Исповедь — страница 98 из 142

Я являлся первый, – мне всегда приходилось ждать ее. И как дорого стоило мне это ожиданье! Чтобы развлечься, я пробовал писать ей записки, и то, что я писал в них карандашом, я мог бы начертать своей собственной кровью; я никогда не мог дописать до конца ни одной так, чтобы ее можно было прочесть. Когда г-жа д’Удето находила одну из этих записок в нише – нашем условленном тайнике, – она могла только убедиться, в каком поистине отчаянном состоянии я писал ей. Это состояние, и особенно его длительность, три месяца непрерывного возбуждения и сдержанности, довели меня до такого изнурения, что я не мог оправиться от него в течение нескольких лет; и в конечном счете оно было причиной грыжи, которую я унесу или которая сама унесет меня в могилу. Такова история единственного любовного наслаждения человека с темпераментом, быть может, самым пламенным, но в то же время самым робким, какой только создавала природа. Таковы были последние счастливые дни, отсчитанные мне на земле. С этого времени моя жизнь – почти непрерывная цепь несчастий.

Из всей моей жизни видно, что мое сердце, прозрачное как хрусталь, ни на минуту не могло скрыть сколько-нибудь сильного чувства, овладевшего им. Пусть же решают, мог ли я долго таить свою любовь к г-же д’Удето. Наша близость бросалась всем в глаза, мы не делали из нее никакого секрета. Она была не такова, чтобы нуждаться в этом. Г-жа д’Удето питала ко мне самую нежную дружбу и нисколько не упрекала себя за это; я относился к ней с величайшим уважением, лучше всех зная, как она достойна этого, и нам казалось, что мы в безопасности от пересудов; но так как она была откровенна, рассеянна, ветрена, а я – правдив, неловок, горд, нетерпелив, вспыльчив, мы больше подавали повода к толкам, чем если бы действительно были виновны. Мы оба бывали в Шевретте, часто встречались там, иногда заранее условившись о встрече. Там мы проводили время, как обычно: гуляли каждый день вдвоем, беседовали о любви того и другого, о своем долге, о нашем друге, о своих невинных замыслах; и мы всегда прогуливались в парке против апартаментов г-жи д’Эпине, под ее окнами, откуда она непрестанно наблюдала за нами, думая, что мы бросаем ей вызов, и глаза ее насыщали ей сердце яростью и негодованием.

Все женщины владеют искусством скрывать свой гнев, особенно когда он силен; г-жа д’Эпине, вспыльчивая, но рассудительная, обладала этим искусством в высшей степени. Она притворилась, будто ничего не замечает, ничего не подозревает; она удвоила ко мне внимание, заботливость, чуть не кокетство, однако с невесткой обращалась подчеркнуто неучтиво, выказывала презрение к ней и, казалось, хотела приобщить к этому и меня. Легко понять, что это ей не удалось; но для меня это было пыткой. Разрываемый противоречивыми чувствами, я в одно и то же время был тронут ее вниманием и с трудом сдерживал свой гнев, видя, как она неуважительно относится к г-же д’Удето. Ангельская доброта последней заставляла ее переносить все, не жалуясь и даже не сердясь. К тому же она часто бывала так рассеянна и всегда так мало чувствительна к подобным вещам, что в большинстве случаев ничего не замечала.

Я был поглощен своей страстью, не видел ничего, кроме Софи (это было одно из имен г-жи д’Удето), и даже не заметил того, что стал посмешищем всего дома и гостей. В числе их оказался барон Гольбах, насколько мне известно, до тех пор никогда не бывавший в Шевретте. Будь я тогда таким же недоверчивым, каким стал впоследствии, у меня явилось бы сильное подозрение, что г-жа д’Эпине нарочно пригласила его, чтобы доставить ему забавное зрелище влюбленного гражданина. Но тогда я был так глуп, что не видел того, что всем бросалось в глаза. Однако вся моя глупость не помешала мне заметить, что у барона более довольный, более веселый вид, чем обычно. Вместо того чтобы угрюмо смотреть на меня, по своему обыкновению, он бросал мне насмешливые намеки, которых я совсем не понимал. Я широко раскрывал глаза, ничего не отвечая; г-жа д’Эпине хваталась за бока от хохота; я не мог взять в толк, какая муха их укусила. Так как пока не было ничего, переходящего границы шутки, самое лучшее, что я мог сделать, если б что-нибудь заметил, – это отвечать в том же духе. Но надо сказать, что сквозь насмешливое веселье барона в глазах его просвечивало злорадство, которое, может быть, встревожило бы меня, если бы в то время я заметил это так же ясно, как вспомнил впоследствии.

Однажды, навестив г-жу д’Удето в Обоне после одной из поездок в Париж, я нашел ее печальной и заметил, что она плакала. Я принужден был сдержать себя, так как тут была г-жа де Бленвиль, сестра ее мужа; но как только я улучил минуту, я выразил ей свое беспокойство. «Ах, – сказала она, вздыхая, – я очень боюсь, как бы ваше безумие не стоило мне покоя всей моей жизни. Сен-Ламбер осведомлен – и в дурную сторону. Он не обвиняет меня, но недоволен и, что еще хуже, отчасти скрывает это от меня. К счастью, я ничего не утаила от него в моих отношениях с вами, завязавшихся при его поддержке. Мои письма были полны вами, как мое сердце; я скрыла от него только вашу безрассудную любовь, от которой надеялась вас исцелить; но я вижу, что он хоть и не упоминает о ней, все же ставит мне ее в вину. На нас донесли, меня оклеветали, но не в том дело! Или порвем совсем, или будьте таким, каким вы должны быть. Я больше не хочу ничего скрывать от своего возлюбленного».

Тут я в первый раз почувствовал стыд, унизительное сознание своей вины перед молодой женщиной, чьи справедливые упреки выслушал и чьим руководителем должен был быть. Этого возмущения самим собой, быть может, было бы достаточно, чтобы преодолеть мою слабость, но нежное сострадание к жертве моего безрассудства снова размягчило мое сердце. Увы! Могло ли оно в эту минуту стать твердым, когда оно было переполнено заливавшими его слезами? Однако умиление вскоре перешло в гнев против гнусных доносчиков, видевших только дурное в чувстве преступном, но невольном, и не замечавших, даже не представлявших себе искренней честности сердца, искупавшей его. Недолго оставались мы в неведении относительно того, чьей рукой был нанесен удар.

Мы оба знали, что г-жа д’Эпине в переписке с Сен-Ламбером. Это была не первая буря, поднятая ею против г-жи д’Удето; она делала тысячи попыток оторвать его от возлюбленной, причем иные из них были так успешны, что заставляли дрожать и страшиться последствий. Кроме того, Гримм, кажется, сопровождавший де Кастри в армию, был в Вестфалии{352}, как и Сен-Ламбер. Они виделись иногда. Гримм несколько раз пытался добиться благосклонности г-жи д’Удето, но безуспешно. Очень обиженный, он совсем перестал встречаться с ней. Можно представить себе, с каким хладнокровием он, при своей пресловутой скромности, отнесся к тому, что она, по-видимому, оказывает предпочтение человеку значительно старше его и о ком он, Гримм, с тех пор как стал вхож к великим мира сего, всегда говорил покровительственным тоном.

Мои подозрения относительно г-жи д’Эпине превратились в уверенность, когда я узнал о том, что произошло у меня дома. Когда я бывал в Шевретте, Тереза часто приходила туда, либо для передачи мне писем, либо для ухода за мной, необходимого при моих немощах. Г-жа д’Эпине спросила ее, не переписываюсь ли я с г-жой д’Удето. Тереза призналась в этом, и г-жа д’Эпине стала уговаривать ее передавать ей для прочтения письма г-жи д’Удето, уверяя, что сумеет запечатывать их так ловко, что ничего не будет заметно. Тереза даже вида не подала, что это предложение возмущает ее, и ничего не сказала мне, а только стала лучше прятать письма, которые мне приносила, – очень уместная предосторожность, потому что г-жа д’Эпине приказала следить за ее приходом и, ожидая ее на пути, несколько раз доходила в своей дерзости до того, что сама шарила у нее за корсажем. Больше того! Однажды, напросившись вместе с г-ном де Маржанси на обед в Эрмитаж (в первый раз, с тех пор как я там поселился), она воспользовалась временем, когда я гулял с Маржанси, вошла в мой кабинет вместе с г-жой Левассер и дочерью и стала настаивать, чтобы она показала ей письма г-жи д’Удето. Если бы мать знала, где я прячу эти письма, они были бы выданы; к счастью, только дочь знала об этом и заявила, что я ни одного не сохранил. Ложь, разумеется, – но полная честности, преданности и великодушия, тогда как правда была бы не чем иным, как предательством! Г-жа д’Эпине, видя, что уговорить Терезу ей не удастся, попробовала возбудить в ней ревность, упрекая ее за снисходительность и ослепленье. «Как можете вы не видеть, что между ними преступная связь? – сказала она ей. – Если, несмотря на все, что бросается вам в глаза, вы нуждаетесь еще в доказательствах, постарайтесь получить их; вы говорите, что он уничтожает письма г-жи д’Удето, как только прочтет их; ну, так собирайте аккуратно клочки и давайте их мне: я берусь складывать их». Вот какие наставления давал мой друг близкой мне женщине.

У Терезы хватило такта довольно долго молчать обо всех этих происках, но, видя мое замешательство, она сочла себя обязанной все мне сказать, для того чтоб я знал, с кем имею дело, и принял меры, ограждая себя от готовившихся против меня козней. Мое негодование, моя ярость не поддаются описанию. Вместо того чтобы скрыть свою осведомленность от г-жи д’Эпине и по ее примеру прибегнуть к хитрости, я дал волю своему порывистому нраву и с обычной своей опрометчивостью открыто разразился гневом. Можно судить о моей неосторожности по следующим письмам, достаточно показывающим образ действий обеих сторон.


Записка г-жи д’Эпине (связка А, № 44):


«Что это вас не видно, дорогой друг? Я беспокоюсь о вас. Ведь вы обещали мне как можно чаще приходить сюда из Эрмитажа. Я на это полагалась, а между тем вы не были уже целую неделю. Если б мне не сказали, что вы в добром здоровье, я подумала бы, что вы хвораете. Ждала вас третьего дня и вчера, а вы так и не появились. Боже мой! Что же с вами? У вас нет никаких дел и огорчений, иначе – льщу себя этой надеждой – вы тотчас же пришли бы поделиться ими со мной. Значит, вы больны! Успокойте меня поскорее, прошу вас. Прощайте, дорогой друг; и пусть это «прощайте» принесет мне от вас «добрый день».