Исповедь — страница 100 из 142

Я нежно любил Дидро, искренне уважал его и с полным доверием рассчитывал на те же чувства с его стороны. Но выведенный из терпения неутомимым упорством, с каким он вечно нападал на мои вкусы, склонности, образ жизни, на все, что касалось только одного меня; возмущенный тем, что человек моложе меня хочет во что бы то ни стало руководить мной, как ребенком; задетый легкостью, с какой он давал обещания, и небрежностью, с какой он их исполнял; наскучив столькими назначенными им, но не состоявшимися по его вине свиданиями и дерзостью, с какою он вновь и вновь назначал их, чтобы опять не прийти; раздраженный тщетными ожиданиями его по три-четыре раза в месяц, в дни, установленные им самим, и обедами в одиночестве по вечерам, после того как я ходил к нему навстречу в Сен-Дени и ждал его весь день, – я чувствовал, что сердце мое переполнено этими многократными обидами. Но последняя показалась мне более важной и больше уязвила меня, чем все остальные. Я написал ему, сетуя на него, но с такой мягкостью и нежностью, что вся бумага моя была залита слезами; и письмо мое было так трогательно, что должно было вызвать слезы и у него. И что же он ответил мне! Вот его письмо от слова до слова (связка А, № 33):


«Я очень рад, что мое произведение вам понравилось и растрогало вас. Вы не разделяете моего мнения об отшельниках. Говорите о них сколько хотите хорошего, но вы будете единственным из них, о ком я буду думать хорошо; да и то еще много нужно было бы тут сказать, если б с вами можно было говорить, не раздражая вас. Женщина восьмидесяти лет! и прочее. Мне передали одну фразу из письма сына г-жи д’Эпине, – эта фраза должна была очень вас огорчить, или же я плохо знаю глубину вашей души».


Надо объяснить последние строки этого письма.

В начале моего пребывания в Эрмитаже казалось, что г-же Левассер там не нравится и она находит дом слишком уединенным. Когда мне были переданы ее разговоры по этому поводу, я предложил отправить ее обратно в Париж, если ей там больше нравится, обещав, что я буду платить за ее помещение и заботиться о ней так же, как если б она жила с нами. Она отвергла мое предложение, уверяя, что в Эрмитаже ей очень хорошо, что деревенский воздух ей полезен; и было видно, что это правда, потому что она там, можно сказать, помолодела и чувствовала себя гораздо лучше, чем в Париже. Тереза уверяла меня даже, что в глубине души ее мать была бы очень недовольна, если бы мы покинули Эрмитаж, который действительно был восхитительным уголком; к тому же она очень любит возиться в саду и в огороде, отданных в ее ведение, а говорит она то, что ей велено говорить, чтобы побудить меня вернуться в Париж.

Когда эта попытка не удалась, они попробовали задеть мою совестливость, чтобы добиться того, чего не добились любезностью, и объявили преступлением, что я держу эту старую женщину в деревне, вдали от врачебной помощи, которая могла понадобиться в ее годы; они не подумали о том, что и она, и многие другие старики, жизнь которых продлил прекрасный воздух этого края, могли получить эту помощь в Монморанси, находившемся в двух шагах от Эрмитажа. Как будто старики существуют только в Париже и нигде в другом месте жить не в состоянии. Г-жа Левассер ела много и с крайней прожорливостью, поэтому она была подвержена разлитию желчи и сильным поносам, продолжавшимся у нее по нескольку дней и заменявшим ей лекарство. В Париже она никогда ничего не предпринимала, предоставляя действовать природе. Так же она поступала и в Эрмитаже, хорошо зная, что это лучшее средство. Все равно: раз в деревне нет ни докторов, ни аптекарей, оставлять ее там – значило, оказывается, желать ее смерти, хотя она чувствовала себя превосходно. Дидро следовало бы определить, до каких лет можно держать старых людей вне Парижа, не подвергаясь обвинению в человекоубийстве. Вот одно из ужасных обвинений, на основании которых он не желал исключить меня из своего приговора, будто только злой ищет уединения; вот что обозначал его патетический возглас и слово «прочее», которое он благодушно к нему добавил: «Женщина восьмидесяти лет! и прочее». Я подумал, что не могу лучше ответить на этот упрек, как обратившись к самой г-же Левассер. Я попросил ее откровенно написать г-же д’Эпине о своем желании. Чтобы она чувствовала себя непринужденной, я не стал читать ее письма и показал ей свое письмо к г-же д’Эпине, которое написал по поводу другого, еще более резкого письма Дидро, оставленного мною по ее настоянию без ответа. Приведу свое письмо к г-же д’Эпине полностью:


Четверг

«Г-жа Левассер будет вам писать, мой добрый друг; я просил ее искренне высказать вам свое мнение. Чтобы она чувствовала себя совсем непринужденно, я сказал ей, что не хочу читать ее письма, и прошу вас ничего не говорить мне о его содержании.

Я не отправлю своего ответа Дидро, раз вы против этого, но я чувствую себя глубоко оскорбленным, и признать себя виноватым было бы с моей стороны низостью и ложью, которых я себе не позволю. Евангелие предписывает получившему пощечину подставить другую щеку, но не просить прощения. Помните ли вы того человека в комедии, который кричит: «Караул!», нанося удары палкой? Вот – роль нашего философа.

Не обольщайтесь тем, что не позволите ему приехать в такую дурную погоду. Гнев даст ему время и силы, в которых отказывает дружба, и в первый раз в жизни он приедет в тот день, когда обещал. Он будет из кожи лезть, только бы приехать и повторить мне на словах те оскорбления, какие бросает мне в своих письмах; я и тут перенесу их терпеливо. Он вернется в Париж и заболеет там, а я, по обыкновению, прослыву ужасным человеком. Что поделаешь? Надо терпеть.

Но не удивляет ли вас мудрость этого человека; он хотел приехать в Сен-Дени в фиакре, пообедать там и привезти меня обратно в фиакре, а через неделю пишет (связка А, № 34), что по своим средствам он может отправиться в Эрмитаж только пешком. Говоря его языком, нельзя считать совершенно исключенной возможность, что эти речи искренни; но в таком случае за неделю произошли странные изменения в его средствах.

Сочувствую вашему горю по поводу болезни вашей матушки, но вы видите, что мое горе еще тяжелее. Меньше страдаешь, когда люди, которых любишь, болеют, чем когда они жестоки и несправедливы.

Прощайте, мой добрый друг. В последний раз говорю с вами об этом несчастном деле. Вы мне пишете о поездке в Париж с хладнокровием, которое очень обрадовало бы меня в другое время».


По совету г-жи д’Эпине я написал Дидро о том, как поступил по отношению к г-же Левассер. И когда г-жа Левассер, как и следовало ожидать, предпочла остаться в Эрмитаже, где она чувствовала себя прекрасно, где всегда имела общество и приятно проводила время, Дидро, уж не зная, какое приписать мне преступление, стал ставить мне в вину эту мою предосторожность, по-прежнему обвиняя меня также за то, что г-жа Левассер живет в Эрмитаже, хотя она сама это выбрала и хотя только от нее зависело вернуться в Париж, сохранив ту поддержку с моей стороны, какую она получала возле меня.


Вот объяснение первого упрека в письме Дидро (№ 33). Объяснение второго упрека содержится в его письме № 34:


«Книжник (это было шутливое прозвище, данное Гриммом сыну г-жи д’Эпине), наверное, писал вам, что на валу было двадцать нищих, погибавших от голода и холода и ожидавших лиара, который вы им обычно давали. Вот образец нашей болтовни, и если бы вы слышали остальное, она позабавила бы вас не меньше».


А вот ответ на этот страшный аргумент, которым Дидро, видимо, весьма гордился:


«Я, кажется, уже ответил Книжнику, то есть сыну откупщика, что не жалею ожидающих моего лиара бедняков, которых он видел на валу; что он, вероятно, щедро вознаградил их; что я назначаю его своим заместителем; что парижским беднякам не придется жаловаться на эту замену; что мне нелегко будет найти столь же подходящую замену для бедных в Монморанси, кои гораздо больше в ней нуждаются. Здесь есть добрый и почтенный старик, который, проведя всю жизнь в труде и больше к нему не способный, на старости лет умирает с голоду. Совесть моя испытывает больше удовлетворения от того, что я каждый понедельник даю ему два су, чем от милостыни оборванцам на валу, даже если б я роздал им сто лиаров. Как вы забавны, философ: вы смотрите на городских жителей, как на единственных людей, по отношению к которым у вас есть обязанности. Между тем только в деревне научаешься любить человечество и служить ему: в городах учишься только презирать его».


Таковы были странные соображения, на основании которых умный человек имел глупость серьезно вменять мне в преступление мое добровольное удаление из Парижа и намеревался доказать мне на моем собственном примере, что нельзя жить вне столицы, не будучи дурным человеком. Мне непонятно теперь, как мог я отвечать ему и сердиться, вместо того чтобы попросту рассмеяться ему в лицо. Тем не менее решения г-жи д’Эпине и вопли, поднятые гольбаховским лагерем, так подкупили умы в его пользу, что большинство считало меня неправым в этом деле и что г-жа д’Удето, восторженная поклонница Дидро, пожелала даже, чтоб я поехал к нему в Париж и сделал первые шаги к примирению; оно было полным и искренним с моей стороны, но оказалось очень непродолжительным. Г-жа д’Удето прибегла к аргументу, победившему мое сердце, указав на то, что Дидро несчастен. Помимо бури, разразившейся против «Энциклопедии»{353}, ему пришлось тогда вынести другую, очень сильную, – по поводу сюжета его пьесы: несмотря на предпосланное пояснение, говорили, что он взят целиком у Гольдони{354}. Дидро, еще более чувствительный к критике, чем Вольтер, был этим подавлен. У г-жи де Графиньи даже хватило злости распустить слух, будто я порвал с ним из-за этого. Мне казалось, что справедливость и великодушие требуют, чтобы я публично доказал противное. Я отправился в Париж и не только провел два дня с Дидро, но и жил у него. С тех пор как я поселился в Эрмитаже, это было мое второе путешествие в Париж. Первое я совершил, поспешив на помощь бедному Гофкуру, когда у него был удар, от которого он никогда вполне не оправился, и во все время болезни Гофкура я не отходил от его постели, пока не миновала опасность.