, и барьер в духе «Чайки Джонатана»... Вот с этими криками меня и увезли...

Ну и слава богу. Прости, что замучила тебя этим бредом.

* * *

Вскоре Юрка перестал отвечать на мои «ситуации». Я же поняла: для меня это была лишь уловка длить и длить собственный самоценный монолог, перебирая ситуации, будто бусины.

Вскоре над ним опять сгустились тучи. И он уехал куда-то далеко, не оставив мне адреса. А потом через друзей передал свою книжку, где был рассказ, посвященный мне. Назывался «Ветка шиповника». Вот он.

* * *

«На твое лицо ляжет тень от ветки шиповника.

Шиповник-Любовь, тень любви призрачна и летуча, но если есть Свет Любви, значит, есть и тень.

Наберем ягод, это ранняя зима, после сказки, перед сказкой, после смерти, когда немы московские дворы, старые московские дворы Доброй Слободки, где вовсе нет шиповника, а его тени хоть отбавляй на склонах сердец, на стенах домов; но моя тишина не оскорбит их, останется вечный перекресток – Разгуляй, с керосиновой лавкой в начале Новой Басманной, булочной на углу с трехкопеечными "криушами" и сжимающими душу птицебулками с изюмовым глазом, их по-прежнему есть нельзя, но мы набрали немного шиповника, обколотые руки саднят на морозе, но вот он – порог, и вот тепло, все склоны и булки – позади, а через всю комнату – солнечный луч с искрящимися пылинками.

Вечер будет синий, с нашей улицы убрали трамвайные пути, пришла весна, марево асфальта застывает к закату, день готовит кристаллы снов, и от этой жизни не проснуться – выше – в настоящее пробуждение, только после, перебыв вами и всем, становишься собой и готовишься проснуться.

Теософия – хорошая наука, геометрия в девять лет – тоже, есть куча наук обо мне, но нет науки, которая я.

Это трагедия для ученых, классифицирующих шиповник, ибо нет его без тебя и меня, не светят неуемные фонарики в его колючках, лишь "холод пространства бесполого", к которому наука стремится и которого искусство бежит.

Трагедия для "ученых".

Но не она ложится тенью на твое лицо, а ветка шиповника; тень тает в синеве вечера, сладковато-тревожном запахе асфальта (дался этот асфальт, ни разжевать, ни проглотить...)»

* * *

Что ж, и в этом рассказе – лишь его монолог, помеченный общими для нас символами. Вот и получается: два монолога, устремленные вверх, вглубь – но только не друг к другу.

Надо смириться, быть лишь художественными образами друг для друга.

От образа нельзя уйти замуж.

Образ нельзя убить.

Он живет по своим законам.

Пусть это будут законы книжек, рассказов.

Будем аукаться строчками.

Ау, несбыточный!

* * *

Все поезда уходят к тебе беспрерывно, Юрка. Каждый миг, со всех вокзалов. И хотя мы больше не видимся, мне, наверное, весь свой век коротать с тобой и с этой болезнью, которой ты так подходишь, дорогая моему сердцу бесплотная тень.

Мы окончательно развоплотились в «бытовой», предметной, осязаемой реальности – и потому так прочен и так соответствует нам наш внематериальный союз. Ауканье текстами, образами, строчками, книгами... Потому я так и не смогу никогда проститься с тобой.

И все поезда уходят к тебе, Юрка.

Затухает моя боль, зарастает,

Будто занавес тихонько задвигают.

Тихо гаснут все огни:

Были ль? Не были?

Оставайся там один, в нашей Небыли.

Да хранит тебя крыло сна и вымысла.

Большего нам не дано.

Сбереги себя.

Сбереги, хоть мне назло,

сбереги себя,

Как убитое дитя, с поля вынеси.

Тень реальности за мной

скучно стелется.

Я очнулась – не суди,

что изменница.

Я себя не сберегла,

вся развеялась.

Ради Творчества ушла

из Бессмертия.

Видишь: продана сполна,

утром вывесят[2],

И распяты два крыла

у той вывески.

...Пробужденье мне дано

иль самоубийство?

Только ты, хоть не меня —

сбереги себя.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ