Едва я сделал этот лживый намек, как мама, сидевшая до этого на деревянном пороге нашего дома и спокойно слушавшая меня, мгновенно вскочила. Она всплеснула руками, кровь ударила ей в лицо, по щекам потекли слезы. Я увидел, что очень напугал ее, и сам тоже жутко испугался, гадая при этом, что она сейчас скажет.
— Тогда, — сказала она, — я еду с тобой. Быстро, быстро поехали. Он не должен, не должен умереть. Мне необходимо его увидеть!
Сколь сильна, сколь велика была любовь этой простой женщины! Много лет прошло после последнего поцелуя ее возлюбленного, но она помнила его так, словно это было вчера. Сама смерть уже прикоснулась к ней, но это не смогло стереть, не смогло предать забвению прикосновение ее любимого.
— Он написал тебе? — спросила мама.
— Успокойся! — сказал я.
И так как моя мама не умела писать и читать, я позволил себе еще одну низкую ложь:
— Он своей рукой написал мне несколько предложений. И это говорит о том, что ему не так уж плохо, — сказал я.
Моментально успокоившись, она поцеловала меня. И я не устыдился этого поцелуя.
Она дала мне двадцать рублей — довольно тяжелую, завернутую в голубой носовой платок горсть серебра. Засунув ее под рубаху, я немедленно отправился в Одессу.
Да, друзья мои, я ехал в Одессу, ехал с чистой совестью, не чувствуя никакого раскаянья. Передо мной была цель, и ничто не могло меня удержать. Когда я приехал, был сияющий, весенний день, и я впервые в жизни увидел большой город. Причем это был не типичный большой русский город. Во-первых, потому, что Одесса была портовым городом, а во-вторых, я слышал, что большинство улиц и домов в ней были построены по европейским образцам. Одесса, наверное, не сравнима с Петербургом, с тем Петербургом, что жил в моем воображении, но она тоже была большим, очень большим городом. Одесса лежала у моря, в ней был порт, это был первый город, в который я приехал один, по собственной воле, и он стал первой ступенью на моем странном пути наверх.
Покидая вокзал, я под рубахой нащупал свои деньги — они были на месте. Я снял комнату в маленькой гостинице неподалеку от порта, полагая, что очень важно жить как можно ближе к князю. Я ведь слышал, что он живет в доме «у моря», а значит — тоже недалеко от порта. У меня и на мгновение не возникало сомнения в том, что князь, узнав о моем приезде, тут же начнет настойчиво меня упрашивать поселиться у него. О дальнейшем я не думал, я сгорал от любопытства, так мне хотелось узнать то место, где располагался его таинственный дом. По моим представлениям, в Одессе все должны были знать, где живет князь Кропоткин, но спросить об этом хозяина гостиницы я не отваживался. Причиной тому был и сковывающий меня страх так открыто наводить справки, и в то же время — своего рода позерство. Мне уже казалось, что я и есть князь Кропоткин, и меня веселил этот спектакль, в котором я, так сказать, инкогнито в очень дешевой гостинице скрываюсь под смешной фамилией Голубчик. Я решил узнать, где он живет, у первого полицейского.
Но сначала пошел в порт. Не спеша шатаясь по оживленным улицам большого города, я задерживался у каждой витрины, в особенности у тех, где были выставлены велосипеды и ножи. Я строил всевозможные планы относительно покупок, ведь завтра или послезавтра можно будет купить все, что мне нравится, даже совсем новую школьную форму. Прошло много времени, и вот я пришел в порт. Море было темно-синим. В сто раз синее, чем небо, и вообще красивее неба, потому что его можно было потрогать руками. И если в небе парили недосягаемые облака, то по морю плыли осязаемые, снежно-белые, большие и маленькие корабли.
Колоссальный, неописуемый восторг наполнил мое сердце, и на какое-то время я даже забыл о князе. Некоторые стоящие в гавани корабли еле-еле покачивались, и когда я к ним приблизился, то услышал неустанные удары голубой воды о белое размягченное дерево и о черное жесткое железо. Я видел громадные, похожие на летящих по воздуху железных птиц краны, извергающие из широко разинутого темно-коричневого зева свой груз прямо на ожидающие тут же корабли. Каждый, друзья мои, кто впервые в жизни увидел море и порт, знает, о чем я говорю. И я не стану утомлять вас долгими описаниями.
Через какое-то время я почувствовал голод и направился в кондитерскую. Я был в том возрасте, когда, испытывая голод, идешь не в ресторан, а в кондитерскую. Там я досыта наелся и, думаю, произвел большое впечатление на окружающих своей непомерной любовью к сладкому. Располагая деньгами, я поглощал одно пирожное за другим, выпил две чашки очень сладкого шоколада, а когда уже собирался уйти, к моему столику неожиданно подошел некий господин и что-то сказал, чего я не сразу понял. Наверное, в первый момент я выглядел очень напуганным. И только когда он продолжил, я начал медленно что-то понимать. Впрочем, говорил он с иностранным акцентом. Я тут же догадался, что он не русский, и этот факт сам по себе вытеснил мой первый испуг и пробудил во мне что-то вроде гордости. Почему? Не знаю. Мне сдается, что мы, русские, чувствуем себя польщенными, когда нам выпадает возможность пообщаться с иностранцем. А под иностранцами мы подразумеваем именно европейцев, то есть людей, в сравнении с нами более разумных, но вовсе не таких достойных. Нам порой кажется, что Бог был особенно благосклонен к европейцам, несмотря на то что они в него не верят. Потому-то, скорее всего, и не верят, что он был к ним так добр. В результате они заносятся, думая, что сами создали этот мир, и вдобавок еще им не довольны, хотя, по их же мнению, сами несут за него ответственность. Видишь, думал я про себя, разглядывая иностранца, в тебе, должно быть, есть что-то особенное, если с тобой заговорил европеец, тем более что он намного старше тебя, лет на десять, наверное. Мы будем с ним вежливы, мы покажем ему, что мы не какой-нибудь там простой крестьянин, а образованный русский гимназист…
Рассматривая этого иностранца, я отметил, что он, как говорится, — пижон. В руках у него была мягкая красивая соломенная шляпа, какую в России, конечно, не купишь, и тросточка с серебряным набалдашником. На нем были желтоватый сюртук из русской чесучи, белые брюки в тонкую голубую полоску и желтые ботинки на пуговицах. Вместо пояса его изящный живот обтягивала жилетка из белой, ребристой ткани, застегнутая на три изумительные, сияющие радугой перламутровые пуговицы. Необыкновенно эффектно смотрелась его плетеная золотая цепочка для часов с большим карабином посредине и множеством мелких подвесок: пистолетиком, ножичком, зубочисткой и миленьким, крошечным колокольчиком. И все это — из чистого золота. Лицо этого господина я тоже хорошо запомнил. У него были очень густые, черные как смоль, разделенные на пробор волосы, узкий лоб и маленькие, закрученные кверху усики, чьи кончики заползали в ноздри. Лицо у него было бледное и, как говорится, интересное. И весь он показался мне тогда изысканным, очень благородным господином из Европы. Должно быть, сказал я себе, с обычным русским, каких в кондитерской было много, он не заговорил бы. Во мне же глазом европейского знатока он, несомненно, сразу увидел что-то особенное; увидел, что я, пусть еще безымянный, но настоящий князь.
— Я вижу, вы здесь, в Одессе, — чужой, — сказал иностранец. — Я тоже. Я не из России. Стало быть, в известном смысле мы — товарищи. Товарищи по судьбе!
— Я только сегодня приехал, — сказал я.
— А я неделю назад.
— Откуда вы? — спросил я.
— Я венгр, из Будапешта, — ответил он. — Разрешите представиться: меня зовут Лакатос, Йено Лакатос.
— Но вы хорошо говорите по-русски.
— Учил, друг мой, учил, — сказал венгр, хлопнув при этом набалдашником трости меня по плечу. — У нас, венгров, большой талант к языкам!
Мне было неприятно ощущать на плече его трость, и я смахнул ее. Он извинился, улыбнувшись и показав свои блестящие, белые, немного опасные зубы и розовые десны. Его черные глаза сверкали. Я еще никогда не видел ни одного венгра, но какое-то представление о них у меня уже было. Оно сложилось из всего, что я знал о них из истории. Не могу сказать, что эти знания пробуждали во мне хоть какое-то уважение к этому народу. На мой взгляд, они были еще менее европейцами, чем мы. Они были пробравшимися в Европу и оставшимися в ней татарами. Они были подданными австрийского короля, так мало их ценившего, что он обратился к нам, русским, за помощью, дабы подавить поднятый венграми мятеж. Наш царь помог, и восстание было подавлено. Возможно, я бы не стал ближе знакомиться с этим господином Лакатосом, если бы он вдруг не сделал кое-что невероятно поразившее меня. Из левого кармашка своей ребристой жилетки он достал маленький, плоский флакончик и его содержимым побрызгал лацканы своего сюртука, голубой в белую крапинку галстук и руки. И тут поднялся такой сладкий, одурманивший меня аромат, мне почудилось, что это прямо-таки божественное благовоние. Я не смог ему противостоять. И когда Лакатос сказал, что мы должны вместе поужинать, я тут же согласился.
Обратите внимание, друзья мои, как жестоко обошелся со мной Господь, подсунув мне этого надушенного Лакатоса на первом же перекрестке моего пути. Без этой встречи моя жизнь сложилась бы совсем иначе.
Да, Лакатос повел меня прямиком в ад. Правда, этот ад он опрыскал духами.
Одним словом, мы пошли вместе — господин Лакатос и я. Первым делом мы вдоль и поперек исходили улицы Одессы. Тут только я обратил внимание, что мой спутник хромает. Хромота его была едва заметна; собственно говоря, это была даже не хромота — он своей левой ногой словно прочерчивал по брусчатке какую-то фигуру. С тех пор я ни разу не видел такого грациозного хромого. Он не выглядел немощным, а его хромота, скорее, походила на искусный трюк, и именно это меня сильно насторожило. Должен вам сказать, что в то время я был настроен скептически и, кроме того, безмерно гордился этим своим скептицизмом. Я казался себе очень умным, поскольку, несмотря на свой юный возраст, уже знал, что небо — это голубой воздух, в котором нет ни ангелов, ни Бога. И хотя у меня была потребность в них верить, и в действительности мне было очень жаль, что в небе я должен видеть лишь воздух, а во всех земных событиях — сплошную слепую случайность, все же я не мог отказаться от своих познаний и той высокомерной гордости, что они мне придавали. Эти чувства были во мне столь сильны, что вопреки жажде поклонения Богу, я все же был вынужден поклоняться, так сказать, самому себе. Но когда я заметил эту грациозную, эту заискивающую хромоту моего товарища, то в мгновение ока почувствовал, что это был никакой не человек, не венгр, не Лакатос, это был посланник ада. И тут мне вдруг стало ясно, чего стоил мой скептицизм, он был таким же пустым местом, как и прочие глупости, которые я в ту пору называл «своим мировоззрением». Ибо, несмотря на то что я не верил в Бо