я и правда был Голубчиком, и более никем.
Я возвращался по ровной, освещенной солнцем, песчаной дороге, по которой часа два назад шел сюда. Я низко опустил голову, и у меня было ощущение, что я уже никогда не смогу ее поднять. Она была тяжелой и казалась опухшей, будто ее, мою бедную голову, кто-то сильно отдубасил. Двое полицейских так и стояли на том же самом месте. И сейчас они тоже долго смотрели мне вслед. Спустя мгновение, после того как я прошел мимо них, до меня донесся пронзительный свист. Он шел слева, с берега моря. Этот свист испугал меня, но и в какой-то мере отвлек. Я поднял голову и увидел моего приятеля Лакатоса. Бодрый, в своем светло-желтом сюртучке, он стоял на берегу и помахивал мне тростью. Рядом на гальке лежала его изящная шляпа от солнца. Подняв ее, он двинулся мне навстречу и без видимых усилий взобрался на довольно крутой пригорок, отделявший в этом месте море от дороги. Через пару минут он был уже рядом и протягивал мне свою гладкую руку.
Только в этот момент я заметил, что все еще держу в правой руке подаренную князем табакерку. Я постарался как можно ловчее спрятать ее в сумку. Но при всей быстроте моих движений это не ускользнуло от моего друга Лакатоса. Я понял это по его взгляду и улыбке, хотя поначалу он, ничего не говоря, только весело пританцовывал возле меня. Когда же перед нами появились первые городские здания, он спросил:
— Ну, я надеюсь, все удалось?
— Ничего не удалось, — негодуя от ярости, ответил я, — если бы вы, как обещали вчера, сопровождали меня, все могло бы получиться совсем по-другому. Вы обманули меня! Зачем вы мне написали, что должны уехать? И почему вы до сих пор здесь?
— Что? — закричал он. — Вы что думаете, мне больше нечем заниматься, как беспокоиться из-за ваших делишек? Ночью я получил телеграмму о том, что должен уехать, а потом оказалось, что пока могу остаться. Ну вот, я как настоящий друг и пришел сюда, чтобы узнать, что с вами, как вы.
— Я — никак. Или еще хуже, чем было.
— Он что, не признал вас? Не испугался? Не пригласил?
— Нет!
— Он подал вам руку?
— Да, — солгал я.
— А что еще?
Я вытащил из сумки табакерку и, держа ее на вытянутой руке, остановился, чтобы дать Лакатосу возможность ее рассмотреть. Не притронувшись, он внимательно обвел табакерку глазами и, прищелкнув языком и вытянув губы, тихонько свистнул. Потом он на шаг отпрыгнул, затем вернулся назад и, наконец, произнес:
— Потрясающая штука! Целое состояние! Можно потрогать? — спросил он, уже ощупывая табакерку кончиками пальцев.
Постепенно мы приблизились к городским строениям. Увидев, что навстречу нам движется несколько человек, Лакатос поспешно прошептал:
— Уберите ее!
И я спрятал табакерку.
— Ну, а этот старый лис, он был один? — спросил Лакатос.
— Нет! — сказал я. — В комнату зашел его сын.
— Его сын? У него нет сына. Я хочу вам кое-что сказать. Вчера я позабыл обратить на это ваше внимание! Это не его сын, это сын одного француза, графа П. С момента рождения этого юноши княгиня живет во Франции, в своего рода ссылке. Сына она должна была отдать. Вот такие дела. Должен же быть наследник. Иначе кто удержит все это имущество? Может, вы? Или я?
— Вам это доподлинно известно? — спросил я, и мое сердце, наполнившись чувством мести, зашлось от радости и злорадства. Я вдруг ощутил жгучую ненависть к этому юноше, а старый князь стал мне совершенно безразличен. В один миг все мои чувства, страсти и желания приобрели смысл, я приготовился к новому позору, позабыв о только что пережитом старом. Или еще больше: я полагал, что знаю, кто именно виновен в моем позоре. Если бы — думал я в тот час — этот юноша не вошел в комнату, я наверняка завоевал бы князя. Но он, должно быть, каким-то образом узнал, кто я такой, и поэтому так неожиданно появился. Князь постарел, поглупел, а этот фальшивый сын падшей женщины, этот француз коварно опутал его своими сетями. И когда я об этом думал, огонь ненависти согревал мою душу, и мне становилось все лучше, все легче. Наконец-то жизнь приобрела смысл и цель. Трагизм моей жизни заключался в том, что я оказался несчастной жертвой негодяя. И с этого часа поставил себе цель — уничтожить его. Меня охватило большое, теплое чувство благодарности по отношению к Лакатосу. Ни слова не говоря, я крепко пожал его руку. Мою он больше не отпускал. Так — рука в руке — подобные двум детям, мы шли по направлению к ближайшему ресторану, в котором обильно, с большим аппетитом поели. Говорили мы немного. Лакатос, точно волшебник, достал из кармана жилетки газету, которую до сей минуты я не замечал, и погрузился в нее. Когда с едой было покончено, он попросил счет и, продолжая читать, придвинул его ко мне.
— Пожалуйста, заплатите пока. Мы потом рассчитаемся, — мимоходом произнес он.
Я полез в сумку за своим кошельком, открыл его и увидел, что вместо серебра он наполнен одними медяками. Я поискал, хорошо помня о двух десятирублевых монетах, которые там лежали, порылся еще какое-то время… Меня охватил ужас, на лбу выступил пот. Не было никаких сомнений — прошлой ночью меня обокрали. Тем временем Лакатос, складывая газету, сказал:
— Ну что, пошли?
Потом, посмотрев на меня, испуганно спросил:
— Что случилось?
— У меня больше нет денег, — прошептал я.
Он взял из моих рук кошелек, заглянул в него и сказал:
— Да, бабы!
Затем он достал из бумажника деньги, расплатился, взял меня за руку и начал:
— Ничего страшного, молодой человек, поверьте мне, ничего страшного. В беду мы не попадем ни в коем случае, у нас ведь в сумке имеется такое сокровище, за глаза стоящее не менее трехсот рублей. Мы сейчас кое к кому сходим, но потом, мой друг, вы сразу же отправитесь домой. На сей раз приключений достаточно!
Держась за руки, мы направились туда, куда обещал меня свести Лакатос.
Это был портовый квартал, где в маленьких ветхих домишках жили бедные евреи. Я думаю, это были самые бедные и, к слову сказать, также самые крепкие евреи на свете. Днем они работали в порту: как грузоподъемные краны, они нагружали и разгружали суда. А те, кто послабее, торговали фруктами, семечками, карманными часами, одеждой, ремонтировали сапоги и латали старые брюки — в общем, делали все, что полагается делать бедным евреям. Свою субботу они начинали праздновать в пятницу, с заходом солнца, и поэтому Лакатос сказал:
— Пошли быстрее. Сегодня пятница, и евреи скоро закончат со всеми делами.
Пока я шел туда рядом с Лакатосом, меня охватил сильный страх, мне показалось, будто табакерка, которую я собирался заложить, мне больше не принадлежит, и не Кропоткин мне ее подарил, а я ее украл. Однако я подавил в себе эти чувства и даже повеселел, словно уже забыл об украденных деньгах. Я смеялся над каждым рассказанным Лакатосом анекдотом, хотя совсем их не слушал. Каждый раз я ждал, когда он захихикает, соображал, что история подошла к концу, и после этого разражался смущенным и громким смехом. Я лишь догадывался, что анекдоты были то о женщинах, то о евреях, то об украинцах.
В конце концов, мы остановились перед покосившимся домишком одного часовщика. На доме не было никакой вывески, только по лежащим за окном колесикам, стрелкам и циферблатам можно было понять, что здесь живет часовщик. Им оказался маленький, тощий еврей с дрожащей соломенного цвета козлиной бородкой. Когда он поднялся, чтобы подойти к нам, я заметил, что он хромает. Это была почти такая же приплясывающая хромота, как у моего друга Лакатоса, только не такая аристократическая. Этот еврей походил на грустного, немного замученного ребенка, в глазах которого тлел красноватый огонь. Он взял в свои худые руки табакерку и, как бы взвесив ее, сказал:
— А, Кропоткин!
После чего окинул меня оценивающим взглядом, будто оценивал мой вес своими маленькими глазками, как только что взвешивал в руках табакерку. Внезапно мне показалось, что часовщик и Лакатос — братья, хотя обращались они друг к другу на «вы».
— Итак, сколько? — спросил Лакатос.
— Как обычно, — ответил еврей.
— Триста?
— Двести!
— Двести восемьдесят?
— Двести!
— Пошли, — сказал Лакатос и взял из рук часовщика табакерку.
Пройдя мимо пары домиков, мы подошли к дому другого часовщика, и, когда вошли, я увидел такого же худого еврея с желтоватой бородкой. Он встал, но остался стоять за своим столом, так что не было видно, хромой он или нет. Лакатос показал ему табакерку, и этот второй часовщик точно так же произнес лишь: «Кропоткин».
— Сколько? — спросил Лакатос.
— Двести пятьдесят.
— Годится! — сказал Лакатос, и еврей выплатил нам деньги. Это были десяти- и пятирублевые золотые монеты.
Мы покинули этот квартал.
— Так, мой юный друг, — начал Лакатос, — сейчас мы возьмем машину и поедем на вокзал. Будь умницей, не ввязывайся в дурные дела и береги деньги. При случае пиши мне в Будапешт, вот мой адрес. И он дал мне свою визитку, на которой латиницей и кириллицей было написано:
Йено Лакатос
Торговый агент по продаже хмеля
Фирма «Хайдеггер и Констамм»
Будапешт, улица Ракоци, 31.
Меня сильно покоробило, что он вдруг обратился ко мне на «ты», и поэтому я сказал:
— Я должен вас поблагодарить и дать денег.
— Не стоит благодарности!
— И все-таки, сколько?
— Десять рублей, — сказал он, и я дал ему одну золотую десятирублевую монету.
После этого он жестом подозвал машину, и мы поехали на вокзал.
В нашем распоряжении было совсем мало времени, так как поезд отходил через несколько минут, и уже был дан первый звонок.
Только я хотел подняться на подножку вагона, как вдруг появились двое необычайно крупных мужчин, по одному слева и справа от моего друга Лакатоса. Они подозвали меня, и я подошел. Они вывели нас из здания вокзала, действовали при этом сурово. Никто из нас четверых не проронил ни слова. Мы обошли вокзал, повернули и пошли там, где были особенно отчетливо слышны гудки локомотивов, затем мы оказались у какой-то маленькой двери. Это был полицейский участок. Двое полицейских стояли у дверей, а сидящий за столом чиновник был занят тем, что ловил мух, в большом количестве летающих по комнате. Мухи, не переставая, жужжали и садились на разложенные на столе белые листы бумаги. Поймав одну из них, чиновник брал ее большим и указательным пальцами левой руки и отрывал ей одно крылышко. Затем погружал несчастную в большую чернильницу из перепачканного чернилами белого фарфора. Так мы с Лакатосом и двое сопроводивших нас мужчин простояли примерно четверть часа. Было жарко и тихо. Слышны были только гудки локомотивов, пение мух и тяжелое, как бы похрапывающее дыхание полицейских.