Исповедь — страница 109 из 148

занимает большой пруд. Между оранжереей, построенной в широкой части парка, и прудом, дремлющим в кольце холмов, по которым красиво разбросаны рощицы и одинокие деревья, находится упомянутый выше «Малый замок». Здание это вместе с окружающим его участком земли когда-то принадлежало знаменитому Лебрену, любовно выстроившему и украсившему его с тем восхитительным вкусом в области орнаментации и архитектуры, которым питалось творчество этого великого живописца. С тех пор замок перестраивался, однако всегда по чертежам первого владельца. Он невелик, прост, но изящен. Так как он стоит в низине, между водоемом оранжереи и большим прудом, и, следовательно, не огражден от сырости, в нем посредине проделали сквозной перистиль, по бокам которого тянутся в два этажа колонны; благодаря такому устройству воздух овевает все здание и, несмотря на его положение, стены остаются сухими. Если смотреть на это строение с противоположной высоты, откуда открывается на него чудный вид, кажется, что оно со всех сторон окружено водой, и можно подумать, что это какой-то очарованный остров или самый красивый из трех Борромейских островов на Лаго-Маджоре, называемый Isola bella.

В этом-то уединенном здании мне и предоставили на выбор одно из четырех жилых помещений, которые в нем находятся, не считая нижнего этажа, состоящего из зала для танцев, бильярдной и кухни. Я взял самое маленькое и простое, над кухней, которую тоже отдали мне. Комнаты отличались чистотой, мебель в них была белая и голубая. В этом-то восхитительном уединении, среди лесов и вод, под пенье всевозможных птиц, вдыхая аромат цветущих апельсинных деревьев, писал и в непрерывном восторге пятую книгу «Эмиля», и свежим ее колоритом я в значительной мере обязан окружавшей меня обстановке.

С какой поспешностью бежал я каждое утро при восходе солнца вдохнуть благоуханного воздуха в перистиле! Какой вкусный кофе с молоком пил я там наедине с моей Терезой! Моя кошка и собака составляли нам компанию. Одной этой свиты было бы мне довольно на всю жизнь, и я никогда не знал бы скуки. Я чувствовал себя там как в земном раю: моя жизнь текла с той же невинностью, и я наслаждался таким же счастьем.

В свой июльский приезд герцог и герцогиня Люксембургские выказали мне столько внимания и ласки, что, живя у них и осыпанный их милостями, я не мог отблагодарить их иначе как частыми посещениями. Я почти не расставался с ними: утром я шел засвидетельствовать свое почтенье супруге маршала и обедал там, днем отправлялся на прогулку с маршалом; но ужинать я не оставался из-за многолюдного общества и потому, что там ужинали слишком поздно для меня. До сих пор все было пристойно, и ничего дурного не произошло бы, сумей я этим ограничиться. Но я никогда не умел держаться середины в своих привязанностях и просто выполнять требования общества. Я всегда был либо всем, либо ничем; вскоре я стал всем. Видя, что меня чествуют, балуют особы столь значительные, я переступил границу и воспылал к ним такой дружбой, какую позволительно иметь только к равным. В свое обращение я внес всю свойственную ей непринужденность, тогда как они никогда не расставались со своей обычной вежливостью. Впрочем, я никогда не чувствовал себя вполне свободно с супругой маршала. Хоть и не совсем успокоившись относительно ее характера, я опасался его менее, чем ее ума, – он меня тревожил. Я знал, что к разговору она требовательна, и с полным правом. Мне было известно, что женщины, в особенности знатные дамы, желают, чтобы их занимали, и лучше задеть их, чем заставить скучать; по ее замечаниям о только что ушедших собеседниках я мог представить себе, что она должна думать о моих неловких речах. Мне было так страшно разговаривать при ней, что я прибег к вспомогательному средству: это было чтение. Она слышала о «Юлии», знала, что это сочинение печатается, и выразила желание поскорей познакомиться с ним; я сказал, что могу прочесть его; она согласилась. Каждое утро я являлся к ней к десяти часам утра; приходил маршал; дверь закрывали. Я читал, сидя возле ее постели; и я так хорошо рассчитал свое чтение, что его хватило бы на время их пребывания в деревне, хотя бы даже оно не прерывалось[52]. Успех этого средства превзошел мои ожидания. Герцогиня увлеклась «Юлией» и ее автором; она говорила только обо мне, занималась только мной, осыпала меня любезностями, обнимала по десять раз на день. Она пожелала, чтобы мое место за столом было всегда рядом с нею, а когда некоторые вельможи хотели занять его, говорила, что оно принадлежит мне, и сажала их на другое место. Можно представить себе, как меня очаровывала такая благосклонность, если малейшая ласка покоряет меня. Я искренне привязался к ней. Видя такое внимание и чувствуя, что мой ум лишен той приятности, которая могла бы оправдать его, я боялся только одного: как бы приязнь не перешла в отвращенье, – и, к несчастью для меня, этот страх оказался слишком основателен.

Наверно, была какая-то врожденная противоположность между ее образом мыслей и моим, если, помимо тысячи неловкостей, постоянно прорывавшихся у меня в разговоре и даже в письмах, когда я бывал с ней в самых лучших отношениях, случалось, что ей многое не нравилось, и я не мог понять почему. Приведу только один пример, хотя мог бы привести их двадцать. Она знала, что я переписываю для г-жи д’Удето «Элоизу» за постраничную оплату. Она пожелала тоже получить экземпляр на тех же условиях. Я обещал и, включив ее тем самым в число своих заказчиков, написал ей что-то любезное и почтительное по этому поводу; по крайней мере, таково было мое намерение. Вот ее ответ (связка В, № 43), заставивший меня свалиться с облаков:

Версаль, вторник

Я рада, я в восхищении: ваше письмо доставило мне бесконечное удовольствие; спешу сообщить вам об этом и поблагодарить вас.

Вот подлинные выраженья вашего письма: «Хотя вы, несомненно, очень выгодная заказчица, я не без колебаний беру с вас деньги: в сущности, это я должен был бы платить вам за удовольствие работать для вас». Ничего к этому не прибавлю. Я огорчена, что вы никогда ничего не сообщаете мне о своем здоровье. Это интересует меня больше всего. Люблю вас от всего сердца. Признаюсь, что с великим огорчением сообщаю об этом письменно, так как была бы рада сказать вам об этом лично. Герцог любит вас и обнимает от души.

Получив это письмо, я отложил более тщательное изучение его и поспешил ответить, чтобы протестовать против всякого дурного толкования моих слов. А после многодневного обдумыванья – вполне естественно, полный тревоги, по-прежнему ничего не понимая, – вот какой я дал по этому поводу окончательный ответ:

Монморанси, 8 декабря 1759 г.

Со времени моего последнего письма я сотни раз думал об этой фразе. Я рассматривал ее в ее собственном и прямом смысле, разбирал во всех смыслах, какие только можно ей придать, и признаюсь, милостивая государыня, – не знаю, должен ли я принести вам извинения, или это вы должны просить их у меня.

Прошло уже десять лет с тех пор, как эти письма были написаны. Я часто думал о них с того времени; и моя глупость в этом вопросе до сих пор настолько велика, что мне так и не удалось понять, что могла она найти в этой фразе – не говорю обидного, но хотя бы неприятного.

Относительно рукописного экземпляра «Элоизы», который пожелала иметь герцогиня Люксембургская, я должен рассказать, какое сделал к нему добавление, чтобы отличить его каким-нибудь заметным преимуществом от всех других. Я написал отдельно приключения милорда Эдуарда и долго колебался, включать или не включать их, целиком или в отрывках, в это произведение, где они казались мне нужными. В конце концов я решил совсем их выбросить, потому что они отличаются по тону от всего остального и могли нарушить его трогательную простоту. К этому у меня появилось и другое, более веское основание, когда я лучше узнал герцогиню. Дело в том, что в этих приключениях фигурирует одна римская маркиза с отвратительным характером, отдельные черты которого, совсем не свойственные герцогине, могли быть приписаны ей теми, кто знал ее только понаслышке. Поэтому я очень радовался своему решению и укрепился в нем. Но, горячо желая обогатить ее экземпляр чем-нибудь таким, чего не было ни в одном другом, я не нашел ничего лучшего, как сделать из этих злосчастных приключений выдержки и прибавить их туда. Мысль безрассудная, нелепая, и объяснить ее можно только слепой судьбой, увлекавшей меня к гибели!

Quos vult perdere Jupiter, dementat[53].

Я был настолько глуп, что сделал выдержки с особой тщательностью, потратив на них много труда, и послал ей этот отрывок, как самую прекрасную вещь на свете, – причем предупреждал, что сжег оригинал (как это и было в действительности), что выдержки сделаны для нее одной и их никто никогда не увидит, если только она сама не покажет их. Все это, нисколько не убедив ее в моем благоразумии и скромности, как я рассчитывал, только дало ей повод думать, будто я усматриваю здесь обидное для нее сходство. Я безрассудно был уверен, что она придет в восторг от моего поступка. Однако, вопреки моим ожиданиям, она не выразила по этому поводу никакого восхищения и, к великому моему удивлению, никогда ни одним словом не упомянула о присланной тетради. Но я по-прежнему был доволен своей находчивостью и только много времени спустя – по другим признакам – заметил, какое впечатление она произвела.

Относительно ее экземпляра мне пришла в голову еще одна идея, более благоразумная, но по своим отдаленным последствиям явившаяся для меня не менее вредной: все содействует року, когда он влечет человека к несчастью. Мне захотелось украсить эту рукопись рисунками для гравюр к «Юлии», оказавшимися одного формата с тетрадью. Я попросил эти рисунки у Куанде, так как они принадлежали мне с любой точки зрения, тем более что я отдал ему весь доход с гравюр, а оттиски с них расходились в большом количестве. Куанде настолько же хитер, насколько я лишен хитрости. Заставив себя упрашивать, он добился того, что узнал, зачем они мне понадобились. Тогда, под предлогом, что ему захотелось прибавить к этим рисункам несколько украшений, он принудил меня оставить их у него, и кончилось тем, что поднес их сам.