Исповедь нормальной сумасшедшей — страница 24 из 29

В комнате штаба я честно призналась, что такое у меня впервые, но к подобным заявлениям им было не привыкать, старший уже начал заполнять бумагу мне на факультет, тут я разревелась и сказала, что теперь никогда не смогу писать стихи. Как ни странно, это подействовало. Меня отпустили.

Вышла на остановку автобуса. Было утро. Передо мной били часы на высокой башне. Я заметила время и усмехнулась: ну вот, мне как раз восемнадцать лет. В срок потеряла невинность.

В душе была пустота.

* * *

Но следующие годы отнесли меня очень далеко от несбыточного.

По сути, я стала обычной жизнерадостной вертихвосткой, авантюристкой. Мне, к примеру, очень нравился тот сдержанный, статный парень Олег с «чеховской» дачей, года на два старше меня, а пылким ухажером был Сергей Севрюгин из Бауманского на год младше. Мы бурно целовались, Сергей забрасывал меня стихами:

Никчемный, нелепый, ненужный зиме,

Но нежный и верный дождь в январе.

Опять уверяешь: забудь обо мне

А я налетаю, как дождь в январе.

Твердишь – ну и что же? – о разнице лет.

Но все же возможен дождь в январе.

Ты помнишь о ливне, и что я тебе —

Смешной и наивный дождь в январе.

...Напишешь, что утром ты видишь во сне

Такой безрассудный дождь в январе.

Я читала эти стихи Олегу, он вдумчиво вслушивался, дергая ус, стихи хвалил, велел, чтоб я этого парня ценила. Тогда я решила выйти за Сергея замуж с одним условием: свидетелем у него будет Олег.

Свадьба была в «Арагви», и кульминацией моего торжества было, когда однокурсники вынесли мне на подушке очки Олега: он вусмерть напился с горя...

...Мы снимали комнату у самого края леса на Открытом шоссе, бывало, на опушку выходили лоси. Сергей целыми днями лежал на диване, а я бегала по коммунарским сборам, слетам самодеятельной песни.

В белых густых ромашках

Хлещет шальной дождь.

А у меня однажды

Был молодой муж, —

писала я, заранее с ним прощаясь. Вскоре тайком от мамы с помощью папиного друга гинеколога я сделала аборт. Сергей мне был не нужен. Но еще предстояла практика в газете южного города, откуда он был родом. Мне было стыдно, что родители Сергея меня «приняли всерьез», а у меня это было «понарошку»! Хотя честно пыталась Сергея растормошить, водила на задания, учила писать. Но – напротив меня в кабинете сидел блистательный журналист Валентин Герасимов, не спускавший с меня ярких карих глаз. Вскоре вся редакция собралась ехать на автобусе к морю, я решила ехать без Сергея...

Утром он пришел меня провожать и очень хотел войти в автобус, я не пускала. Автобус стоял на крутой улице, с придорожных яблонь гулко падали яблоки и катились вниз по мостовой. Этот стук яблок я запомнила незабываемым укором.

Набегали на ощупь волны на песок.

Ночь была короткая, как перочинный нож.

Ах, милая школьница, шелковый бант

Чертит что-то ножичком на крышках парт.

Не режет он – ранит, и боль в ногах

Русалка на палубе танцует вальс.

Думаете – просто: из сказки в жизнь?

Ноженьки, ноженьки, больно, держись!

Что же это, что ж это – кровь в висок?

Как же это, как же это – на губах песок?

Полусонной осенью все смывает дождь

Помнится, колется короткая ночь.

Боль от измены сменялась удалью, когда прочь летели все условности этого условного, ненастоящего брака. Дождавшись, когда Сергей уснет, я прыгала прямо в окно с нашего первого этажа и бежала к Валентину, чей дом был по соседству. Однажды возвращаюсь, а у окна сидит свекровь, поджидает меня. Уж не помню, что я ей наплела, но такое чудовище, каким я была, и помыслить трудно.

Чтоб избавиться от всей этой грязи, решила, вернувшись в Москву, затеять развод с Сергеем. Сначала уехала от него в дальнюю поездку в Кирилло-Белозерский монастырь, куда он писал мне длинные любовные письма. А я – в ответ:

Уехала, не помню и не больно.

Твое письмо, доверчиво-слепое,

А знать – труднее, не любить – труднее,

Здесь снег идет в зеленые аллеи.

Прирученного мне не надо счастья,

Себя бы в руки взять до ломоты в запястьях,

Как в камне сжал веков и ветра стынь

Кирилло-Белозерский монастырь.

Лишь колокол звучит скупым признаньем.

Я сохраню навек его молчанье.

Надтреснутое, мудрое молчанье

Дороже мне малиновых стозвонов,

Что дом пустой обходят стороною,

Слетает пепел с сигареты стылой.

Прости, я разучилась быть любимой.

Приехав в Москву, я объявила Сергею о разводе. Он в нашей общаге на Ленгорах устраивал истерики, симулировал самоубийство (запирался в душевой и наматывал на шею тоненькие бечевки, закрепляя их на палку для шторы, для пущего эффекта делал легкий надрез на руке и измазывал лицо кровью). Чем вызывал во мне еще большее презрение.

Отправив его к родителям, перед которыми чувствовала глубокую вину, я осталась с опустошенной душой и с бесприютной нежностью к Олежке.

Сонный скрежет листьев сонных

На моем сыром окне.

Будто где-то очень больно

Чьей-то коже и душе.

Легких бабочек наплывы

Тихо падают в огонь,

Для меня не ты – мой милый,

И не я – твоя любовь.

Мне доказывать не надо,

Что большой беды в том нет.

Только ноет старой раной

Неотправленный конверт.

Казалось, сама его добропорядочность и основательность сдержат мои авантюрные всплески. Но вот мы оказываемся на летней практике, он в Петрозаводске, я в Архангельске. И, заболев сильной ангиной, вдруг беру авиабилет до Петрозаводска и сваливаюсь к нему на выходные в общежитие. Он нисколько не был шокирован, устраивает меня в чистой коечке, а сам садится писать информацию в газету. Я еще тогда подумала, что уж больно с трудом ему дается такое простое дело.

Гуляли с ним по Петрозаводску, он был нежен и заботлив, но никаких слов признаний так и не сказал. Пребывали с ним в неопределенности до конца четвертого курса, когда нас обоих включили в поездку в ГДР. Так мы бродили парочкой, воодушевленные и веселые, и нас почему-то принимали за французов. В последний день пребывания пошли тратить оставшиеся пфенниги по пивным заведениям на Унтер-ден-Линден. И вот, с трудом удерживаясь на ногах под каким-то деревом, Олег делает мне предложение. Добавив, что я должна буду уважать его родителей. Его отец, известный драматург, и мать – писательница очень многое для него значат, но мне почему-то это дополнение кажется неуместным, и вообще я с ужасом обнаруживаю, что за прошедшие годы любви и стихов очарование Олега как-то померкло. Ловлю себя на подлой мысли: ну, может, хоть дача в Переделкино и папина машина меня удержат...

Чинный дом на Кутузовском, где мы живем с родителями, непременные две сосиски с гречневой кашей по утрам, непременная тишина, когда «папа работает». Церемонные застолья, куда мы с младшей сестрой и друзьями вносили дух капустников, переодеваний, эпиграмм...

Вскоре родители покупают нам однокомнатную квартиру на Герцена: встроенные шкафы светлого дерева, яркие занавески... Олег подолгу разглядывает меня на подушке, подперев голову рукой, и резюмирует: «существо». Ребенка считает преждевременным, надо сначала написать диплом, усаживает в горячие ванны, помню, как иду по зимней улице и с грустью обращаюсь к своей девочке (я чувствовала, что будет девочка): ты здесь никому не нужна... И через день – угроза выкидыша. На вопрос в гинекологии, будем ли сохранять ребенка, Олег долго молча дергает ус, тогда я решаю за обоих: сохранить. Но уже поздно: выкидыш. Ночью лежала без сна, выли собаки, и мне казалось, это после «чистки» мою девочку выбросили собакам на помойку...

Жизнь наша с Олегом потускнела. Однажды я расплакалась: купи котенка, пусть хоть что-то живое будет. Олег послушался. Котенок был совсем крохотный, он спал вместе с нами. И однажды я обнаружила рядом с собой холодное тельце. Олег сам вынес его в коробочке и спустил в мусоропровод.

А меня все больше захватывала жизнь в «Комсомолке», где я стала работать после университета. Яркие, талантливые люди, атмосфера высоких идей и розыгрышей... В газете была романтичная полоса для подростков «Алый парус», а капитаном его был Юрка Щекочихин, любимец всей редакции, сам вечный подросток. Его кредо было «Умри за строчку». Мы стали дружить втроем: я, Юрка и семнадцатилетний поэт Андрюшка Чернов. Юрка любил, обхватив нас за шеи, прижать лбами друг к другу и так долго стоять, будто надышаться нами не мог. Помню, заехали в какую-то деревню, спали в избе на русской печи, и Юрка вдруг сказал: «Нарисовать бы картину, где все линии жизни смяты, а через все полотно тянется уставшая, упавшая рука художника». Он всегда жил взахлеб, сминая все линии жизни.

Вечерами на Герцена я закрывалась на кухне и до полуночи, а то и позже, говорила по телефону то с Юркой, то с Андрюшкой, и никак мы наобщаться не могли, а ведь только что расстались.

... В тот день шел дождь, и на тротуарах стояли огромные лужи. Юрка, как всегда, провожал меня до моей престижной высотки на улице Герцена. Помню, на площади Восстания я подняла ногу, чтоб перешагнуть лужу, и вдруг слышу: «А слабо тебе бросить все это?» (короткий кивок в сторону нашей с Олегом высотки). И, опуская ногу на другую сторону лужи, я вдруг выпаливаю: «А не слабо!»

В тот же вечер, прихватив раскладушку, ушла в никуда.

Юрка был по определению бездомный. Те квартиры друзей, куда он меня притаскивал, повергали меня в ужас. Ежедневные попойки, затем веселые любовные утехи. Юрка в них не участвовал, он или засыпал сразу, или исчезал в ночь. Я же, отсидевшись пару бессонных ночей на чьей-то кухне, в итоге вдруг обнаружила себя в постели с высоким худым смуглым красавцем-брюнетом, оказавшимся егерем в далеком лесном краю. Он тут же стал звать меня с ним жить в тайгу и отпустил, лишь только заручившись адресом подруги, к которой я решила сбежать из этой веселой компании.