Исповедь. Прогулки одинокого мечтателя — страница 19 из 36

Всю жизнь я буду помнить ботаническую экскурсию, совершенную мною однажды по направлению к горе Робела в судебном округе г-на Клер. Я был один, углубился в извилины горы и, переходя из леса в лес, от утеса к утесу, дошел до такого укрытого уголка, что в жизни мне не приходилось видеть зрелища более дикого. Черные ели вперемежку с исполинскими буками, из которых многие повалились от старости, переплелись ветвями и ограждали этот приют непроницаемым препятствием; несколько просветов в этой мрачной ограде открывали снаружи только обрывистые скалы да страшные пропасти, куда я не осмеливался заглянуть иначе, как лежа на животе. Филин, сова и орлан издавали крики в горных расщелинах, и лишь какие-то немногочисленные, но смелые птички умеряли мрачность этого глухого угла; там я нашел зубчатый Heptaphyllos, цикламен, Nidus avis, большой Laserpitium и некоторые другие растения, долго очаровывавшие и занимавшие меня; незаметно покоренный сильным впечатлением от предметов, я забыл о ботанике и растениях, сел на подушки из Lycopodi’eв и мхов и принялся мечтать свободней при мысли, что нахожусь в убежище, не известном никому на свете и где преследователи не разыщут меня. Скоро гордое чувство примешалось к этим грезам. Я сравнивал себя с великими путешественниками, открывающими необитаемый остров, и самодовольно говорил себе: «Конечно, я первый из смертных проник сюда»; я смотрел на себя, почти как на второго Колумба. Пока я тешил свое самолюбие этой мыслью, я услышал неподалеку какое-то пощелкивание, показавшееся мне знакомым. Прислушиваюсь: тот же звук повторяется и усиливается; удивленный и заинтересованный, я встаю, пробираюсь сквозь чащу кустарников в ту сторону, откуда идет шум, и в ложбине, в двадцати шагах от того самого места, где я воображал себя первым посетителем, обнаруживаю чулочную мануфактуру.

Не могу описать смутных и противоречивых чувств, охвативших мое сердце при этом открытии. Первым движением души было чувство радости оттого, что я снова среди людей, в то самое время как считал себя в полном одиночестве. Но ощущение это, мелькнувшее быстрей молнии, скоро уступило место более устойчивому мучительному чувству человека, который не в состоянии даже в альпийских пещерах избежать жестоких рук людей, озлобленно жаждущих терзать его, – потому что я был вполне уверен, что на этой фабрике нет, пожалуй, и двух человек, которые не были бы вовлечены в заговор, возглавлявшийся священником Монмоленом, вербовавшим своих агентов в самых отдаленных местах. Я поспешил прогнать эту печальную мысль и под конец стал смеяться над собой, над своим детским тщеславием и над тем, как я был смешно наказан.

Но, в конце концов, кто мог бы думать, что найдет мануфактуру в пропасти? На всем свете одна только Швейцария отличается таким смешением дикой природы и человеческой индустрии. Вся Швейцария, если можно так выразиться, – только большой город, улицы которого, более широкие и длинные, чем улицы Сент-Антуана, усеяны лесами и пересечены горами, а дома, разбросанные и редкие, сообщаются между собой только английскими садами. Я вспомнил в связи с этим еще одну ботаническую экскурсию, которую за несколько времени до того дю Пейру, Дешерни, полковник Пюри, судья Клер и я совершили на гору Шассерон, с вершины которой открывается вид на семь озер. Нам сказали, что на этой горе только один дом, и мы, конечно, не догадались бы, какова профессия того, кто в нем жил, если б к этому не добавили, что хозяин – книготорговец, у которого хорошо идут дела в стране. Мне кажется, один факт такого рода лучше знакомит с Швейцарией, чем все описания путешественников.

Вот еще один факт того же или почти того же характера, позволяющий не хуже узнать народ, совсем не похожий на швейцарцев. Во время моего пребывания в Гренобле я часто совершал маленькие ботанические экскурсии за город с г-ном Бовье, местным адвокатом, – не потому, что он любил ботанику, а потому, что, сделавшись моим телохранителем, он поставил себе за правило, насколько это было возможно, не отходить от меня ни на шаг. Однажды мы гуляли с ним по берегу Изера, в месте, полном колючего боярышника. Я увидал на этих кустах спелые ягоды; мне захотелось попробовать их из любопытства; найдя, что у них кисловатый и очень приятный вкус, я принялся есть эти ягоды, чтобы освежиться; г-н Бовье оставался все время возле меня, не следуя моему примеру и ничего не говоря. Подошел один из его друзей и, увидев, что я поклевываю ягоды, сказал мне: «Ах, сударь! Что вы делаете? Неужели вы не знаете, что эти ягоды ядовиты?» – «Ядовиты?!» – воскликнул я в изумлении. «Конечно, – продолжал он, – и всем это настолько известно, что никто в наших краях не станет их есть». Я взглянул на г-на Бовье и спросил: «Что же вы меня не предупредили?» – «Ах, сударь, – ответил он мне почтительно, – я не решился на такую вольность». Я засмеялся над этим удивительным дофинуазским смирением, прервав, однако, свой маленький завтрак. Я был и остаюсь убежден, что всякое произведение природы, приятное на вкус, не может быть вредно или, во всяком случае, вредит только при излишестве. Однако, признаюсь, весь тот день я слегка прислушивался к себе; но я отделался небольшим беспокойством; я очень хорошо поужинал, выспался еще лучше и утром встал совершенно здоровым, хотя проглотил накануне пятнадцать или двадцать ягод страшного боярышника, ядовитого в очень малых дозах, если верить тому, что говорили на другой день все в Гренобле. Этот случай показался мне таким забавным, что я не могу вспомнить о нем без того, чтоб не посмеяться над странной скромностью г-на адвоката Бовье.

Все мои ботанические походы, разнообразные впечатления от поразивших меня в том или ином месте предметов, мысли, ими порожденные, случаи, которые при этом бывали, – все это оставило во мне воспоминания, которые пробуждаются при виде растений, собранных в тех местах. Я уже больше не увижу этих прекрасных пейзажей, этих лесов, озер, рощ, этих скал и гор, вид которых всегда трогал мое сердце; но теперь, когда я не могу больше бродить по тем счастливым местам, мне стоит только открыть свой гербарий, и вот я уже перенесен туда. Части растений, мной там сорванных, служат мне достаточным напоминанием обо всем этом великолепном зрелище. Для меня мой гербарий – дневник ботанических занятий, заставляющий меня повторять их с новым очарованием; он оказывает на меня такое действие, будто волшебный фонарь снова рисует их перед моими глазами.

Вот цепь дополнительных мыслей, привязывающих меня к ботанике. Она объединяет и воскрешает в моем воображении образы, наиболее ему приятные: благодаря ей память беспрестанно рисует мне луга, воды, леса, одиночество, в особенности мир и покой, который я всегда находил среди всего этого. Она заставляет меня забывать преследования со стороны людей, их ненависть, их презрение, их обиды и все страдания, которыми они отплатили мне за нежную и искреннюю привязанность к ним. Она переносит меня в тихие края, в среду людей простых и добрых, как те, с которыми я жил когда-то. Она напоминает мне и мою юность, и мои невинные удовольствия; она дает мне снова наслаждаться ими и еще довольно часто делает меня счастливым в самой печальной судьбе, какой когда-либо подвергался смертный.

Прогулка восьмая

Размышляя о состояниях души моей при всех обстоятельствах моей жизни, я бываю крайне поражен, видя так мало соответствия между разными поворотами моей судьбы и вызываемыми ими во мне обычными чувствами благополучия или угнетения. Краткие промежутки благоденствия не оставили мне почти никакого приятного воспоминания о внутреннем и постоянном его влиянии на меня; и наоборот, во всех несчастьях своей жизни я ощущал, что постоянно полон чувств нежных, трогательных, отрадных, которые как бы изливали на раны моего истерзанного сердца целительный бальзам, превращая его боль в наслаждение, и у меня осталось о них только милое воспоминание, свободное от всего горького, испытанного мною в то время. Мне кажется, что я больше наслаждался прелестью существования и в самом деле больше жил, когда чувства мои, так сказать стесненные вокруг моего сердца моей участью, не стремились ко всему тому, что так ценят люди, но что само по себе очень мало заслуживает уважения, хотя и составляет единственную заботу тех, кого почитают счастливыми.

Когда все вокруг меня было в порядке, когда я был доволен всем окружающим и средой, в которой мне приходилось жить, я наполнял ее своей любовью. Моя общительная душа охватывала другие предметы. И, постоянно увлекаемый далеко от себя бесчисленными интересами, милыми привязанностями, беспрестанно занимавшими мое сердце, я как-то забывал о себе самом, принадлежал целиком постороннему и в непрерывной сердечной тревоге узнавал все непостоянство человеческих дел. Эта бурная жизнь не давала мне ни внутреннего мира, ни внешнего покоя. Счастливый по видимости, я не знал ни одного чувства, способного выдержать испытание мысли и доставить мне настоящее наслаждение. Никогда я не был вполне доволен ни другими, ни собой. Людская сутолока оглушала меня, одиночество мне надоедало; я испытывал потребность в беспрестанной перемене мест и нигде не чувствовал себя хорошо. Между тем всюду я был чествуем, желанен, хорошо принят, обласкан; у меня не было ни одного врага, ни одного недоброжелателя, ни одного завистника. Так как все старались услужить мне, нередко и сам я имел удовольствие услужить многим; не имея ни достатка, ни службы, ни покровителя, ни больших талантов, как следует развитых и признанных, пользовался преимуществами, со всем этим связанными, и не видел ни одного человека в каком бы то ни было общественном слое, судьба которого казалась бы мне лучше моей. Чего же не хватало мне, чтобы быть счастливым? Не знаю; знаю только, что я не был счастлив. Чего не хватает мне теперь, чтобы быть самым несчастным из смертных? Ничего из того, что люди могли внести от себя для достижения этого. И вот в таком плачевном положении я все-таки не поменялся бы своим существом и судьбой со счастливейшим из них и все-таки предпочитаю оставаться в своем несчастье самим собой, чем стать кем-нибудь из этих людей, наслаждающихся своим благополучием. Предоставленный самому себе, я живу, правда, своим собственным внутренним существом; и хотя мне достаточно самого себя, я пережевываю, так сказать, впустую, воображение мое иссякает, а мои угасшие мысли не дают больше пищи сердцу. Моя ослепленная, подавленная моими органами душа день ото дня слабеет и под тяжестью этого груза уже не имеет сил вырываться по-прежнему из своей ветхой оболочки.