Исповедь старого дома — страница 16 из 52

— И курила бы ты сейчас те же самые «Мальборо», — говорила хорошо принявшая на грудь очередная подруга, — и запивала бы «Наполеоном», и обстановочка была бы такая же богатая, только твоя личная, а не казенная. И разъезжала бы небось на «Мерседесе», а не на «Волге».

— Ну, зато «Волга» с водителем, — пыталась отшутиться мама.

— Я серьезно, — обижалась подруга.

— В таком случае, — мама тоже вмиг становилась серьезной, — объясни мне, пожалуйста, зачем мне квартира, машина и коньяк без него? Хотя без него только и останется, что коньяк.

Подруга терялась, отмахивалась, говорила непонятное Мишке:

— Ничего-то ты вокруг себя не видишь.

Мама соглашалась:

— И не хочу.

А Мишка терялся в догадках: чего такого особенного она не видит и почему, если мама могла иметь столько всего интересного без папы, она этого не имеет.

Впрочем, такие воспоминания случались довольно редко. Гораздо чаще на кухне раздавалось:

— А помнишь, как Тамарка надела парик и отправилась к Борьке на свидание, а он ее не узнал и все пытался познакомиться?

— А помнишь, как бутылку портвейна на билеты в Большой поменяли?

— Ага. Пришли, а там Плисецкая в главной партии.

— А помнишь, в доме кино рядом с Лановым сидели?

— А на выставке Дали у служебного входа с Глазуновым столкнулись.

— Вот видишь, как выгодно быть женой академика.

И женщины смеялись, а Мишка восторженно крутил головой и слушал, слушал, слушал до тех пор, пока воспоминания не приобретали опасный характер:

— А помнишь, в Политех бегали?

— Да, столько народу собиралось на литературные вечера.

— И ведь заслушивались же, и стихи знали, и учили, и повторяли.

— Удивительно. Сейчас как-то уже не так.

— Да, меняются поколения.

Тогда Мишка соскальзывал со стула и спешил укрыться в недрах квартиры от разговоров о вымирании культуры, деградации молодежи и просьб прочитать хотя бы несколько строк из Вознесенского или Рождественского.

Он даже представить себе не мог в те годы, что посиделки с подругами матери оказывают на формирование его личности гораздо большее влияние, чем нотации отца, который читал лекции до того скучным голосом, что физика и математика представлялись Мишке не менее скучными и нудными. Зато литература, искусство, живопись, поэзия казались ему живыми. Они были наполнены эмоциями, царившими на кухне, весельем, беззаботным смехом и затаенной грустью. Мальчик начал читать, и в подростковом возрасте мог и поддержать беседу о Джеке Лондоне, и продекламировать что-то из Евтушенко. Иногда его просили, и он с удовольствием откликался на просьбы, видя, какое удовольствие доставляет этим матери. Но чаще о нем не вспоминали, потому что он сам потерял интерес к кухонным посиделкам. Нового там ничего не происходило, а все старое он знал наизусть. К тому же у любого нормального подростка найдутся дела гораздо более важные, чем участие в беседе двух, а то и трех-четырех не вполне трезвых женщин. Возможно, он не рвался туда и потому, что при желании мог слышать все из своей комнаты. Дверь на кухню никогда не закрывалась, а женщины говорили возбужденно и громко, так что нужды таиться и подслушивать не было никакой.

Не было бы ее и в тот день, который начался как обычно: звонок в дверь, поворот ключа в баре, пачка сигарет, бутылка коньяка и фарфоровые чашки на столе. Голос матери — спокойно и тихо о чем-то рассуждающий. Тихо. Слишком тихо. Мишка выглянул из своей комнаты, прошлепал по коридору: кухонная дверь была закрыта. Странно, непонятно, интригующе и даже немного страшно. Ну, как тут не опуститься на корточки и не превратиться в слух?

— Этого не объяснить словами, — услышал он, как с грустью повторила мама.

— Ну, сделай усилие! Мне действительно непонятно, что может заставить настолько раствориться в человеке, настолько забыть о собственной гордости?

Долгое молчание. Мишка даже губу прикусил, чтобы ненароком не выдать своего присутствия. Потом мама ответила:

— Может, это просто любовь?

— Люби! Люби, кто тебе не дает? Но и о себе не забывай тоже!

— А я только о себе и думаю в данной ситуации.

— Глупости!

— Вовсе нет.

О какой любви говорили женщины, какую такую ситуацию имели в виду, Мишка так и не понял. Заметил только, что подруга эта к ним в дом больше не приходила. Впрочем, как и другие. Не было больше беззаботных посиделок, песен под гитару и дыма в форточку. Мама становилась все грустней, все больше лежала на диване, уткнувшись в книгу, а то и без нее и на все Мишкины расспросы лишь отмахивалась:

— Это не объяснить словами.

— Оставь ее, — только и вздыхала бабушка, — не приставай!

Мишка не приставал, хотя ему очень хотелось понять, куда подевались веселые тетки, чем так озабочена мама и почему папа теперь пропадает в своем институте даже по выходным.

Мамина дружба с диваном закончилась так же внезапно, как началась. В один прекрасный день она поднялась и объявила, что пойдет работать.

— Работать? — охнула бабушка. — Да куда? Кто тебя возьмет-то?

— Кто-нибудь да возьмет, — мама побежала к зеркалу, вытащила из ящика косметичку и начала краситься.

— Работать! — обрадовался Мишка.

Ему было пятнадцать, и отсутствие в доме матери открывало радужные перспективы. Конечно, оставалась еще и бабушка, но она имела обыкновение ходить на рынок, в магазин, в прачечную. К тому же у нее тоже были подруги, которых время от времени необходимо было проведывать.

Работу мама нашла в каком-то научном биологическом журнале. У нее появились коллеги, авторы и цветы. Папа перестал работать в выходные, снова стал обращать на Мишку внимание и читать нотации. Хотя однажды вместо нотации прозвучало:

— Ты скоро станешь старшим братом.

И Мишка полез обниматься к отцу, потом накинулся на маму, поднял ее — маленькую, хрупкую, закружил по комнате, а она смеялась довольным, бархатистым своим сопрано, а бабушка все охала, охала и причитала:

— Поставь скорее, еще уронишь!

Отец просто наблюдал. А потом мама взяла гитару и запела про падающий снег, хотя на дворе зеленел май и снега в помине не было.

Мишка вдруг задумался о том, как несколько недель назад не смог ответить на вопрос учителя литературы, что такое счастье. А теперь он знал: это падающий снег и скользящее по нему бархатное сопрано. Но только все равно он не смог бы это объяснить словами. Да и зачем? Слова были не нужны.

— Не все можно объяснить словами, — неожиданно согласился Михаил с драчливой прихожанкой, — но бить детей все же не следует.

— Я уж постараюсь, батюшка.

Женщина была его ровесницей, и Михаил с трудом сдержался, чтобы не прыснуть от этого все еще непривычного ему обращения. Но сутана требовала соблюдения правил игры, и он поднял правую руку, собрал пальцы в горсть и осенил крестом свою доверительницу. Она ушла успокоенной, не ведая о том, какую бурю чувств подняла своим признанием в душе того, кого принимала за священника.

Михаил вышел из церкви, пересек двор и вошел в дом, в котором наконец-то снова смог превратиться в себя самого. Он снял сутану, аккуратно повесил на гвоздик (уроки отца Федора не прошли даром), лег на кровать прямо в джинсах и в футболке и перед тем, как провалиться в тяжелый сон, вспомнил лукавый стариковский взгляд, ничуть не омраченный тяжелой болезнью, и подумал: «Ох, неспроста вы это затеяли, отец Федор. Ох, неспроста…»

8

Непростые отношения собаки и дома достигли апогея. Собака ходила, валялась и лаяла, где хотела. Всюду совала нос, что-то вынюхивала и постоянно шевелила ушами, не желая делиться с домом своими наблюдениями. Вообще, дом ничего не имел против собак. Они всегда нравились ему больше кошек. Возможно, потому, что люди, жившие в доме, оказывались преимущественно собачниками, а может быть, потому, что однажды летом к гостившей в доме кошке сбегались все коты округи и устраивали ночью такой концерт, что не давали спать обитателям дома, чей покой он привык охранять. Кошки с домом не церемонились: точили когти об обои, а то и об обивку мягкой мебели, висели на занавесках, отдирая их от карниза, рылись в мусорном ведре, раскидывая помои по кухне. Собаки были все же аккуратнее: сворачивались у камина и грели косточки, сладко похрапывая. На шторах не качались, по шкафам не скакали и не орали по весне дурными голосами. Собаки существовали, не нарушая того, что дом ценил превыше всего: его собственного покоя. Они относились к нему с почтением, не претендуя на лучшие места в комнатах и признавая главенство людей.

Эта собака была другой. Она все время вертелась около женщины, мешая дому рассматривать новую хозяйку и делать умозаключения. Женщина суетилась возле больной, и собака вертелась тут же, будто могла помочь протереть пролежни или поменять белье. Женщина отправлялась в сад, собака бежала следом, не отставая ни на шаг. Женщина доставала свои сокровища: начинала шкурить, клеить и красить, собака садилась подле, внимательно рассматривая инструменты в коробке, будто размышляя, каким из них может воспользоваться, чтобы помочь хозяйке.

Дом сердился. Люди были его привилегией. Он хотел знать о них все, он любил слушать и делать выводы из разговоров, обрывков фраз и даже взглядов. Но женщина разговаривала только с собакой, да и то как с ребенком:

— Сейчас мы здесь подкрасим, а вот тут покроем лаком. У нас знаешь какой комод получится? Всем комодам комод.

Или еще:

— Это, Дружок, называется кисть. Кисть, понимаешь? Ну, что ты тычешься носом? Я же сказала: «Кисть». Получай по носу, любопытная Варвара.

Дому бы радоваться: собаку ругают, но в этой ругани столько любви, что дом только еще больше завидует и возмущенно скрипит дощечками под легкими шагами женщины.

А иногда она садится на кухне, опускает руку вниз к собачьему уху, говорит:

— Давай, Дружка, с тобой посидим, повспоминаем, — и замолкает.

Пальцы женщины скользят по густой, блестящей шерсти. Собака сидит, боясь шелохнуться, и вздрагивает только тогда, когда ей на голову неожиданно падает горячая капля из слез женщины. Тогда собака вскакивает, ставит лапы ей на колени, заглядывает в глаза и пытается облизать лицо. В такие минуты дом почти любит собаку, потому что она утешает его любимицу, жалеет ее. Но дом старше и мудрее собаки. Он знает, что гораздо больше пользы вышло бы не из собачьего сочувствия, а из его — дома — участия. Если бы женщина только довер