Исповедь сталиниста — страница 39 из 83

— Что все это значит?! — Меня душили слезы. — Это же фашизм!

Написанное по-украински Галаджев прочитать не смог. В его кабинете как раз находился на приеме незнакомый мне генерал-майор.

— Я знаю украинский. Давайте переведу на русский, — предложил он и, взяв письмо, начал его читать.

Вслушиваясь в басистый голос генерала, я стыдливо вытирал слезы и всматривался в его лицо, покрывавшееся при чтении бледностью; полагал, что генерала больно жалят панические, недоумевающие фразы письма и рождают ко мне сочувствие. Я не ошибался, хотя еще не угадывал главной сущности происходящего. Взглянув на Галаджева, увидел, что он побагровел, лоб его покрылся испариной, а темные глаза, казалось, еще больше потемнели, выплескивая смятение и грозную досаду…

Ослепленный бешенством, я хрипло подытожил прочитанное:

— Когда на фронте мне приказывали поднимать бойцов в атаку, никто не интересовался, кто я по национальности!.. А теперь в моем селе черт-те что обо мне думают! Вся родня всполошилась! Сухари для передачи мне в тюрьму сушат!..

В кабинете воцарилась тягостная тишина. Галаджев окаменело сидел с опущенными глазами. Я вопросительно посмотрел на генерала, еще державшего в руке письмо моего брата. И вдруг меня осенило: ведь генерал был по национальности еврей, о чем явственно свидетельствовали черты его лица.

Мне почему-то стало страшно. Подумалось: прочитанное им письмо ударило ему в сердце во много крат больше, чем мне!.. Как разрядится эта чудовищная неловкость? Что скажет сейчас генерал-лейтенант Галаджев, какое примет решение?.. У меня вдруг остро заболела левая скула, раздробленная осколком в июне 1941-го, и запылала левая щека. Заметив это, Галаджав сказал:

— Успокойтесь, товарищ Стаднюк. И присядьте…

В это время у него на столе зазвонил один из телефонов. Галаджев будто не слышал звонка. А сидевший у приставного стола генерал-майор тихо спросил у него:

— Меня, значит, выдворят из армии по этим же мотивам?

Телефон не утихал, и Галаджев вдруг поспешно взял трубку. Заговорил изменившимся, подавленным голосом:

— Слушаю… Да, генерал у меня… Нет! Я категорически против его увольнения в запас! — И сердито бросил трубку. Затем обратился ко мне: Оформляйте, товарищ Стаднюк, на десять дней внеочередной отпуск, берите жену и в офицерской форме, при орденах, появитесь в родном селе, пображничайте. Пусть люди увидят, что с вами ничего не случилось.

— А что отвечать на их вопросы?!

— Скажите, недоразумение, глупость. Правды не говорите: стыдно за армию… Виновных строго накажем! — И сочувственно посмотрел на генерала. А вас прошу не обижаться… В нашу жизнь вторглось что-то непонятное и неприемлемое. Будем мужаться… Возвращайтесь в свою часть и служите…

4

Побывал я в родном селе, показался озадаченным землякам, расспросил у Бориса, как выглядел приезжавший за сведениями обо мне полковник. Без труда определил, что это был мой коллега по Политуправлению. Но уклониться от расспросов не удалось…

Гостили мы с Тоней и братом Борисом у Ивана Исихиевича Стаднюка младшего брата нашего отца. С его хлебосольным домом еще летом 1945 года, когда редакция газеты «Мужество» переехала вместе со штабом 27-й армии из Австрии в Винницу, я познакомил своих друзей Семена Глуховского, Сашу Сидоренко, Сергея Сергеевича Смирнова. На грузовике-полуторке мы дважды приезжали из Винницы в Кордышивку и сиживали в застолье у Ивана Исихиевича. Позже в его гостеприимной хате побывали вместе со мной Михаил Алексеев, Олесь Гончар, Микола Зарудный, Анатолий Софронов, Федор Верещагин (главный режиссер Винницкого драмтеатра)…

Иван Исихиевич был необыкновенно интересной личностью — острослов, веселый рассказчик, любитель песен. Повидал он в жизни многое. В русско-японскую войну награжден двумя Георгиевскими крестами, служил ординарцем у коменданта Порт-Артура, потом (с 1904 года) командира 3-го Сибирского корпуса генерал-лейтенанта Стесселя. Почитал его как самого выдающегося русского генерала (может, потому, что тот подарил Ивану Исихиевичу хромовые голенища для сапог).

Во время фашистской оккупации Винничины, опасаясь, что немцы казнят его, как отца трех офицеров Красной Армии (танкиста Федора, моряка Феодосия и летчика Ивана), Иван Исихиевич самочинно стал заменять сельского священника. Зная церковно-славянский язык и церковные обряды, он отпевал умерших, крестил новорожденных, венчал женихов и невест… И все-таки не уберег двух дочерей — Елену и Нину. Их угоняли на работы в Германию…

Так вот, сидим мы за довольно богатым по тем временам угощением. На столе самогонка-первач, холодец, вареники, домашняя колбаса… Во время оживленного разговора дядька вдруг спросил у меня:

— Иван Фотиевич, а как понять, что тобой тут интересовались? Вызывал меня в сельраду московский полковник, допрашивал, действительно ли мы родные братья с твоим покойным батькой. И о покойной Марине Гордеевне, матери твоей, расспрашивал. По селу разные слухи пошли. Одни говорили, будто ты в немецкой жандармерии служил, другие — лошадь у Буденного украл…

Слух о лошади Буденного меня развеселил; вспомнилась наша коммунальная квартира на Можайском шоссе. Где бы я мог ее держать?.. Но куда тут было деваться от прямого вопроса? Пришлось сказать правду: меня заподозрили на службе в сокрытии своей истинной национальности. Кому-то показалось, что никакой я не украинец, а еврей — жид по-местному. Слово «еврей» в подольских селах, бывших когда-то под Польшей, не употреблялось; об антисемитизме никто из крестьян не имел ни малейшего понятия и недобрых чувств к евреям никогда не питал.

— А если б и жид, то что, не человек?! — Иван Исихиевич страшно удивился, но тут же, о чем-то вспомнив, перевел разговор на другое: Слушай, Иван Фотиевич! Помоги мне в одном святом деле!.. Понимаешь, во время немецкой оккупации я год прятал у себя на чердаке двух, как ты их называешь, евреев. Кормил их, поил, старался, чтоб соседи не подглядели и домашние не проболтались… Они, эти хлопцы, время от времени по ночам куда-то уходили, потом возвращались — не трудно догадаться: с партизанами держали связь… Опять исчезали. А однажды ушли и не вернулись. До сих пор ни слуху ни духу о них… А в прошлом годе чинил я крышу хаты и вдруг нашел на чердаке сумку с деньгами. Пересчитал гроши, и в глазах у меня потемнело: корову можно было купить!.. Но два года назад — денежная реформа, будь она проклята! Я тайком подался в Киев, захватил плетенку самогона-первача, торбу сала, полмешка орехов и пробился через добрых людей к самому наркому финансов Украины. Брешу ему, так, мол, и так: скопил деньги на корову, спрятал их и запамятовал, куда именно. И вот нашел! Прошу поменять на новые… Нарком пригласил своих служак, советуется с ними. Они хохочут, а я плачу — так мне было жалко, что раньше не нашел сумку… Забрали они у меня гроши, дали расписку и сказали, что будут с Москвой советоваться… Уже год прошел, а они до сих пор советуются… Помоги, ты же в Москве свой человек!.. Постучись к Сталину!.. Похлопочи!

Как я ни доказывал Ивану Исихиевичу, что мне в Москве до Сталина еще дальше, чем ему до Бога, — не поверил. Все твердил, что он смело обращается к Богу ежедневно… И вынудил меня пообещать выяснить «в верхах», возможно ли обменять ему деньги…

— Или пусть Сталин прикажет корову мне дать! — подытожил дядька наш разговор.


* * *

Вернулся я в Москву еще более обозленный. Принял решение «крепко поговорить» с полковником, выяснявшим в Кордышивке мою родословную, и рассказать об этом на партсобрании, хотя понимал, что ездил он в Кордышивку с благословения начальства. Но не застал на службе «коллеги». Он отбыл в Симферополь инспектировать окружную газету «Боевая слава», в которой я служил до переезда в Москву.

— Надеется и на тебя какой-нибудь компромат там собрать, — шепнул мне один из работников нашего отдела. — Чего он взъелся? Звонил в редакции газет, где ты печатаешься, выяснял, не злоупотребляешь ли служебным положением…

Я действительно иногда печатался в «Красной звезде», «Красном воине» (газете Московского военного округа), осоавиахимовских газете и журнале. Увлекался написанием статей о боевых действиях подразделений на разной местности и в разное время года, сам рисовал к статьям схемы, которые тоже публиковались. И делал это не только для журналистского престижа, но и ради заработка: на служебный денежный оклад трудно было прокормить семью, тем более что тогда требовалось подписываться на государственные займы в размере двух-трех месячных жалований в год. Это был открытый грабеж, противиться которому никто в армии не смел… Но при чем здесь служебное положение?

В Симферополе числился за мной «грех» уже не мнимый и не «замоленный». В начале 1947 года я брал для газеты интервью у командующего войсками нашего Таврического военного округа генерала Попова Маркияна Михайловича. Шла речь о задачах боевой подготовки войск на летний период. Маркиян Михайлович, светлейший из советских военачальников, рассказывал мне о предстоящих задачах, посматривая в какие-то документы. Я старательно записал все, а через несколько дней отвез ему на визу двухполосную статью за его подписью. Виза была получена, но при запуске номера газеты в печать воспротивился военный цензор: в статье якобы вскрывались планы секретного характера. Я по телефону доложил об этом командующему. Он потребовал передать трубку цензору и сказал ему, что берет публикацию статьи под свою ответственность, на что имел право.

Вышла газета. Все мы радовались статье генерала Попова, удостоились похвалы начальника Политуправления округа. Посланный Маркияну Михайловичу гонорар он через своего адъютанта передал в конверте мне… А вскоре поступил приказ то ли начальника Генерального штаба, то ли наркома обороны, в котором нашему командующему объявлялся выговор за вскрытие секретного плана боевой подготовки войск на очередной год…

Это был удар по всей редакции и особенно по мне, как главному соучастнику допущенной оплошности. Но никакого возмездия не последовало. Всю ответственность Маркиян Михайлович взял на себя.