Исповедь. Прогулки одинокого мечтателя — страница 24 из 36

Когда-то я с удовольствием жил в свете, не видя в глазах окружающих ничего, кроме доброжелательства или, самое большее, безразличия у тех, кто не знал меня; но теперь, когда стараются столько же выставить меня напоказ, сколько скрыть от народа мое подлинное существо, я не могу выйти на улицу без того, чтоб тотчас не увидеть себя окруженным мучительными предметами. Я ускоряю шаг, спешу выйти за город; как только я вижу зелень, я начинаю дышать свободно. Нужно ли удивляться, что я люблю одиночество? На лицах людей я не вижу ничего, кроме вражды, а природа всегда улыбается мне.

Все-таки, – нужно признаться, – я еще испытываю радость, живя среди людей, пока они не знают меня в лицо. Но этой радостью мне не дают пользоваться. Еще несколько лет тому назад я любил проходить утром по деревне и смотреть на земледельцев, которые чинят свои цепы, или на женщин, сидящих у дверей с детьми на руках. В этом зрелище было что-то такое, что трогало мое сердце. Иногда, сам того не замечая, я останавливался, глядел на житье-бытье этих добрых людей и чувствовал, что вздыхаю, не зная почему. Не могу сказать, видели ли меня растроганным этим маленьким удовольствием и захотели тоже отнять его у меня, – но из того, как изменяется выражение лиц, когда я прохожу теперь по деревне, и из того, как на меня смотрят, я поневоле должен заключить, что мое инкогнито постарались раскрыть. То же самое случилось со мной, еще более явно, у Дома инвалидов. Это прекрасное учреждение всегда интересовало меня. Я не могу смотреть без умиления и благоговения на эти группы добрых старцев, которые, подобно старцам Лакедемона, могут сказать:

В прошлом каждый здесь умел

Бить врага, – и юн и смел.

Одним из любимых моих удовольствий было бродить во время прогулки вокруг Военной школы; мне приятно было порой встречать по пути инвалидов, которые, сохранив прежнюю вежливость военных людей, проходя мимо, кланялись мне. Этот поклон, который сердце мое возвращало им сторицей, был мне приятен и увеличивал удовольствие, испытываемое при виде их. Так как я не умею скрывать ничего, что меня трогает, я часто говорил об инвалидах и о впечатлении, которое они производят на меня. Этого было довольно. Через некоторое время я заметил, что я для них уже не незнакомец или, скорей, что я стал для них еще большим незнакомцем, – потому что они теперь смотрят на меня теми же глазами, что и публика. Куда девалась вежливость, куда девались приветствия? Неприязненный вид, уклончивый взгляд пришли на смену их первоначальной учтивости. Так как прежняя, свойственная военным прямота не позволяет им, подобно другим, прикрывать свою враждебность предательски усмехающейся маской, они совершенно открыто выказывают сильнейшую ненависть ко мне; и такова безмерность моего несчастия, что я вынужден испытывать уважение к тем, кто не скрывает от меня своей ненависти.

С тех пор я уже менее охотно хожу гулять в сторону Дома инвалидов; но так как мои чувства к ним не зависят от их чувств ко мне, я всегда с уважением и интересом смотрю на этих престарелых защитников своей Родины, хотя мне очень тяжело видеть, как дурно платят они мне за то, что я воздаю им должное. Когда я случайно встречаю кого-нибудь из них, кто не получил соответствующих инструкций или кто, не зная меня в лицо, не обнаруживает никакого отвращения ко мне, вежливое приветствие его вознаграждает меня за неласковое обращение остальных. Я забываю о них, чтобы думать только о нем; я воображаю, что его душа похожа на мою и также недоступна для ненависти. Я испытал это удовольствие еще год тому назад, когда переправлялся в лодке на Лебединый остров, чтоб погулять там. Какой-то бедняга-инвалид сидел в ней, ожидая попутчика для переправы. Я сел в лодку и велел лодочнику отчаливать. Было волнение, и переправа оказалась продолжительной. Я едва решался сказать инвалиду слово, из боязни встретить грубость и отпор, как обычно; но его любезный вид ободрил меня. Мы разговорились. Он показался мне человеком разумным и порядочным. Я был удивлен и очарован его открытым, приветливым обращением. Я не привык к такой обходительности. Удивление мое кончилось, когда я узнал, что он только что приехал из провинции. Я понял, что ему еще не указали на меня и не дали инструкций. Я воспользовался своим инкогнито, чтобы побеседовать несколько мгновений с человеком, и понял по той радости, которую при этом испытал, до какой степени редкость удовольствий, даже самых обычных, может увеличить их цену. Выйдя на берег, инвалид вынул из кошелька два своих жалких лиара. Я заплатил за перевоз и попросил его спрятать их, дрожа от страха, как бы он не возмутился. Этого не произошло; напротив, старик, казалось, был тронут моим вниманием, а особенно тем, что я помог ему выйти из лодки, так как он был старше меня. Кто поверит, что из-за этого я плакал от радости как ребенок? Я умирал от желания вложить ему в руку монету в двадцать четыре су – на табак; я так и не посмел. Тот же стыд, удержавший меня тогда, часто мешал мне делать добрые дела, которые наполнили бы меня радостью и от которых я воздерживался, оплакивая потом свою глупость. На этот раз, простившись со своим старым инвалидом, я скоро утешился мыслью, что поступил бы, так сказать, против собственных принципов, примешивая к учтивому поступку деньги, унижающие благородство этих принципов и оскверняющие их бескорыстие. Надо спешить на помощь тем, кто в ней нуждается; но в повседневном течении жизни предоставим естественной благожелательности и учтивости делать свое дело, не допуская, чтобы что бы то ни было продажное и мелочное осмелилось приблизиться к такому чистому источнику и отклоняло его течение или загрязняло его. Говорят, в Голландии люди требуют платы, если скажут вам, который час или укажут дорогу. Должно быть, это презренный народ, если он торгует самыми простыми обязанностями человека.

Я заметил, что в одной только Европе гостеприимство продается. По всей Азии вам оказывают приют бесплатно. Я понимаю, что там не так легко найти все удобства. Но разве это ничего не значит – иметь возможность сказать себе: «Я человек, и меня принимают у себя люди; они дают мне кров из чистого чувства человечности». Нетрудно перенести мелкие лишения, если сердцу оказывают лучший прием, чем телу.

Прогулка десятая

Сегодня, в Вербное воскресенье, исполнилось ровно пятьдесят лет с того дня, как я впервые встретился с г-жой де Варанс. Ей было тогда двадцать восемь лет: она родилась вместе с веком. Мне еще не было семнадцати, и моя пробуждающаяся чувственность, о которой я пока сам не знал, сообщала новый жар сердцу, от природы полному жизни. Если было не удивительно, что она отнеслась благосклонно к юноше живому, но тихому и скромному, наружности довольно приятной, то еще менее удивительно было то, что женщина очаровательная, полная ума и грации, вызвала во мне вместе с благодарностью чувства более нежные, чем я сам умел понять. Но менее обычно то, что это первое мгновение встречи решило мою участь на всю жизнь и, посредством неустранимого сцепления обстоятельств, предопределило всю мою судьбу до конца дней. Душа моя, самые драгоценные способности которой еще не успели развиться, не имела тогда сколько-нибудь определенной формы. Она ждала в каком-то нетерпении того мига, который должен был дать ей эту форму, но миг этот, хоть и ускоренный этой встречей, все же наступил не так быстро; и при той простоте души, которую мне сообщило воспитание, для меня надолго сохранилось восхитительное, но обычно быстролетное состояние, когда любовь и невинность живут в одном сердце. Она меня отдалила. Все звало меня обратно к ней. И я вернулся. Это возвращение определило мою судьбу, и еще задолго до того, как она стала моей, я жил только ею и для нее. Ах, если б ее сердцу было довольно одного меня, как моему было довольно ее одной! Какие тихие, восхитительные дни потекли бы для нас вдвоем! Мы знали такие дни, но как они были коротки и быстротечны и какая участь сменила их! Не проходит дня, чтоб я не вспоминал с восторгом и умилением это неповторимое и короткое время моей жизни, когда я во всем был самим собой, без примеси и без помех, и о котором действительно могу сказать, что тогда я жил. Я могу сказать почти как тот начальник преторианцев, который, впав в немилость у Веспасиана, отправился мирно доживать свой век в деревню: «Семьдесят лет провел я на земле, а жил только семь». Без этого короткого, но драгоценного периода я, быть может, так и не узнал бы себя, потому что во всю остальную свою жизнь, покладистый и уступчивый, я был до такой степени волнуем, колеблем, терзаем чужими страстями, что, будучи почти бездейственным в такой бурной жизни, с трудом разобрал бы, чтó в моем собственном поведении действительно моего, – настолько жестокая необходимость не переставая угнетала меня. Но в те немногие годы, любимый женщиной, полной снисходительности и нежности, я делал что хотел, был тем, чем хотел быть, и благодаря тому употреблению, которое дал своим досугам, поддержанный ее наставлениями и примером, я сумел придать своей еще простой и нетронутой душе наиболее подходящую ей форму, которую она сохранила навсегда. Склонность к одиночеству и созерцанию родилась в моем сердце вместе с доверчивыми и нежными чувствами, созданными для того, чтобы ее питать. Сутолока и шум подавляют и душат их, мир и покой оживляют их и возбуждают. Мне нужно уйти в себя, чтобы любить. Я уговорил маменьку поселиться в деревне. Уединенный дом на склоне холма был нашим приютом, и там, в пределах четырех-пяти лет, я насладился целым веком жизни и счастья, чистым и полным, скрашивающим своим очарованием все, что есть ужасного в моем теперешнем положение. Мне нужна была подруга по сердцу – я имел ее. Я желал жить в деревне – я достиг этого. Я не мог вынести принуждения – я был совершенно свободен и даже лучше, чем свободен, потому что, принуждаемый только своей привязанностью, я делал лишь то, что хотел делать. Все мое время было заполнено нежными заботами или сельскими занятиями. Я ничего не желал, кроме продолжения столь сладостного состояния; единственным моим страданием было опасение, что оно недолго продлится; и опасение это, порождаемое стесненностью наших обстоятельств, было не лишено оснований. С тех пор я стал мечтать о каком-нибудь занятии, которое отвлекло бы