Исповедь — страница 68 из 142

Я долго ждал ответа. Положение мое становились очень затруднительным; но посол получил наконец письмо от своего брата. Наверно, письмо было резкое: хотя Монтэгю и был подвержен жестоким приступам гнева, я еще не видел у него подобного. Вслед за потоком отвратительных ругательств, не зная больше, что сказать, он обвинил меня в продаже его шифра. Я засмеялся и язвительно спросил, уж не думает ли он, что во всей Венеции найдется человек, достаточно глупый, чтобы дать за его шифр хотя бы экю. Этот ответ привел его в ярость. Он сделал вид, что зовет своих слуг, чтобы выбросить меня в окно. До тех пор я был очень спокоен, но при такой угрозе гнев и возмущение овладели и мной. Я кинулся к двери и запер ее изнутри. «Нет, граф, – сказал я, возвращаясь к нему твердым шагом, – ваши слуги не вмешаются в это дело; будьте довольны, что оно разрешится между нами». Мой поступок, мой вид утихомирили его в тот же миг; было заметно, что он удивлен и испуган. Увидав, что он опамятовался, я простился с ним в немногих словах; потом, не дожидаясь ответа, открыл дверь, вышел и хладнокровно прошел в переднюю мимо его слуг, которые встали, как обычно, и, кажется, оказали бы физическую поддержку скорее мне против него, чем ему против меня. Даже не заглянув в свою комнату, я сейчас же спустился по лестнице и немедленно покинул дворец, чтобы больше туда не возвращаться.

Я направился прямо к Леблону и рассказал ему о случившемся. Он не очень удивился, так как хорошо знал того, о ком шла речь. Он оставил меня обедать. Этот обед, хотя импровизированный, был блестящ; все видные французы, жившие в Венеции, присутствовали на нем, у посла же не было ни души. Консул рассказал о моем деле всей компании. При этом рассказе раздался общий крик негодования против его превосходительства. Он не рассчитался со мной, не дал мне ни одного су; и, оставшись всего-навсего с несколькими луидорами, я не знал, как мне вернуться во Францию. Все кошельки открылись для меня. Я взял цехинов двадцать у г-на Леблона, столько же у г-на де Сен-Сира, с которым, после консула, был ближе всего. Остальных я поблагодарил. В ожидании отъезда я поселился у правителя канцелярии консульства, чтобы ясно показать этим обществу, что нация не является соучастницею в несправедливостях посла. Последний, в ярости от того, что меня чествуют в моей беде, а от него отвернулись, хоть он и посол, окончательно потерял голову и повел себя как бешеный. Он до того забылся, что вошел в сенат с докладом, требуя моего ареста. По совету аббата Бини, я решил остаться еще на две недели, вместо того чтобы ехать через день, как предполагал. Все видели и одобряли мое поведение; всюду меня уважали. Синьория даже не удостоила ответом нелепую записку посла и передала мне через консула, что я могу оставаться в Венеции, сколько мне заблагорассудится, не опасаясь действий сумасшедшего Монтэгю. Я продолжал видеться со своими друзьями; пошел проститься с послом Испании, который принял меня очень хорошо, и с графом Финокьетти, неаполитанским министром; последнего я не застал, но написал ему, и он ответил мне самым любезным письмом. Я наконец уехал, не оставив, несмотря на мои стесненные обстоятельства, никаких долгов, кроме только что упомянутых небольших займов и долга в пятьдесят экю торговцу Моранди. Каррио взял на себя уплату этих денег, и я так и не вернул их ему, хотя мы с ним после этого часто встречались. Но что касается двух вышеуказанных займов, я полностью уплатил их, как только это оказалось для меня возможным.

Прежде чем расстаться с Венецией, надо упомянуть о развлечениях этого города или по крайней мере о том незначительном участии, которое я принимал в них во время своего пребывания там. При описании моей юности уже видели, как мало искал я свойственных этому возрасту удовольствий или во всяком случае тех, которые считаются таковыми. В Венеции я не изменил своих привычек; а мои занятия, которые, кстати сказать, помешали бы мне их изменить, придали остроту простым развлечениям, какие я себе позволял. Первым и самым приятным из них было общество достойных людей: гг. Леблона, де Сен-Сира, Каррио, Альтуны и одного дворянина из Форли; к большому моему сожалению, я забыл его фамилию, но милое воспоминание о нем каждый раз вызывает во мне волнение; из всех, кого я знал в своей жизни, он был наиболее близок мне по духу. Мы оба дружили с двумя-тремя англичанами, умными и начитанными, любившими музыку так же страстно, как мы. У всех этих господ были жены, или приятельницы, или любовницы; последние почти все обладали талантом, и у них устраивались музыкальные вечера или балы. Там играли тоже, но очень мало, – живые интересы, таланты, спектакли делали для нас это занятие бессмысленным. Карты – прибежище скучающих людей. Я вывез из Парижа предвзятое мнение французов об итальянской музыке; но у меня было природное музыкальное чутье, против которого предубеждения бессильны. Вскоре у меня появилось к итальянской музыке влечение, возникающее у каждого, кто способен судить о ней. Слушая баркаролы, я находил, что до сих пор не слыхал настоящего пения; и скоро я так увлекся оперой, что, устав болтать, есть и играть в ложах, когда мне хотелось бы только слушать, я часто скрывался от своей компании и переходил в другую ложу. Там, совсем один, запершись на ключ, я без помехи наслаждался спектаклем и, несмотря на его продолжительность, всегда оставался до конца. Однажды в театре Сен-Кризостом я заснул, – и крепче, чем спал бы в своей постели. Бурные и блестящие арии меня не разбудили, но кто мог бы выразить восхитительное ощущение, которое вызвали во мне нежная мелодия и ангельский напев той арии, что разбудила меня! Какое пробуждение, какое очарование, какой экстаз, когда в одно мгновение у меня открылись и уши, и глаза! Первой моей мыслью было, что я в раю. Я все еще помню эту восхитительную арию и никогда не забуду ее. Начиналась она так:

Conservami la bella

Che si m’accende il cor[25].

Мне захотелось иметь эту арию; я достал ее и долго берег; но она была иной на бумаге, чем в моей памяти. Это были те же ноты, но не то же самое. Эта дивная ария могла исполняться только в моей голове, как было в тот день, когда она разбудила меня.

Музыка, на мой взгляд, далеко превосходящая оперную и не имеющая себе равной ни в Италии, ни в остальном мире, – это музыка scuole. Scuole – благотворительные учреждения, основанные для того, чтобы дать образование нуждающимся молодым девушкам, которым республика впоследствии дает приданое при вступлении либо в брак, либо в монастырь. Среди талантов, которые scuole развивают в молодых девушках, музыкальный на первом месте. По воскресеньям в церкви каждой из четырех венецианских scuole за вечерней можно слушать мотеты для полного хора и оркестра – творения величайших итальянских мастеров, исполняемые под их управлением, причем в хоре, на трибунах, закрытых решетками, поют исключительно девушки, старшей из которых нет и двадцати лет. Я не могу представить себе ничего более упоительного, более трогательного, чем эта музыка: художественное богатство, изысканный стиль песнопений, красота голосов, правильность исполнения – все в этих концертах, лишенных театрального блеска, но восхитительных, соединяется для того, чтобы произвести впечатление, от которого едва ли хоть одно человеческое сердце может быть ограждено. Мы с Каррио ни разу не пропустили воскресной вечерни у Mendicanti{229}. И не мы одни. Церковь всегда была полна любителей музыки; даже оперные певцы приходили совершенствоваться в настоящем искусстве пения по этим прекрасным образцам. Но меня приводили в отчаяние проклятые решетки, пропускавшие только звуки и скрывавшие от меня ангелов красоты, несомненно достойных этой гармонии. Я не мог говорить ни о чем другом. Однажды, когда я заговорил об этом у г-на Леблона, он сказал: «Если вам так хочется посмотреть на этих девочек, ваше желание легко удовлетворить. Я один из попечителей учреждения и приглашу вас к ним на чашку чая». Я не давал ему покоя, пока он не исполнил своего обещания. При входе в гостиную, где находились столь желанные красавицы, меня охватил трепет любви, еще никогда не испытанный мною. Леблон представил мне одну за другой этих знаменитых певиц, имена и голоса которых было все, что я знал о них. «Подойдите, Софи»… Она была ужасна. «Подойдите, Каттина»… Она была крива на один глаз. «Подойдите, Беттина»… Оспа изуродовала ее. Почти ни одной не было без какого-нибудь заметного недостатка. Палач смеялся над моим жестоким разочарованием. Две или три все же показались мне сносными: они пели только в хоре. Я был в отчаянии. За столом с ними стали шутить; они развеселились. Отсутствие красоты не исключает привлекательности; я находил ее в этих девушках. Я говорил себе: «Нельзя так петь, не имея души, она у них есть». Наконец мое мнение о них так изменилось, что я ушел почти влюбленный во всех этих дурнушек. Я едва решился опять пойти послушать их за вечерней. Но вскоре я воспрянул духом. Их пение по-прежнему восхищало меня, и голоса так скрашивали их лица, что, пока они пели, я упорно, наперекор воспоминанию, воображал их прекрасными.

Музыка в Италии стоит так дешево, что нет смысла лишать себя ее, если ее любишь. Я взял напрокат клавесин, и за гроши ко мне приходили четыре или пять оркестрантов, с которыми я раз в неделю исполнял отрывки, доставившие мне наибольшее удовольствие в опере. Я заставил их также сыграть несколько симфонических отрывков из моих «Галантных муз». Потому ли, что они понравились, или из желания мне польстить, но балетмейстер театра Сен-Жан-Кризостом велел попросить у меня два из них, и я имел удовольствие услышать их в исполнении прекрасного оркестра, а танцевала их некая Беттина, хорошенькая и, главное, милая девушка, бывшая на содержании у одного испанца, нашего приятеля, по фамилии Фагоага; потом мы часто проводили у нее вечера.

Что касается веселых девиц, то не в таком городе, как Венеция, воздерживаются от них. И меня могли бы спросить: «Неужели вам не в чем признаться по этому поводу?» Да, действительно я могу кое-что рассказать, и я приступлю к этому признанию с той же искренностью, какую проявил в других.